Мои скитания - Гиляровский Владимир Алексеевич 26 стр.


- Идет, идет, - прошу садиться. Ну, решил я, - просят садиться, будем садиться, Я вскочил прямо с полотна на подножку второго министерского вагона, где на счастье была незапертая дверь, и нырнул прямо в уборную. Едва я успел захлопнуть дверь, как послышались голоса входящих в вагон.

Через минуту свисток паровоза, и поезд двинулся и помчался, громыхая на стрелках… Вот мы уже за городом… поезд мчится с безумной скоростью, меня бросает на лакированной крышке… Я снял с себя неразлучный пояс из сыромятного калмыцкого ремня и так привернул ручку двери, что никаким ключом не отопрешь.

Остановились в Серпухове, набрали наскоро воды, полетели опять. Ктото подошел к двери, рванул ручку и, успокоившись, - "занято" - ушел. Потом еще остановка, опять воду берут, опять на следующем перегоне проба отворить дверь… А вот и Тула, набрали воды, мчимся. Ктото снова пробует вертеть ручку и ругаясь уходит,

Через минуту слышу голоса:

- Посмотри, не испортился ли запор. Слышу металлический звук кондукторского ключа и издаю громкое недовольное рычание и начальственным тоном спрашиваю:

- Кто там?

- Виноват, ваше превосходительство, и - потом тот же голос отвечает, - нет, занято. - И меня уже больше никто не беспокоил. Я ехал ничего невидя сквозь запертое матовое стекло, а опустить его не решался. Страшно хотелось пить после "трезвиловки" и селянки, и как я обрадовался, вынув из кармана пальто бутылку. Оказался "Шатоля Роз". А не будь этой бутылки - при томящей жажде я был вынужден выдать свое присутствие, что было бы весьма рискованно.

Во время происшествий начальство не любит корреспондентов.

Вот, наконец, Скуратове, берут воду… у самого окна слышу разговор:

- За Чернью, около Бастыева. Всю ночь был такой ливень, такой ливень… Вырвало всю насыпь, и поезд рухнул.

А потом голоса слились и ушли. После бешеной езды поезд быстро останавливается. Слышу шаги выходящих и разговоры:

- Сейчас, тут рядом, ваше превосходительство, извольте видеть, где народ.

Я развязал ремень и, когда голоса стихли, вышел на площадку и соскользнул на полотно через левую дверь.

* * *

Это место стало гуляньем: из Москвы и Петербурга вскоре приехали: ЛьвовКочетов, из "Московских ведомостей", А. Д. Курепин, из "Нового времени", Н. П. Кичеев из "Новостей" Нотовича, и много, много разных корреспондентов разных газет и публики из ближайших городов и имений.

Ширь, даль, зелень. По обе стороны этого многолюдного экстренного лагеря кипела жизнь, вагоны всех классов от товарных до министерских, населенные всяким людом, начиная от прокурора палаты и разных инженер генералов до рабочих депо и землекопов. Город на колесах.

А еще дальше вокруг кольцо войск охраны и толпы гуляющих зевак, съехавшихся сюда, как на зрелище.

Это двести девяносто шестая верста от Москвы… место без названия. И в первой телеграмме, посланной мной в газету в день прибытия, я задумался над названием местности. Я спросил, как называется эта ближайшая деревня?

- "Кукуевка", - ответили мне, и я телеграфировал о катастрофе под деревней Кукуевкой. Отсюда и пошло "Кукуевская катастрофа", "Кукуевский овраг", и "Кукуевцы", - последнее об инженерах.

- Кукушка, прокукуй мне про Кукуй, - сострил ктото в "Будильнике".

Вспоминаю момент приезда; впереди шел К. И. Карташев, за ним инженеры, служащие и рабочие… Огромный глубокий овраг пересекает узкая, сажень до двадцати вышины, насыпь полотна дороги, прорванная на большом пространстве, заваленная обломками вагонов. На том и другом краю образовавшейся пропасти полувисят готовые рухнуть разбитые вагоны. На дне насыпи была узкая, аршина в полтора диаметром, чугунная труба - причина катастрофы. Страшный ночной ливень 29 июня 1882 года, давший море воды, вырвал эту трубу, вымыл землю и образовал огромную подземную пещеру в насыпи, в глубину которой и рухнул поезд… Два колена трубы, пудов по двести каждая, виднелись на дне долины в полуверсте от насыпи, такова была сила потока…

Оторвался паровоз и первый вагон, оторвались три вагона в хвосте, и вся средина поезда, разбитого в дребезги, так как машинист, во время крушения растерявшись, дал контрпар, разбивший вагоны, рухнула вместе с людьми на дно пещеры, где их и залило наплывшей жидкой глиной и зысыпало землей, перемешанной тоже с обломками вагонов и трупами погибших людей.

