Лето 1879 года я служил в Воронеже. Это был как раз год Липецкого съезда. Вот тутто и приезжали к нам Ермолова и Правдин. В Воронеже сезон был удачный; между тем в это лето там основалось вольное пожарное общество, куда меня записали в члены, и на двух пожарах я горячо работал в звании "1го лазальщика", как там называли топорников.
Еще одна таинственная вещь случилась там, о которой я до сих ничего не знаю.
Во время сезона, в чейто бенефис, не помню совершенно в чей именно, появилось на афише в дивертисменте "певец Петров - баркарола". Он сам аккомпанировал на мандолине. Его никто не знал. Это был человек небольшого роста, с небольшой бородкой. Я его видел уже на сцене. Вышел скромно, пропел великолепно, повторил на бис, ушел за кулисы и исчез…
Его искали ужинать, но не нашли, и забыли уже, но через несколько дней полицейский пристав приходил к Казанцеву, а потом расспрашивал и некоторых актеров, кто такой этот Петров, кто с ним знаком из труппы, но знакомых не нашлось, и, действительно, никто из нас не знал его. Выяснилось, что он явился на репетицию с мандолиной, предложил участвовать в дивертисментах и спел перед Казанцевым и актерами баркаролу, получил приглашение и ушел.
* * *
Много, много лет спустя, в Москве я встретил некоего Васильева, который в то время жил в Воронеже, был большим меценатом. Он угощал актеров, устраивал нам ужин, жил богато.
В Москве уже в военное время я встретился с ним. Повидимому, средств у него уже не было. Разговорились, и он рассказал мне целый ряд воспоминанийиз того сезона и, между прочим, вспомнил баркаролу и Петрова.
- А вы знаете кто это был, и почему тогда полиция его искала?
- Не знаю. Его никто не знал. Да и вниманиято никто не обратил на это. Только, когда полиция справлялась, так поговорили малость, да и забыли. Да и кому он интересен.
- Я тоже так думал тогда, а потом уж после от полицмейстера, по секрету, узнал, что это на бенефисе Вязовского (тут я только вспомнил, чей бенефис был) участвовал один важный государственный преступник. В это время был Липецкий съезд народовольцев, так вот со съезда некоторые участники были в театре и слушали своего товарища, который както попал на сцену.
Помню еще, что мы чествовали Ермолову роскошным завтраком, и я, желая выразить восторг, за ее здоровье выпил, не отнимая от рта, бутылку коньяку финьшампань, о чем после уже в Москве вспоминала Мария Николаевна, написавшая мне тогда уже во время революции в альбом несколько строк: "На память о Воронеже в 1879 году"…
И после этой бутылки, вечером, как ни в чем не бывало, я играл в спектакле, - то была молодость, когда все нипочем!
Помню еще в Воронеже на сквере памятник Петру Первому. Он стоит, опираясь на якорь, глядит налево, как раз на здание интендантства, а рукой победоносно указывает направо, как раз на тюрьму. На памятнике надпись: "Петру Первому - Русское дворянство в Воронеже". Както мы после спектакля ночью гуляли на сквере и оставили в нравоучение потомству на пьедестале памятника надпись мелом:
Смотрите, русское дворянство,
Петр Первый и по смерти строг
Глядит на интендантство,
А пальцем кажет на острог.
До этого сезона Далматов ходил холостым, а в Воронеже летом у него начался роман с М. И. СвободинойБарышевой, продолжавшийся долго.
А года за три перед этим здесь же после зимнего сезона он разошелся со своей женой, артисткой Любской. Говорили, что одна из причин их развода была та, что Далматов играл Гамлета и Любская играла Гамлета. Както Далматов, вскоре после моего приезда в Пензу. получил афишу, где значилось: "Гамлет, принц Датский - Любская".
Он мне показал афишу и сказал, что это: "Моя дура жена отличается".
И Далматов долго хранил эту афишу с прибавленным на ней акростихом:
Дар единственный - полсвета
Удивленьем поражает:
Роль мужскую, роль Гамлета
Артистически играет.
