Сначала было слово - Владимир Лиходеев 3 стр.


Черная, круглая, высокая до потолка печь была горячей. Петр Григорьевич прилег на топчан. Шуба темнела в углу, как длинный часовой, подремывающий на посту. В темноте, едва-едва подсветленной лампадкой, было уютно, тепло и тихо. Подложив руки под голову, Петр Григорьевич, сощурясь, рассматривал зелененький неподвижный огонек под неясными ликами богородицы с младенцем. Зелененький огонек маслянисто высвечивал лики матери и сына… Далеко ли закатился Арбуз Иваныч? Надворный советник господин Шадрин назначен в "Илкуцк, да лосадей не дают"… Добрый человек, покорный судьбе. А судьба - любовь очаровательной Кити, той орловской гимназистки, которая была в кружке Петра Григорьевича восемь лет назад.

В дверь поскреблись. Петр Григорьевич очнулся. Дверь открылась, вспыхнув светом. Небольшой молоденький казак, ярко освещенный десятилинейной лампой, которую он нес, гаркнул с порога:

- Дозвольте, ваше превосходительство!

- Войди, братец…

Лицо казака было четким, ясным. Носик молодецки вздернут, на верхней губе, где едва обсохло молоко, уже значились юные усики, как хлопья керосиновой сажи. Пахнуло щами, махоркой, юфтью, сделалось веселее. Превосходительство! Казак знал службу: в этом нумере останавливается большое начальство. Петр Григорьевич, скосив глаза, следил за казаком. Малый шустро, ловко подцепил лампу на крюк, свисающий с матицы, вытер зачем-то руки о гимнастерку. Гукая новенькими чоботами, казак вышел, однако дверь приложил почтительно, чтобы, не дай бог, не хлопнуть. Комната осветилась. Круглая печь оказалась обшитой лоснящимся черным железом, шуба была просто шубой, висевшей на костыле. Стол был деревянный, желтый, скобленый. Оказалась в комнате также лавка и три красных плюшевых кресла возле прикрытого плетеной скатеркой круглого столика. Кресла были странные, не домашние, должно быть, взятые из вагона первого класса. К стене возле печи прижата была металлическими зажимами откидывающаяся вагонная постель. Эта смесь железнодорожного уюта с казармой развеселила Петра Григорьевича. Он встал, подошел к заснеженному морозными узорами окну. От окна тянуло прохладою. В дверь постучали.

- Можно, - сказал Петр Григорьевич.

Вошел ротмистр Гоша Румянцев:

- Петр Григорьевич! Ваш товарищ здесь, третья комната по коридору. У телеграфиста. Они его загнали в угол и, возможно, сейчас зарежут…

- Что же вы не предотвратили смертоубийство? - спокойно спросил Петр Григорьевич.

- Да пусть их! - присел в кресло ротмистр.

- Он разве путейский?

- Так ведь господин телеграфист отбывает здесь свои три года… Без права занимать казенные места… Вот он и служит на железной дороге…

- А телеграфическое отделение?

- Так ведь это казенное место, - рассмеялся ротмистр, - а телеграфиста другого нету… Так что мы ему дозволяем служить на казенном месте не более трех часов… России нужны толковые люди…

Петр Григорьевич и сам занимал казенные места, не имея на то права, как политический ссыльный. Начальство временами смотрело сквозь пальцы на сию несуразицу. Нужны были в дальних губерниях знающие люди, а знающие люди-то как раз и были политическими.

Петр Григорьевич присел в кресло напротив:

- Да вы, я вижу, тоже - толковый… Не потому ли вы здесь? Извините за любопытство…

- Так ведь я на дуэли дрался, - просто ответил ротмистр.

- За что же?

- А я - как Фердинанд Лассаль! Шерше ля фам!

Разница в том, что не меня застрелили, а я застрелил…

- Кого же?

- Мерзавца, Петр Григорьевич, мерзавца! - очень серьезно и даже грустно сказал ротмистр. - Такого мерзавца, что, если бы я был не из тех самых Румянцевых - быть бы мне в Акатуе, да не ротмистром…

- Значит, и вы - из недовольных?