Четырнадцать дней я посылал с нарочным и по телеграфу сведения о каждом шаге работы… и все это печаталось в "Листке", который первый поместил мою большую телеграмму о катастрофе и который шел в это время на расхват.

Все другие газеты опоздали. На третий день ко мне приехал с деньгами от

Н. И. Пастухова наш сотрудник А. М. Дмитриев, "Барон Галкин".

- Телеграфируй о каждой мелочи, деньгами не стесняйся, - писал мне Н. И. Пастухов, и я честно исполнил его требование.

С момента начала раскопок от рассвета до полуночи я не отходил от рабочих. Четырнадцать дней! С 8 июля, когда московский оптик Пристлей поставил электрическое освещение, я присутствовал на работах ночью, дремал, сидя на обломках, и меня будили при каждом показавшемся из земли трупе.

Денег на расходы не жалел.

Я пропах весь трупным запахом и более полугода потом страдал галлюцинацией обоняния и окончательно не мог есть мясо.

Первый раз я это явление почувствовал так: уже в конце раскопок я както поднялся наверх и встретил среди публики моего знакомого педагога - писателя Е. М. Гаршина, брата Всеволода Гаршина. Он увидел меня и ужаснулся. Действительно, - обросший волосами, нечесаный и немытый больше недели, с облупившимся от жары загоревшим до черна лицом я был страшен.

- Ты ужасен, поедем к нам, это рядом, поедем! Вот мои лошади. Вымоемся, передохнем, - стал он меня уговаривать.

В этот день экстренного ожидать было нечего: на девятой сажени сверху, на всем пространстве раскапывания пещеры был толстый слой глины, который тщетно снимали и даже думали, что ниже уже ничего нет. Но на самом деле, под этим слоем оказалось целое кладбище.

Я провел Гаршина по работам, показал ему внизу, далеко под откосом, морг, вырытый в земле, куда складывались трупы, здесь их раздевали, обмывали, признавали, а потом хоронили.

Запах был невыносимый… Как раз в это время, когда мы вошли, в морге находился прокурор Московской судебной палаты С. С. Гончаров, высокий, англизированный, с бритым породистым лицом, красиво бросавший в глаз монокль, нагибаясь над трупом. Он энергично вел следствие и сам работал день и ночь.

Это тот самый С. С. Гончаров, который безбоязненно открыл хищения в Скопинском банке, несмотря на чинимые Петербургом препятствия, потому что пайщиками банка были и министры и великие князья.

Про него тогда на суде и песенку сложили:

Много в Скопине воров,
Погубил их Гончаров.

На суде в качестве репортера от Петербургской газеты присутствовал Антон Чехов, писавший прекрасные отчеты.

Не выдержал ароматов морга Е. М. Гаршин, и мы помчались на его паре в пролетке.

Я захватил с собой новую розовую ситцевую рубаху и нанковые штаны, которые "укупил" мне накануне во Мценске мой стременной Вася, малый из деревни Кукуевки, отвозивший на телеграф мои телеграммы и неотступно состоявший при мне во все время для особых поручений.

На мой вопрос, к кому мы едем, Гаршин мне ответил, что гостит он у знакомых, что мы поедем к нему в садовую беседку, выкупаемся в пруде, и никто нас беспокоить не будет.

Проехали верст пять полями. Я надышаться не мог после запахов морга и подземного пребывания в раскопках, поливаемых карболкой.

Мы поехали к парку, обнесенному не то рвом, не то изгородью, не помню сейчас. Остановились, отпустили лошадей, перебрались через ров и очутились в роскошном вековом парке у огромного пруда. Тишина и безлюдье.

- Нус, теперь купаться.