Окончив благополучно сезон, мы проехали в Пензу втроем: Далматов и Свободина в купе 1го класса, а я один в третьем, без всякого багажа, потому что единственный чемодан пошел вместе с Далматовским багажом. На станции Муравьеве, когда уже начало темнеть, я забежал в буфет выпить пива и не слыхал третьего звонка. Гляжу, поезд пошел. Я мчусь по платформе, чтобы догнать последний вагон, уже довольно быстро двигающийся, как чувствую, что меня в то самое время, когда я уже протянул руку, чтобы схватиться за стойку и прыгнуть на площадку, ктото схватывает, облапив сзади.
Момент, поезд недосягаем, а передо мной огромный жандарм читает мне нравоучение.
Представьте себе мою досаду: мои уехали- я один! Первое, что я сделал, не раздумывая, с почерку- это хватил кулаком жандарма по физиономии, и он загремел на рельсы с высокой платформы… Второе, сообразив мгновенно, что это пахнет бедой серьезной, я спрыгнул и бросился бежать поперек путей, желая проскочить под товарным поездом, пропускавшим наш пассажирский…
Слышу гвалт, шум и вопли около жандарма, которого поднимают сторожа. Один с фонарем. Я переползаю под вагоном на противоположную сторону, взглядываю наверх и вижу, что надо мной вагон с быками, боковые двери которого заложены брусьями. Моментально, пользуясь темнотой, проползаю между брусьями в вагон, пробираюсь между быков, - их оказалось в вагоне только пять, - в задний угол вагона, забираю у них сено, снимаю пальто, посыпаю на него сено и, так замаскировавшись, ложусь на пол в углу…
Тихо. Быки постукивают копытами и жуют жвачку… Я прислушиваюсь. На станции беготня… Шум… То стихает… То опять… Раздается звонок… Мимо по платформе пробегают люди… Свисток паровоза… длинный… с перерывами… Грохот железа… Рвануло вагон раз… два… и колеса захлопали по стрелкам… Я успокоился и сразу заснул. Проснулся от какойто тишины… Светает… Соображаю, где я… Красные калмыцкие быки… Огромные, рогастые… Поезд стоит. Я встаю, оправляюсь. Вешаю на спину быка пальто и шляпой чищу его… Потом надеваю… выглядываю из вагона… Заря алеет… Скоро солнышко взойдет… Вижу кругом нескончаемые ряды вагонов, значит большая станция… Ощупываю карманы- все цело: и бумажник и кошелек… Еще раз выглядываю- ни души… Отодвигаю один запор и приготовляюсь прыгнуть, как вдруг над самым ухом свистит паровоз… Я вздрогнул, но всетаки спрыгнул на песок, и мой поезд загремел цепями, захлопал буферами и двинулся.
Пробираюсь под вагонами, и передо мною длиннейшая платформа. Ряжск! Как раз здесь пересадка на Пензу… Гордо иду в зал I класса и прямо к буфету - жажда страшная. Пью пиво и ем бутерброды. У буфета никого… Наконец, появляются носильщики. Будят пассажиров… И вижу, в другом конце зала поднимающуюся изза стенки дивана фигуру Далматова… Лечу! Мария Ивановна, откинувшись к стене, только просыпается… Я подхожу к ним… У обоих- глаза круглые от удивленья.
- Сологуб! - оба сразу.
- Я самолично.
- А я хотел телеграмму дать в поезд. Думал, не случилось ли что… Или, может быть, проспал… Все искали… Ведь мы здесь с 12 часов. Через час еще наш поезд.
- А я отговорила дать телеграмму, - сказала Свободина, и я ее поблагодарил за свое спасение.
