Но это уже совсем другая история, которая, по словам Юлика, началась однажды ночью, незадолго до того, как его посадили, но после того, как от него ушла Ларка. Не помню, писала ли я уже, что квартира Даниэлей на Ленинском проспекте находилась на первом этаже большого густонаселенного дома. И вот однажды, когда все забредшие к Юлику в тот вечер гости разошлись, он, разомлев от выпитого, уснул, не раздеваясь, на диване. Разбудил его странный шорох, доносящийся откуда-то снизу, из дальнего угла комнаты. Он спросонья долго не мог нащупать выключатель ночной лампочки, стоящей на тумбочке возле дивана, и все время, пока он его искал, шорох продолжался и продолжался, только к нему присоединился слабый шепот, монотонно повторявший нечто вроде таблицы умножения.
Наконец, Юлик нащупал кнопку выключателя и зажег свет. Ночная лампочка была маленькая, она отбрасывала светящийся круг только на окружающую диван часть комнаты. В темном углу, за пределами этого светлого круга, на полу сидела молодая темноволосая женщина поразительной красоты, лицо которой показалось Юлику знакомым. В руке у нее была зажата пачка денег, и она пыталась их пересчитать, монотонно повторяя беспорядочные цифры. Юлик направил на нее свет лампочки, но она, не обращая на него внимания, продолжала шевелить губами и шелестеть зажатыми в ладони банкнотами.
"Как вы сюда попали?" – спросил Юлик озадаченно, не очень рассчитывая на ответ. Но красавица ответила, не отрывая глаз от своих денег:
"Я влезла в окно".
Окно и впрямь было открыто.
"А зачем?" – полюбопытствовал Юлик.
"За сумочкой. Я тут сумочку забыла. – И действительно предъявила маленькую сумочку. – А мама мне сегодня деньги дала. Но они не хотели возвращаться, тогда я велела таксисту остановиться и пошла обратно одна. Ведь в сумочке деньги, которые мама дала".
"Ага, значит, она здесь сегодня была", – промелькнуло в затуманенной голове Юлика. Смутный образ шевельнулся в его памяти, но приставить к нему имя не удавалось. Надеясь хоть что-нибудь из нее выудить, он спросил:
"А кто ваша мама?"
Она очень удивилась: "А вы не знаете? Моя мама – Маргарита Алигер".
И протянула Юлику деньги. – "Может, вы посчитаете? У меня что-то не получается".
Юлик взял ее руку с деньгами, но она не отпустила свою пачку, а уцепилась за его кисть и поднялась с пола. На этом рассказ Юлика закончился, дальше он только загадочно улыбался и качал головой, – мол, слов нет, и все. А Таня, уже не такая светящаяся, как в юности, но все еще подходящая под определение "гений дивной красоты", зачастила в затоптанное сотнями ног и заклеенное этикетками выпитых бутылок юликино жилище. Внешне ей было там вовсе не место, но внутренне его отчаянная жизнь на износ вполне ей подходила – она ведь тоже с юных лет жила исключительно на износ.
Вполне понятно, что сердце ее бедной матери разрывалось в предчувствии беды. И она не придумала ничего лучше, как явиться к Юлику, – неясно, зачем. Я как раз была у него с группой харьковских поэтов, приехавших в Москву проветриться. В дверь позвонили, что было здесь обычным делом, кто-то из поэтов пошел открывать, и в комнату быстрым шагом вошла одетая во все черное Маргарита Алигер, почти не изменившаяся, разве только поседевшая. Она, конечно, меня не узнала, она в нашу сторону и не посмотрела, а сказала хрипло и резко:
"Юлий Маркович, я к вам".
Юлик испуганно вскочил и поспешно указал ей на смежную комнату, где, к счастью, никто не отсыпался после вчерашней выпивки. Они прошли туда и закрыли за собой дверь. Пробыла она у Юлика недолго, полчаса, не больше, и вышла, нахохлившись, похожая на большую черную птицу, а Юлик с виноватой улыбкой неуверенно засеменил за ней до двери.