- А кто доволен? Все недовольны! Вот загадка, господа революционеры. У месье телеграфис всегда клуб. Ссыльные все знакомы, спорят, горячатся…

- Да ведь это удобно для полиции, когда известно место незаконных сборищ…

- Петр Григо-о-орьевич! - протянул ротмистр, - да что я там услышу? Долой самодержавие? Так я это давно уже на зубок выучил! Вы ведь никогда не сговоритесь, господа, нет. Сэт инпосибль… Жамэ… Я ведь наблюдаю… Встреча со слезами, объятия, воспоминания… Три минуты водой не разольешь… А потом как сцепятся: у Гегеля этого нет! Нет, есть! Нет - нет! Глаза загораются. Враги, давно ль вы ими стали? Что вам Гегель, что вам высокоумный этот немец, когда оба вы в русских кандалах!..

V

Голубев сидел в углу на табурете. Табачный дым стелился, как в курной избе. Карасев (Петр Григорьевич узнал его и без шубы) ушел головою в дым. Другой молодой человек, телеграфист, небольшой, белобрысый, с желтой бородкой, сидел возле телеграфного аппарата, жадно посасывал сигару. Лицо его было костяным, темные глаза жглись огнем в свете керосиновой лампы.

- Это народнические бредни! - кричал из дыма Карасев. - Вы больше не революционер! Что означает ваш дурацкий централизм? Это русский бабуизм, не знающий классовых корней! Вы истинный ученик вашего Заичневского!

"Уже перешли на вы", - подумал Петр Григорьевич, войдя, и негромко спросил:

- Речь идет обо мне?

- Да! О вас! - ничуть не смутился Карасев.

- Петр! - вскочил Голубев, - скажи им!

- Я только что видел жандармского ротмистра, - миролюбиво улыбнулся Петр Григорьевич, - надо полагать, ваш спор доставил бы ему удовольствие.

- Он так откровенен с вами? - злорадным высоким голосом спросил белобрысый.

Петр Григорьевич не ответил, сел на лавку:

- Жарко тут у вас, однако…

- Только не вздумайте превращать все в фарс! - предупредил телеграфист. - Я не сомневаюсь, что вы остроумны, но остроумие и правота - разные вещи!

- Вы, разумеется, предпочитаете быть не столько остроумным, сколько правым? - все так же миролюбиво спросил Петр Григорьевич. - Но если вы правы - зачем вы так кричите? Позволите курить, господа?

- Я думаю, из нашего спора уже ничего не получится, - недовольно сказал Карасев.

- А я сегодня весь день не курил, - ответил на это Петр Григорьевич. - Приятно, знаете, выкурить сигару… Вы служите на телеграфе?

- Какое это имеет значение? - несколько сбавил голос белобрысый, - во всяком случае, вашему ротмистру это известно.

Он нехотя встал и поднес Петру Григорьевичу спичку, как бы извиняясь за дерзость.

- Благодарствуйте, - кивнул Петр Григорьевич. - Извините мое любопытство… Здесь какой-то господин посылал телеграмму в Сенат… Так получил ли он ответ?

- Какую еще телеграмму? - досадливо спросил телеграфист, поднеся неохотно горящую спичку.

- Такую, что ему возка не дают, - пыхнул дымом Петр Григорьевич.

- Да такие телеграммы я передаю постоянно, - выпрямился телеграфист и сунул погасшую спичку в коробку. - Причем тут телеграммы…

- Забавно… Наблюдаете ли вы несуразности бытия, господа? Как вы мыслите революцию в стране, где возок добывают через правительствующий Сенат? Об этом Гоголь написал значительно лучше, чем Гегель… Извините за скверный каламбур…

Тон его, миролюбивый, стариковский, домашний, странным образом притишил бушевавшие только что страсти. Телеграфист, однако, все еще горел. Он немного подумал и сказал почти вежливо:

- Вы должны понять, господин Заичневский, что авторитеты не могут сдерживать нас и не должны…

- Разумеется, - кивнул Петр Григорьевич. - Когда-то очень давно, когда вас еще на свете не было, я замахивался и на самого Герцена…

Костистое, жесткое лицо телеграфиста потеплело, глаза обрели какой-то детский интерес. Он еще топорщился, но Петр Григорьевич отметил с удовлетворением, что мальчик вовсе не зол, а даже добр и совсем не глуп.