В этот сезон 1879- 80 года репертуар был самый разнообразный, - иногда по две, а то и по три пьесы новых ставили в неделю. Работы масса, учили роли иногда и днем и ночью. Играть приходилось все. Раз вышел такой случай: идет "Гроза", уж 8 часов; все одеты, а старухи Онихимовской- играет сумасшедшую барыню- нет и нет! Начали спектакль; думаю, приедет. В конце первого акта приходит посланный и передает письмо от мужа Онихимовской, который сообщает, что жена лежит вся в жару и встать не может. Единственная надежда - вторая старуха Яковлева. Посылаем- дома нет, и где она - не знают. Далматов бесится… Спектакль продолжается. Послали за любительницей Рудольф.
Я иду в костюмерную, добываю костюм; парикмахер Шишков приносит седой парик, я потихоньку гримируюсь, запершись у себя в уборной, и слышу, как рядом со мной бесится Далматов и все справляется о Рудольф. Акт кончается, я вхожу в уборную Далматова, где застаю М. И. Свободину и актера Виноградского.
Вхожу, стучу костылем и говорю:
- Все в огне гореть будете неугасимом!… Ошалели все трое, да как прыснут со смеху… А Далматов, нахохотавшись, сделал серьезное лицо и запер уборную.
- Тише. А то узнают тебя - ведь на сцене расхохочутся… Сиди здесь да молчи.
С этого дня мы перешли с ним на "ты". Он вышел и говорит выпускающему Макарову и комуто из актеров:
- Рудольф приехала! У меня в уборной одевается. Как бы то ни было, а сумасшедшую барыню я сыграл, и многие за кулисами, пока я не вышел со сцены, не выпрямился и не заговорил своим голосом, даже и внимания не обратили, а публика так и не узнала. Уже после похохотали все.
Сезон был веселый. Далматов и Свободина пользовались огромным успехом. Пенза видала Далматова во всевозможных ролях, и так как в репертуар входила оперетка, то он играл и губернатора в "Птичках певчих" и Мурзука в "ЖирофлеЖирофля", в моем арабском плаще, который я подарил ему. Видела Далматова Пенза и в "Агасфере", в жесточайшей трагедии Висковатова "Казнь безбожному", состоявшей из 27 картин. Шла она в бенефис актера Конакова и для любимого старика в ней участвовали все первые персонажи от СвободинойБарышевой до опереточной примадонны Раичевой включительно. Трехаршинная афиша красными и синими буквами сделали полный сбор, тем более, что на ней значились всевозможные ужасы, и заканчивалась эта афиша так: "Картина 27 и последняя: Страшный суд и Воскресение мертвых. В заключение всей труппой будет исполнен "камаринский". И воскресшие плясали, а с ними и суфлер Модестов, вылезший с книгой и со свечкой из будки.
Бенефисы Далматова и СвободинойБарышевой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали бриллиантами и черными парами, а бельэтаж- форменными платьями и мундирами учащейся молодежи. Институток и гимназисток приводили только на эти бенефисы, но раз вышло коечто неладное. В бенефис Далматова шел "Обрыв" Гончарова. Страстная сцена между Марком Волоховым и Верой, исполненная прекрасно Далматовым и Свободиной, кончается тем, что Волохов уносит Веру в лес… Вдруг страшенный пьяный бас грянул с галерки:
- Так ее!…- и загоготал на весь театр. Все взоры на галерку, и ктото крикнул, узнав по голосу:
- Да это отец протодьякон!
Аплодисменты… Свистки… Гвалт…
А протодьякон, любитель театра, подбиравший обыкновенно для спектакля волосы в воротник, был полицией выведен и, кажется, был "взыскан за мракобесие".
* * *
Сезон 1879- 80 года закончился блестяще; актеры заработали хорошо, и вся труппа на следующую зиму осталась у Далматова почти в полном составе: никому не хотелось уезжать из гостеприимной Пензы.
Пенза явилась опять повторным кругом моей жизни. Я бросил трактирную жизнь и дурачества, вроде подвешивания квартального на крюк, где была люстра когдато, что описано со слов Далматова у Амфитеатрова в его воспоминаниях, и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь.