Когда дверь за ней закрылась, харьковские поэты вопросительно уставились на Юлика, но он не стал с ними откровенничать, а мне потом сказал, растерянно разводя руками:
"Она требовала, чтобы я отпустил Таню. Странная идея разве я держу ее насильно?"
Беспокоилась Маргарита Иосифовна не напрасно – как только Юлика арестовали, Таню начали таскать в КГБ. От нее добивались исповеди о ее отношениях с Юликом, – похоже, они собирались пришить ему еще и аморалку, но потом почему-то передумали. Но пока не передумали, они клещами вцепились в бедную Таню и ее подруг с одним и тем же сакраментальным вопросом: "Было или не было?" А так как Таня упорно отказывалась на этот вопрос отвечать, ее подолгу держали в запертой комнате и много часов не пускали в уборную. Она плакала и умоляла пустить ее пописать, а они смеялись и не пускали, и все-таки она не раскололась, – тоненькая, хрупкая, почти прозрачная на просвет. И стала под пыткою Татьяной, как героиня поэмы своей матери.
Умерла она совсем молодой от лейкемии, – я прочла в каком-то медицинском журнале, что нет более сильного катализатора раковых заболеваний, чем регулярное неумеренное злоупотребление алкоголем. С ее смертью оборвалась петля судьбы, затянутая в доме Туси вокруг имени Таня.
Другая петля, поскромней и потоньше, стала вывязываться у меня еще в пионерском лагере Лозовеньки под Харьковом. Я подружилась там с худеньким мальчиком Володей Буричем, которому часами читала наизусть стихи. Хоть я тогда еще не имела понятия ни о Цветаевой, ни о Пастернаке, я знала на память бессчетное количество стихотворных строк – ума не приложу, откуда я их набрала. И бледный, зеленоглазый мальчик Володя, на вид совсем еще ребенок, жадно ловил каждое мое слово. Он был потрясен – он не просто слушал стихи, а внимал им, впивал их всем существом. Ни родители, ни друзья, ни окраинная школа, где он учился, не удосужились сообщить ему, что на свете существует поэзия, – скорей всего, они и сами об этом не знали. А если и знали понаслышке, то считали все это никому не нужной блажью. По прошествии месяца наша смена в пионерском лагере закончилась, нас развезли по домам, и мы с Володей потеряли друг друга из виду.
Прошло много лет. Я вышла замуж, родила сына, окончила Харьковский университет, прошла через чистилище Саранска, и, переехав в Москву, поступила в Литературный институт. Как-то в институтском буфете ко мне во время переменки подошел красивый зеленоглазый молодой человек, слегка склонный к полноте, и неуверенно заглянул мне в лицо:
"Неля (я тогда, не осознав до конца пагубности рифмы Нинель-Воронель, еще не сменила имя на Нина), ты меня не узнаешь? Я – Володя Бурич".
Я принялась удивляться и ахать, потрясенная превращением гадкого утенка в белого лебедя, – в придачу к красоте Бурич приобрел невесть откуда взявшиеся аристократические манеры и интонации, о которых он и помышлять не мог в своем пролетарском детстве. Прервав мои восторги, он сказал:
"Вся моя жизнь изменилась. Я закончил филологический факультет университета и работаю редактором в Гослитиздате. И все – благодаря тебе. Если бы тогда, в пионерском лагере, ты не открыла мне глаза, я не знаю, кем бы я сейчас был".
Мы заболтались. Мы читали друг другу стихи, на этот раз свои, и не только я ему, но и он мне. Я до сих пор помню его двустишие:
"Я лежу на полу
С ушами, полными слез".
В результате я пропустила следующую лекцию. Когда я осознала, что опоздала безнадежно, Володя сказал:
"Раз ты все равно опоздала, пойдем со мной. Мне нужно встретиться с приятелем, который приехал из Харькова. Он остановился у своих друзей, Даниэлей, они тоже бывшие харьковчане. Ты их не знаешь?"