Но Карасев не сдавался:

- Вот вы сами и дайте аттестацию своим словам. Что значит - вас еще на свете не было? Это же несерьезно! В этом присутствует оскорбительная предвзятость!

Пепел, накопившийся на сигаре, был сер и тяжел. Петр Григорьевич осторожно протянул руку к глиняной чашке, заменявшей пепельницу, стряхнул:

- Старики уже были молодыми, а молодые еще не были стариками… Это очень существенно…

Голубев оживился с приходом Петра Григорьевича.

- Почему мы прежде всего отыскиваем друг в друге неконсеквентность?

- Никакой неконсеквентности в русском бланкизме мы не видим, - отбрил Карасев. - А вот ты, дядя Сеня (все-таки перешел на ты!), именно сейчас считаешь возможным увлекаться тем, что ткачевцы, бланкисты писали еще в своей "Молодой России"! Кстати сказать, списанной с "Молодой Италии" Маццини! Ты помнишь Маццини? Не помнишь! И никто его не помнит! Ора э семпре! Ну и что? Что именно - ора э семпре?

Карасев посмотрел на Петра Григорьевича с вызовом.

Петр Григорьевич не ответил. Карасев говорил обидно.

"Молодую Россию" писал он, Петр Заичневский, а никакой не Ткачев и не Бланки. Он не знал тогда ни Ткачева, ни Бланки. И ничего худого не видит в том, что почитал Мадзини (Мадзини, черт побери, а не Маццини!). Ему помогал Ваничка Гольц, прекрасный поэт, великая чистая душа. Так неужели его, Петра Заичневского, подобно Аристотелю, нужно загнать в Дантов ад только за то, что родился он до истинной веры?

Он начал миролюбиво, пренебрегая обидою:

- Мы с вами, то есть ля буржуази детрэ, что ли… как теперь стали называть нас - интеллигенты, прежде всего отыскиваем друг в друге пороки, грехи… Изобличаем друг друга подозрительно, непримиримо и беспощадно… Мы не умеем объединяться…

- Да как же объединяться? - нетерпеливо перебил Карасев, но Петр Григорьевич сказал:

- То же самое я спросил когда-то у Чернышевского.

- Однако Чернышевский и сам не понимал очень многого! - повысил голос Карасев.

- Юноша, - все так же негромко сказал Петр Григорьевич, - нас таскают по тюрьмам и каторгам потому, что мы грызем друг друга… Мы загораемся от запятой, поставленной не там, где желали бы мы. Нас не нужно натравливать друг на друга - мы уже натравлены слепой страстью к истине, в которую поверили умозрительно и книжно. Самодержавию нужно противопоставить не слова, не теории, а железную практическую организацию!

- А народ? - закричал Карасев.

- Вы уже ходили в народ, и стреляли во имя народа, и угробили царя ради народа! Неужели ничего не поняли? - устало спросил Заичневский.

- Это не мы! Нас еще тогда на свете не было! Мы тогда еще были детьми!

Петр Григорьевич улыбнулся, вздохнул;

- Вот видите! Стало быть, было время, когда вас еще не было или когда вы еще были детьми! Объединяйтесь! Легально, нелегально, открыто, сокрыто - но создавайте стальную организацию, чтобы в один прекрасный день, в одну прекрасную минуту, - опять повысил голос, - захватить Зимний дворец, - показал погасшей сигарой в медное колесо, - электромагнитный телеграф, все технические усовершенствования! И всюду поставитить своих комиссаров! Всюду! И своих! Вот это и будет революция в России! И вы ее увидите, в отличие от меня!

Карасев смотрел на красивого, разгневанного веселым гневом старика, проникаясь помимо воли почтением к нему. Конечно, старик городит бланкистский вздор. Но как убежденно! И как он просто сказал: в отличие от меня! Значит, он знает, что не доживет.