Часть труппы разъехалась на лето, нас осталось немного. Лето играли коекак товариществом в Пензенском ботаническом казенном саду, прекрасно поставленном ученым садоводом Баумом, который умер несколько лет назад. Семья Баум была одна из театральных пензенских семей. Две дочери Баум выступали с успехом на пензенской сцене. Одна из них умерла, а другая окончательно перешла на сцену и стала известной в свое время инженю Дубровиной. Она уже в год окончания гимназии удачно дебютировала в роли слепой в "Двух сиротках". Особенно часто я бывал в семье у Баум. В первый раз я попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку БаумДубровину и ее неразлучную подругугимназистку М. И. M- ну, дававшую уроки дочери М. И. Свободиной, и был приглашен зайти на чай. С той поры свободные вечера я часто проводил у них и окончательно бросил мой гулевой порядок жизни и даже ударился в лирику, вместо моих прежних разудалых бурлацких песен. Десятилетняя сестра нашей артистки, Маруся, моя внимательная слушательница, сказала както мне за чаем:
- Знаете, Сологуб, вы - талант!
- Спасибо, Маруся.
- Да, талант… только не на сцене… Вы- поэт. Это меня тогда немного обидело, - я мнил себя актером, а после вспоминал и теперь с удовольствием вспоминаю эти слова…
Другая театральная семья- это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже скорее какието учено театральные заседания. Происходили они в полухудожественном, в полумасонском кабинетебиблиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством.
Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр.
Вот у него-то в кабинете, заставленном шкафами книг и выходившем окнами и балконом в сад над речкой Пензяткой, и бывали время от времени заседания. На них присутствовали из актеров - Свободина, Далматов, молодой Градов, бывший харьковский студент, и я.
Горсткин заранее назначал нам день и намечал предмет беседы, выбирая темой какойнибудь прошедший или готовящийся спектакль, и предлагал нам пользоваться его старинной библиотекой. Для новых изданий я был записан в библиотеке Умнова.
* * *
Одна из серьезных бесед началась анекдотом. Служил у нас первым любовником некоторое время актер Белов и потребовал, чтобы Далматов разрешил ему сыграть в свой бенефис Гамлета. Далматов разрешил. Белов сыграл скверно, но сбор сорвал. Настоящая фамилия Белова была Бочарников. Он крестьянин Тамбовской губернии, малограмотный. С ним я путешествовал пешком из Моршанска в Кирсанов в труппе Григорьева.
После бенефиса вышел срок его паспорта, и он принес старый паспорт Далматову, чтобы переслать в волость с приложением трех рублей на новый "плакат", выдававшийся на год. Далматов поручил это мне. Читаю паспорт и вижу, что в рубрике "особые приметы" ничего нет. Я пишу: "Скверно играет Гамлета", - и посылаю паспорт денежным письмом в волость.
Через несколько дней паспорт возвращается. Труппа вся на сцене. Я выделываю, по обыкновению, разные штуки на трапеции. Белову подают письмо. Он распечатывает, читает, потом вскакивает и орет дико:
- Подлецы! Подлецы! И бросается к Далматову.
- Василий Пантелеймонович! Вы посылали мой паспорт?
- Сологуб посылал.
Я чувствую, что будет дело, соскакиваю с трапеции и становлюсь в грозную позу.
Белов ко мне, но остановился… Глядит на меня, да как заплачет… Уж насилу я его успокоил, дав слово, что этого никто не узнает… Но узнали всетаки помимо меня: зачемто понадобился паспорт в контору театра, и там прочли, а потом узнал Далматов и все: против "особых примет" надпись на новом паспорте была повторена: "Скверно играет Гамлета".
Причем "Гамлета" написано через ять! Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу- по субботам спектаклей не было- поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете; говорил много Далматов, Градов, и еще был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию:
- Оригинально, но великого Шекспира уродовать нельзя… А всетаки это хорошо.