Душистое мыло и одеколон, присланные мне из Москвы, пошли в дело. Через полчаса я стоял перед Гаршиным в розовой мужицкой рубахе, подпоясанной моим калмыцким ремнем с серебряными бляшками, в новых, лилового цвета, - вкус моего Васьки, - нанковых штанах и чисто вымытых сапогах с лакированными голенищами, от которых я так страдал в жару на Кукуевке при непрерывном солнцепеке.

Старое белье я засунул в дупло дерева.

- Ну, теперь пойдем, - позвал меня Е. М. Гаршин.

Прошли десятка два шагов.

На полянке, с которой был виден другой конец пруда, стоял мольберт, а за ним сидел в белом пиджаке высокий, величественный старец, с седой бородой, и писал картину. Я видел только часть его профиля.

- Яков Петрович!

- А, Евгений Михайлович! Я слышал, ктото купается.

Не отрываясь от работы, говорил старик.

- Я да и не один. Вот мой старый Друг, поэт Гиляровский.

Старец обернулся и ласково, ласково улыбнулся.

- Очень рад, очень рад… Гдето я на днях видел вашу фамилию, ну, вот недавно, недавно…

- А корреспонденция из Кукуевки, - вмешался Гаршин, - как раз вчера мы с вами читали… я его оттуда и привез.

- Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями, какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят "Листок" из Мценска.Очень, очень рад… Ну, идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень…

Мы быстро пошли.

- Кто этот славный старик, уж очень знакомое лицо? - спрашиваю я.

- Да Яков Петрович Полонский, поэт Полонский, я гощу у него лето, Иван Сергеевич не приехал, хотя собирался… А вот Яков Петрович и его семья - здесь.

- Какой Иван Сергеевич, - спрашиваю я.

- Да Тургенев, ведь это его имение, СпасскоеЛутовиново.

Я окончательно ошалел, да так ошалел, что ничего не видя, ничего не понимая, просидел за обедом, за чаем, в Тургеневских покоях, ошалелым гулял по парку, гулял по селу, ничего не соображая.

Во время обеда, за которым я даже словом не обмолвился при детях о Кукуевке, что поняли и оценили после Полонские, - я вовсе не мог есть мяса первый раз в жизни и долго потом в Москве не ел его.

Уже после обеда, без детей, я отвечал на вопросы, потом осматривал имение и слушал рассказы Е. М. Гаршина о Тургеневе, о жизни в Спасском, мне показали дом и все реликвии.

В памяти у меня портрет вельможи, проколотый в груди, - это сюжет повести "Три портрета". Помню еще библиотеку с биллиардом и портретом поэта Тютчева в ней, помню кабинет Тургенева с вольтеровским креслом и маленькую комнату с изящной красного дерева, крытой синим шелком, мебелью, в которой год назад, когда Иван Сергеевич в последний раз был в своем имении, гостила Мария Гавриловна Савина, и в память этого Иван Сергеевич эту комнату назвал Савинской. Это было при Якове Петровиче, который прошлое лето проводил с ними здесь.

Смутно помнится после ужасов Кукуевки все то, что в другое время не забылось бы. Единственное, что поразило меня навеки вечные, так этот столетний сад, какого я ни до, ни после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог. Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб, был в этом неподражаемо велик- так это благодаря этому саду, в котором он вырос и которым он весь проникся.

За вечерним чаем я поблагодарил хозяев и стал прощаться, но Яков Петрович и Жозефина Антоновна и слышать об этом не хотели:

- Поживите у нас, отдохните.

Единственно, что я мог выговорить- это отпустить меня на рассвете. После ужина меня уложили в маленькой гостиной с дверью на садовую

террасу, с кожаной мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой. Постель мне была постлана на широчайшем мягком диване "Самосоне", описанном Тургеневым в "Накануне".

А над "Самосоном" висел большой портрет отца Тургенева.

С восходом солнца я навсегда покинул Спасское-Лутовиново.

Впоследствии я бывал на "пятницах" Полонского в Петербурге и года через три, когда я уже был женат и жил на Мясницкой, в гостинице "Рояль", возвращаясь домой с женой к обеду, я получил от швейцара карточку "Яков Петрович Полонский".

И швейцар сказал, что приходил старик на костылях и очень жалел, что не застал меня.