- Вы не правы, - уже спокойнее сказал Карасев, - революция в России произойдет совсем иначе.

Дверь открылась. Митенька Удальцов объявил с порога:

- Господа! Милости просим! Веники мокнут в ушатах!

VI

Дмитрий Васильевич Удальцов принадлежал к сонму тех молодых русских инженеров, у которых голова звенела идеями, а руки чесались работой.

Несовершенство мира сего, обнаруженное и исследованное философами, - извечное противостояние справедливости и несправедливости, правды и кривды, свободы и самодержавия, труда и капитала, добра и зла - занимало Дмитрия Васильевича сызмальства, как всякого справедливого, правдивого, трудолюбивого и доброго человека. И как всякий хороший, деятельный человек, Дмитрии Васильевич знал самый надежный и верный способ преображения мира. Способ заключался в том, что необходимо как можно скорее насытить жизнь машинами, техническими новшествами, техническими усовершенствованиями, одарив человека самым цепным достоянием: временем, свободным от тяжелого труда. Мысль эта, вычитанная у Маркса, поразила Дмитрия Васильевича глубокой простотою, за которой он видел свободное творчество, свободное искусство, свободное мышление свободного народа. Занятия на строительстве дороги захватывали Дмитрия Васильевича целиком, однако неуемная анергия не позволяла ему быть праздным даже в короткие часы отдыха. Эти часы он посвящал оборудованию быта своих товарищей.

Баня была техническим детищем Дмитрия Васильевича. Она обогревалась водотрубным котлом, и пар в нее подавали при помощи центробежного регулятора.

Разумеется, баня была еще не готова, но мыться в ней уже было можно. Освещалось помещение керосиновыми фонарями, какие обыкновенно висят в конюшнях.

Великое банное содружество ликовало в предбаннике. Какие бы эполеты ни носил человек, в какие бы хламиды ни рядился, какими бы ризами ни прикрывался, был он все-таки, по сути своей, наг, как Адам в тот - увы, недолгий - час, когда, вылупившись на свет, он даже еще и не помышлял о Еве. Он был свободен от вздора, который там, за дверью рая, мстительно дожидался, чтобы терзать страстями. Великое банное содружество ликовало в раю. Петр Григорьевич сидел на лавке, на льняной простыне в сухом тепле предбанника и, полуприкрыв глаза, слушал веселый гомон крепких статных молодых людей, которые разоблачались для древнего языческого ритуала омовения телес.

Дверь дохнула холодком. Вошел старик лет пятидесяти в старом стеганом турецком халате, в ночном колпаке с кисточкою. Старомодные начальственные бакенбарды и пенсне на шнурке никак не соответствовали его одежде. "Должно быть, это и есть Иннокентий Илларионович", подумал Заичневский и ощутил удовлетворенно от того, что теперь он - не единственный старик среди этих Гераклов и Аполлонов.

Должно быть, Митя Удальцов был здесь баловнем. Он один и не смутился появлением начальства. Все стихли, Митя же сказал беззаботно, как баловень семейства:

- Ваше превосходительство… Позвольте - Петр Григорьевич Заичневский.

Генерал (статский, разумеется) сановно выпятил губу, шевельнул бакенбардами, однако весьма дружелюбно протянул руку:

- Весьма-с… Я, милстсдарь, с Нечаевым мылся…Имел честь…

Генерал снял пенсне, сунул в кармашек халат, сел на лавку, стащил с лысой головы колпак:

- За кузнецом послали? - И - Петру Григорьевичу, разоблачаясь. - Худ был Сергей Геннадиевич… В чем душа держалась… Кожа пупырчатая, аспидная, бес, да и только…

- Вы что же, - покосился Заичневский на неожиданный шрам (два рубца иксом на белом несильном плече), - в пятерке у него состояли?

- Э, Петр Григорьевич! Молодо-зелено… А вспомнить приятно!..