А Далматов увлекся им. Привожу его целиком:
- Мне хочется разойтись с Шекспиром, который так много дал из английского быта. А уж как ставят у нас- позор. Я помню, в чьемто переводе вставлены, кажется, неправильно по Шекспиру строки, - но, помоему, это именно то, что надо:
В белых перьях, статный воин
Первый в Дании боец…
Иначе я Гамлета не представляю. Недурно он дрался на мечах, не на рапирах, нет, а на мечах. Ловко приколол Полония. Это боец. И кругом не те придворные шаркуны из танцзала!… Все окружающие Гамлета, все- это:
Ряд норманнов удалых.
Как в масках, в шлемах пудовых
С своей тяжелой алебардой.
Такие же, как и Гамлет.
И Розенкранц с Гильденштерном, неумело берущие от Гамлета грубыми ручищами флейту, конечно, не умеют на ней играть. И у королевы короткое платье, и грубые ноги, а на голове корона, которую привезли из какогото набега предки и по ее образцу выковали дома из полпуда золота такую же для короля. И Гамлет, и Гораций, и стража в первом акте в волчьих и медвежьих мехах сверх лат… У короля великолепный грабленный гдето, может быть, византийский или римский трон, привезенный удальцами вместе с короной… Пятном он стоит в королевской зале, потому что эта зала не короля, и король не король, а викинг, атаман пиратов. В зале, кроме очага - ни куска камня. Все постройки из потемневшего векового дуба, грубо, на веки сколоченные. Приемная зала, где трон - потолок с толстыми матицами, подпертыми разными бревнами, мебель- дубовые скамьи и неподъемно толстые табуреты дубовые.
Оленя ранили стрелой…
И наши Гамлеты таращатся чуть не на венский стул в своих туфельках и трико и бросают эту героическую фразу:
Оленя ранили стрелой…
Мой Гамлет в лосиновых сапожищах и в тюленьей, шерстью вверх, куртке, с размаху, безотчетным порывом прыгает тигром на табурет дубовый, который не опрокинешь, и в тон этого прыжка гремят слова зверскизлорадно, вслед удирающему королю в пурпурной, тоже ограбленной гдето мантии, - слова:
Оленя ранили стрелой…
Никаких трико. Никаких туфель. Никаких шпор. На корабле шпоры не носят! Меч с длинной, крестом, рукоятью, чтобы обеими руками рубануть.
Алебарды - эти морские топоры, при абордаже рубящие и канаты и человека с головы до пояса… Обеими руками… В свалке не до фехтования.
Только руби… А для этого мечи и тяжелые алебарды для двух рук.
… Как в масках в шлемах пудовых.
А у молодых изпод них кудри, как лен светлые. Север. И во всем север, дикий север дикого серого моря. Я удивляюсь, почему у Шекспира при короле не было шута? Ведь был же шут - "бедный Йорик". Нужен и живой такой же Йорик. Может быть и арапчик, вывезенный из дальних стран вместе с добычей, и обезьяна в клетке. Опять флейта? Дудка, а не флейта! Дудками и барабанами встречают Фортинбрасса.
Все это львы да леопарды.
Орлы, медведи, ястреба…
…а не шаркуны придворные, танцующие менуэт вокруг Мечтателя, неврастеника и кисейной барышни Офелии, как раз ему "под кадрель". Нет, это
Первый в Дании боец!
Удалой и лукавый, разбойник морской, как все остальные окружающие, начиная с короля и кончая могильщиком.
Единственно "светлый луч в зверином мраке"- Офелия - чистая душа, не выдержавшая ужаса окружающего ее, когда открылись ее глаза. Всю дикую мерзость придворных интриг и преступлений дал Шекспир, а мы изобразили изящный королевский двор- лоск изобразили мы! Изобразить надо все эти мерзости в стиле полудикого варварства, хитрость хищного зверя в каждом лице, грубую ложь и дикую силу, среди которых затравливаемый зверь - Гамлет, "первый в Дании боец", полный благородных порывов, борется притворством и хитростью, с таким же орудием врага, обычным тогда орудием войны удалых северян, где сила и хитрость - оружие…
А у нас - неврастеник в трусиках! И это:
Первый в Дании боец!