Когда я сказала, что не знаю, он предложил меня с ними познакомить. И мы отправились в знаменитый клоповник в Армянском переулке, – Володя, чтобы посидеть часок и уйти, а я, чтобы остаться там надолго.
Можно сказать, что в нашем с Володей случае, долг оказался платежом красен.
Вся жизнь Володи Бурича, по сути, текла по литературному руслу, – он стал довольно известным поэтом и переводчиком с испанского и женился на Музе Павловой, которая была гораздо старше его и писала удивительные по остроумию и блеску диалога маленькие абсурдные пьесы. Я не знаю, как бы я отнеслась к ним сейчас, но тогда мне казалось, что по мастерству они превосходят драматургию Мрожека и Ионеско. И только к концу жизни он слегка свихнулся на политической почве – вообразил себя сербом и поехал в Югославию наводить там порядок. То, что он там увидел, по всей вероятности, сильно его огорчило – он поспешно вернулся в Москву и умер от инфаркта.
Володя еще в молодые годы любил играть с мыслью, что он серб, и фамилия Бурич должна писаться с перевернутой птичкой над буквой "р", которую он называл "гатчеком", – написанная таким образом она превращалась бы в "рж", и его фамилия звучала бы как Буржич. Всей этой премудрости он научился на филологическом факультете, куда поступил в результате неожиданно открывшейся в его душе любви к поэзии. Кто знает, не встреть он в пионерском лагере меня с моим преувеличенным запасом стихов, может, окончил бы он Харьковский политехнический и стал бы обыкновенным инженером, без всяких сербских закидонов с "гатчеком" над буквой "р". И до сих пор был бы жив, немного бы выпивал по вечерам и лежал бы себе на полу с ушами, полными слез.
Но моя коллекция петель судьбы еще не подошла к концу. Самую пикантную петельку я оставила на закуску. Истоки ее упрятаны в жарком городе Махачкала, прилепившемся у подножия гористой страны Дагестан на берегу Каспийского моря. Судьба занесла меня туда сразу после замужества, – там тогда жили Сашины родители, и он повез меня к ним на запоздалые смотрины.
Мне не понравился ни сам город, ни беспокойное, грязное Каспийское море, ни скалистые неприветливые горы, поросшие жесткой травой и колючим кустарником. Но Саша все это нежно любил – в основном потому, что в свои первые студенческие годы он там регулярно работал на раскопках в составе археологических экспедиций. Или ходил в горы со своим старшим товарищем по экспедициям, художником Володей Марковиным. Марковин был женат на скуластой темнолицей женщине по имени Люся, – отношения у них были сложные и запутанные, и я ее тогда вживе так и не увидела, потому что она в очередной раз рассорилась с Володей и куда-то сбежала. Или сбежала с кем-то – он на эту тему не распространялся. Но, тем не менее, рассмотрела я ее хорошо, потому что стены в доме Марковина были увешаны картинами, изображающими ее во всех видах и позах, причем чаще всего нагишом.
И мне не так уж трудно было ее узнать, когда через несколько лет она неожиданно выскочила из-за столика в кафе Дома литераторов и бросилась Саше на шею. Наскоро попрощавшись со своими собутыльниками, она пересела к нам за столик, и они с Сашей углубились в воспоминания об их общем махачкалинском прошлом. Люся была такая же скуластая и темнолицая, как на своих портретах кисти Марковина, – единственное, чем она от них отличалась – была длинная черная коса, в которую она стала заплетать сильно отросшие с тех давних времен волосы. И еще – лютой ненавистью к самому Марковину, которого без остановки поносила последними словами. Саша, продолжавший любить Марковина нежной любовью, не смог этого вынести, и быстро слинял, сославшись на необходимость вернуться на работу. Что, кроме того, было чистой правдой.