Спустя несколько лет я хоронил Я. П. Полонского, командированный "Русскими ведомостями" в Рязань.

* * *

В те времена, когда Лентовский блистал своим Эрмитажем на Самотеке, в Каретном ряду, где теперь сад и театр Эрмитаж, существовала, как значилось в "Полицейских ведомостях":

"Свалка чистого снега на пустопорожней земле Мошнина".

Зимой сюда свозили со дворов и улиц "чистый", цвета халвы, снег, тут же он таял, и все это, изрытое ямами и оврагами пустопорожнее место покрывалось мусором, среди которого густо росли бурьян, чертополох и лопухи и паслись козы.

Публика узнала о существовании этого места из афиш в сентябре 1882 года, объявивших, что "воздухоплаватель Берт сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек,

сидячее место - 1 рубль".

Разгородили в двух местах забор, поставили в проходе билетные кассы и контроль; полезла публика и сплошь забила пустырь, разгороженный канатами, и "сидячие рублевые места", над которыми колыхался небольшой серый шар, наполненный гретым воздухом.

Я был командирован редакцией описать полет. Был серый ветреный вечер. - Пузырь полетит… - волновалась серая Москва, глядя на скверный

аэростат из серой материи, покачивавшийся на ветру.

Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, - исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал:

- Кто кочит летайт, иди…

- Я, - шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной.

Публика загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул "пускай", и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низом корзины чутьчуть не ударился в трубу дома- и закрутился… Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной.

Мы попали в куски низко висевшей тучи. Сыро, гадко, ничего не видно. Пропали из глаз и строения, и гудевшая толпа. Наши разговоры, мало понятные, велись на черт знает каком языке и не порусски и не понемецки.

Кругом висел серый туман непроглядной тучи. Наконец, внизу замелькали огоньки, Воробьевы горы и поля, прорезанные Москвой рекой. Тишина была полнейшая, шар перестал крутиться и плыл прямо. Мы опять попали в тучу. Берг, увидев у меня табакерку, очень обрадовался и вынюхал у меня чуть не половину. Опять прорвалась туча, открылось небо, звезда, горизонт, а под нами бежали поля, перелески, деревни… Москвы не было видно, она была с той стороны, где были тучи. Вот фонари и огоньки железнодорожной станции и полотно Казанской дороги, я узнал Люберцы, шар стал опускаться и опустился на картофельное поле, где еще был народ.

Мы благополучно сели, крестьяне помогли удержать шар, народ сбегался все больше и больше и с радостью помогал свертывать шар. Опоздав ко всем поездам, я вернулся на другой день и был зверски встречен Н. И. Пастуховым: оказалось, что известия о полете в "Листке" не было.

Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.

* * *

Еще служа у Бренко, я хорошо познакомился и подружился с М. И. Писаревым и А. Я. ГламойМещерской, бывал у них постоянно и запросто, и там впервые увидал многих литературных знаменитостей. У них часто бывал С. А. Юрьев, В. М. Лавров, В. А. Гольцев, еще совсем молодой А. И. Южин и весь кружок "Русской мысли".

Тогда же я отделал мою поэму "Бурлаки", которую напечатал в "Москве" у Кланга для картины того же названия, - приложение к журналу.

И роскошная обстановка, и избранное общество, и московские трущобы, где часто я бывал, - все это у меня перемешивалось, и все создавало интереснейшую, полную, разнообразную жизнь.

И все это у меня выходило очень просто, все уживалось както, несмотря на то, что я состоял репортером "Московского листка", дружил с Пастуховым и его компанией. И в будущем так всегда было, я печатался одновременно в "Русской мысли" и в "Наблюдателе", в "Русских ведомостях" и "Новом времени"… И мне, одному только мне, это не ставилось в вину, да я и сам не признавал в этом никакой вины, и даже разговоров об этом не бывало. Только както у Лаврова Сергей Андреевич Юрьев сказал.мне:

- Надо вам, Владимир Алексеевич, в другую компанию перебраться. И я перебил его:

- Нигде столько не заработаешь, и нигде не отведут столько места для статей, - а пишу я что хочу, меня никто не черкает. Да и любопытная работа.

И раз навсегда этот разговор кончился.

Назад Дальше