Петр Григорьевич уже привык и даже не замечал, считая само собою разумеющимся, свойство образованного русского человека всенепременно начинать свой жизненный путь с крамолы, с тайных бдений, с недозволенных чтений, с шумных споров об истине, о благе народа, о пошлости жизни и подлости самодержавия. Разумеется, чины, эполеты, бакенбарды отрастали потом, но в памяти о безусой, ватажной, бесчиновной юности оставался светлый, как солнечный зайчик в детской, золотой блик, вспыхивающий тайно от карьеры.

Иннокентий Илларионович заметил взгляд, прикрыл шрам небольшой ладонью с обручальным кольцом, сказал почти застенчиво:

- Плевна-с… Турецкий ятаган… Так где же кузнец, Дмитрий Васильевич?

- Кузнец на месте, ваше превосходительство…

Петр Григорьевич отметил, что из всех присутствующих генерал видел только Митеньку, будто никого, кроме Удальцова, и не было.

- Вот, Петр Григорьевич, - сказал генерал, - предъявлю я вам сейчас истинного Стеньку Разина… Что твои турецкие бани! Прошу-с…

Посреди мыльни, сумеречной, несильно освещенной керосиновым фонарем, темнела в жидком пару высокая лавка, возле которой стоял голый, в полотняном переднике Кондрат.

Кондрат мял полотняными рукавицами узенького белобрысого телеграфиста. Телеграфист блаженно извивался под тяжелыми руками, кряхтел, стонал.

- Балуй, - приговаривал Кондрат, заламывая телеграфисту ноги.

На чугунном плече кузнеца Петр Григорьевич узнал старый каленый след - так таврят лошадей.

Петр Григорьевич не удивился ни Кондрату, ни тому, что Кондрат делает вид, что не знает и его. Это была старинная каторжная этика, старинный кантов категорический императив, осмысленный практикою бытия.

Появившись в мыльной, генерал будто утратил чин, да и молодые люди как-то осмелели при нем, должно быть, подвигаемые великим банным содружеством.

Кондрат шлепнул телеграфиста по детскому месту, телеграфист вскочил:

- Ручищи у тебя, как у медведя…

- Здоровее будешь…

Петр Григорьевич с генералом прошли в дальний угол - в отделение, еще недостроенное, но уже снабженное двумя полками.

- Каков? - спросил генерал, имея в виду Кондрата. Петр Григорьевич кивнул.

А Митенька Удальцов рассказывал, какой будет эта баня.

- Сюда мы выведем металлическую плиту, чтоб квасом поддавать!

И показал, где быть плите.

Кондрат, мявший следующего, на сей раз Карасева, проговорил в бороду, не отрываясь от дела:

- Дух не тот будет…

- Почему не тот, - звонко возразил Удальцов, держа на весу шайку.

- Однова - каленый кирпич, - все так же про себя сказал Кондрат, - другова дела - железо.

- Да какая ж разница?

- Кирпич - та же земля… Дух чист, домовит… Вроде крепкая баба пироги из печи таскает… А, к примеру, квас на каленое железо - тады вроде анбар горит. Тоска…

Генерал, успевший взобраться на полок, рассмеялся, и смех его прибавил вольности. Толстый шаровидный титулярный советник загрохотал, как из бочки:

- Дмитрий Васильевич! Инженерство твое уперлось в предел!

- В какой предел? Ретроград! - Поставил шайку. - Пар через центробежный регулятор - плохо?! - Регулятор заменяет человека! - вскрикнул Удальцов.

- Зачем его заменять? - проворчал Кондрат, разминая Карасева. - Балуй… Балуй, сказываю…

И - шлепнул. Слазь, давай следующий.

Следующим был ротмистр. Он лег привычно - не гость все-таки. Титулярный советник Петухов снова - как из бочки:

- Теряется смысл автоматического регулятора, Деметриус!

Митенька вместо ответа плеснул из шайки в Петухова.

- Дело в том, господа, - сказал Карасев, отдыхая от Кондратовых ручищ, - что технический бум явился на Западе после великих революций… Я имею в виду Францию, Англию… Даже восстание гезов… А в Россию машины пришли еще при крепостном праве…

- Ну и что? - не понял Петухов. Карасев сказал, намыливая голову:

- Техника - это новый рычаг эксплуатации.

Назад Дальше