А я осталась с Люсей, которая, узнав, что я учусь в Литературном институте, прониклась ко мне родственными чувствами, и в короткой беседе изложила все перипетии своего нелегкого житья-бытья. Оказалось, что она с детства писала стихи и вот теперь твердо решила переехать в Москву, потому что только в Москве поэт может пробиться по-настоящему. Есть несколько разных способов укорениться в столице, в частности, поступить или в литинститут, или на Высшие литературные курсы. В институт ей уже поздно по возрасту, но на курсы вполне возможно. С этими словами она протянула мне несколько машинописных листков – вот ее стихи, что я о них думаю?
Я наспех пробежала глазами по листкам и ничего хорошего не подумала – это был слабо различимый женский лепет о несчастной любви, не способной разрушить светлую веру в жизнь. Однако я не готова была брать на себя роль судьи чужого творчества, и потому при чтении только несколько раз кивнула и воскликнула "интересно!", что вполне ее удовлетворило. Тогда, уже доверяя мне, Люся драматическим шепотом поведала, что нашла кое-кого, кто готов поспособствовать ее приему на Высшие литературные курсы.
И, действительно, в начале следующего учебного года я столкнулась с ней в вестибюле общежития на Бутырском хуторе, где жили не только студенты Литинститута, но и слушатели Высших литературных курсов. Она радостно сообщила мне, что все устроилось как нельзя лучше, – с монстром Марковиным она, наконец, развелась, а кое-кто, пообещавший поспособствовать, слово свое сдержал, и теперь у нее есть все, что надо для счастья: свобода, отдельная комната в общежитии и московская прописка на два года.
"А через два года?" – спросила я.
"Стоит ли загадывать так далеко? За два года многое может произойти!"
Я предполагаю, что Люся была права – за два года многое и впрямь произошло. Люся нашла себе какую-то небольшую синекуру и получила право на постоянную прописку, а однажды она с торжеством показала мне только что вышедшую книжечку своих стихов. Я полистала негусто заполненные странички – Люся мудро ограничивалась максимально короткими стихами. Увы, в ее поэзии не произошло ничего нового – это были все те же шаблонные вирши о несчастной любви, не способной разрушить светлую веру в жизнь. Впрочем, это было не так уж важно. Главное было достигнуто: работа, прописка, собственная книжка, изданная в "Советском писателе" и якобы автоматически следующее за этим членство в Союзе писателей.
После этого мы с Люсей виделись довольно редко, так как мои права на комнату в общежитии истекли. Несколько лет я почти ничего о ней не слышала, если не считать рассказа Юлика перед самым его арестом о какой-то полной приключений пьянке в общежитии на Бутырском хуторе. Там пили всю ночь, были шикарные девочки и одна из них, Люся Марковина, лихо танцевала на столе, совершенно голая, прикрытая лишь длинными, распущенными волосами. Однако, когда я встречала Люсю в Доме литераторов, ничего предосудительного подумать о ней было нельзя, – она всегда была вполне прилично и даже элегантно одета, ее длинная коса черной змеей спускалась между лопаток, нисколько не намекая на возможность быть распущенной для прикрытия наготы.
Чем Люся занималась, было неясно, – она говорила о своей работе обиняками, подчеркивая только, что по роду работы часто встречается с очень культурными людьми. При нашей последней встрече она радостно сообщила мне, что выходит замуж за английского поэта, по странной прихоти живущего почему-то не в Англии, а в Советском Союзе. И с увлечением стала описывать прекрасную жизнь, ожидающую ее в прелестном привилегированном подмосковном поселке, в котором обнаружилась целая колония иностранцев. Там было все, необходимое человеку для счастья: хороший гастроном, теннисные корты и роскошный клуб, почти ни в чем не уступающий Дому литераторов. Хоть Люся не была уверена, что сможет бывать в настоящем Доме литераторов так же часто, как раньше, я за нее порадовалась. Теперь, когда она наконец-то нашла хорошего человека в придачу к уютному домику в прелестном привилегированном поселке, у нее может исчезнуть потребность писать трогательные стихи о несчастной любви.
Следующая моя встреча с Люсей произошла через много лет после моего отъезда из России в виртуальном пространстве художественной литературы – при чтении романа Джона Ле Карре о Киме Филби, знаменитом советском агенте, угнездившемся в самом сердце британской разведывательной службы. Когда советские хозяева разоблаченного английской разведкой Кима Филби ухитрились перетащить его через все полицейские кордоны и тайно провезти в СССР, он обнаружил там большую общину своих коллег разных национальностей – бывших агентов, нашедших убежище от правосудия в Советском Союзе. Жили они комфортабельно, но стесненно: все в одном, хорошо охраняемом подмосковном поселке, и были сильно ограничены в возможностях передвижения.
Один из них – английский поэт – поделился с Филби своим опытом: "Хоть они нас и выручили, они нам все равно не доверяют", – сказал он. Он рассказал, что к нему, как и ко всем остальным, поначалу приставили надзирательницу от КГБ, – она должна была якобы помогать ему ориентироваться в новой обстановке. Но поэт понимал, что заточение в стране его хозяев – не временное, а пожизненное, так как за рубежом его поджидала настоящая тюрьма. И он выбрал из двух зол меньшее – он взял и женился на своей надзирательнице, вполне симпатичной и нестарой женщине, которая сама была поэтессой. И теперь они живут душа в душу – она, несомненно, продолжает писать отчеты о его поведении, но эти отчеты так же несомненно направлены на сохранение их семейного счастья. Чем не идиллия? И поэт посоветовал Филби последовать его примеру.
И тут меня молнией поразила догадка: господи, ведь это тот самый английский поэт, который женился на Люсе!
"Вот это карьера!" – ахнула я. Из безвестной модели несостоявшегося провинциального художника попасть прямиком в мировую литературу! Ведь этот роман Ле Карре, как и все остальные, был бестселлером, переведенным на десятки языков!
По горам, по долам и по водам
Блаженной памяти Советская страна была велика и разнообразна как пейзажами, так и народонаселением. И мне пришлось неплохо ее истоптать – в основном пешком, с рюкзаком за плечами. Некоторые из увиденных мною картин и услышанных по пути речей достойны, как мне кажется, быть увековечены.
Мужчинам никогда не сидится на месте, и нам, многострадальным их подругам, приходится с этим смиряться. Одна моя приятельница, женщина простая и мудрая, очень точно выразила идею смирения, когда ее муж, забросив уроки японского языка, начал брать уроки ныряния с аквалангом:
"Чем пить или таскаться по бабам, уж лучше пусть ныряет".
И потому, когда мой Саша и его неугомонный друг Миша задумали горный поход на Тянь-Шань, чтобы, выйдя из Алма-Аты и перевалив через два малопроходимых перевала, добраться до озера Иссык-Куль, и я, и Мишина жена Нетта возражали недолго, в основном для порядка. Тем более, что компания для похода подбиралась приятная.
Побродив денек по тенистым зеленым улицам Алма-Аты, мы выбрались еще на денек прогуляться в сторону местного ледника, картинно нависающего над городом. Кроме красот природы нас очень порадовали регулярно повторяющиеся надписи: "В случае селя выходи на склон!", выполненные крупными белыми буквами на окружающих отвесных скалах высотой в несколько десятков метров. Выяснив, что сель – это мощная грязевая лавина, сметающая на своем пути целые деревни, мы стали рассматривать предложенные нашему вниманию скалы с гораздо большим интересом, в надежде понять, как на них можно "выйти", не умея летать.
К счастью, селя в день нашего восхождения на ледник не случилось, и назавтра мы благополучно тронулись в путь. Нагрузив на спины непомерные рюкзаки с палатками и провиантом, рассчитанным на две недели безлюдья, мы заполнили собой маленький автобус, обещавший доставить нас до последней обозначенной на карте обитаемой точки по пути к первому перевалу.