Максимализмы (сборник) - Михаил Армалинский 46 стр.


1962

В 1962 году написал я длинное письмо в рифмах:

Дорогой товарищ Исаковский!
Я пишу письмо моё в стихах.
В нём моих мечтаний отголоски
и надежды, и немножко страх.

Мне пятнадцать лет, шестнадцать скоро,
с десяти лет начал я писать,
и в большой поэзии просторы
до сих пор мечтаю я попасть…

Дальше – не помню. Но помню, что Исаковский ответил и посоветовал повременить с большой поэзией и её просторами, а заняться просто поэзией в масштабе ЛИТО.

Я же мечтал о мгновенной и всенародной славе, но коль она не грянула с помощью Исаковского, то я последовал его совету.

В итоге, разных ЛИТО я перепробовал кучу. А что до большой поэзии, то она буквально накрылась пиздой, а точнее – пиздами. И по-большому прославила их.

Моя первая порнография

…В юности Лермонтов пенился и пузырился интересом к женщинам, что отразилось в нескольких стихах да Юнкерских поэмах. Взрослея, он действительно больше мцырями да демонами увлекался, причём своими собственными. И в конце концов, он доигрался, когда написал в свой последний год "Душа моя мрачна", а про еблю – ни слова. Известно же, что только тот,

Кто поёт и ебёт – два века живёт.

Тем не менее именно Лермонтов стал для меня первой порнографией, но не Юркерскими поэмами – где мне было их достать в 14 лет в те времена? Но зато был в семейной библиотеке четырёхтомник, изданный в 1957 году Худлитом. И вот, почитывая первый том, я наткнулся на стихотворение "Счастливый миг", которое Лермонтов написал в 17 лет, причём в примечаниях, которые я всегда любил читать, об этом стихе не писалось ни слова. Так что я додумывал и интерпретировал сам.

Я в то время был ещё девственником на фоне цветущего онанизма и полон желания познать свою первую женщину. И тут я нарываюсь у классика на подробное описание соблазнения, но в то же время беспощадно пропущенного желанного описания ебли, и тем не менее имеющегося краткого описания убийственного конца чудесного процесса. Но даже одно лишь туманное описание соблазнения меня ошеломило на фоне полного советского литературного безсексья тех времён. А я ведь тогда читал всё подряд и в изрядных количествах.

Задели меня тогда до всевозможной глубины следующие строки:

Стыд ненужный отгоня

И действительно, самое главное, что можно сказать о стыде, что он ненужный. А потому его легко отогнать.

От нескромного невежды
Занавесь окно платком

Почему от нескромного неуча надо прятаться? Это при том, что ненужный стыд уже отогнан. Почему бы не обучить неуча, а нескромность в вуайеризме просто необходима.

Тронула меня также аргументация "подгоняния" в статус возлюбленной – подрожи и баба разденется:

Так скорее ж… я дрожу.

Потом пошло раздевание, от которого я уже сам дрожал, читая:

О! как полны, как прекрасны
Груди жаркие твои,
Как румяны, сладострастны
Пред мгновением любви;

Румянец я привык считать принадлежностью щёк, а не грудей, хотя я их, грудей, на тот период ещё воочию не видел. Однако я был непоколебимо уверен, что груди не могут быть румяны. Соски – да. Надо бы сказать: "Румянец сосков на щеках грудей", – это я уже сейчас придумал.

Но про мгновение любви я сразу понял. Оргазм мне был знаком хорошо, но любовь мне почему-то представлялась более протяжённой, куда входил и сам процесс раздевания, и процесс добычи оргазма, а не только сам оргазм. Так что с мгновением я подозревал натяжку.

Вот и маленькая ножка,
Вот и круглый гибкий стан,

Груди уже на этот момент были обнажены, и вот появляется ножка, да ещё маленькая. Если маленькая, то имелась в виду ступня. Но ступня должна была быть видна с самого начала – девица ведь юбку или платье сняла на тот момент и должна была видна быть не маленькая ножка, а полная или смуглая или волосатая, но никак не маленькая нога. Хотя говорят "разведи ножки", но это во множественном числе.

А к тому же, что значит "круглый стан"? Я пытался представить и выходило, что девица – кубышка. Будучи начинающим стихоплётом, я догадался, что должно было быть "округлый стан", но втиснуть лишний слог в строку не получалось. Однако я великодушно прощал Лермонтова за ошибку – ведь он осмелился писать о стане вообще, да ещё обнажённом. А коль обнажённый, то пусть хоть круглый.

Под сорочкой лишь немножко
Прячешь ты свой талисман

Под сорочкой я ждал пизду, а в какой-то талисман я не верил. Видно таким эвфемизмом решил воспользоваться Лермонтов, и я это понял и принял.

Дальше я споткнулся о невесть откуда появившегося "злодея"

Так невинна ты, что мнится,
Я, любя тебя, – злодей.

Только что Лермонтов говорил о "мгновении любви", но уговоры девицы с удобным для рифмовки именем начинают идти от противного:

Но ужасным, друг мой Лена,
Миг один не может быть.

То есть жизнь ужасной быть может, но миг – он прекрасен по определению. Мне тогда не пришло в голову, что речь могла идти о миге разрыва девичей плевы.

А дальше впервые активная и пассивная стороны меняются местами: сначала Лерма раздевал и домогался. Но раздев, испугался и только зырит на уже обнажившуюся девицу:

Полон сладким ожиданьем,
Я лишь взор питаю свой

Тут девице надоела пассивность мальчишки именно тогда, когда надо действовать, и она, несмотря на её утверждаемую Лермой невинность, берёт инициативу на себя:

Ты сама, горя желаньем,
Призовешь меня рукой;

Эта активность женщины возбуждала меня больше всего. Далее следовал рецепт радикального избавления от мук, который я стал использовать как панацею:

И тогда душа забудет
Все, что в муку ей дано,

А в концовке Лермонтов несказанно удручал меня своей тоской:

И от счастья нас разбудит
Истощение одно.

Я, разумеется, знал ощущение после оргазма, но я также знал, что желание приходит вновь очень быстро, и я делал акцент не на "истощении", потому что оно не "одно", а это только передышка для новых "счастливых мигов". Сексуальный пессимизм Лермонтова был мне чужд. "Если мне в 17 лет достанется баба, то я уж не стану причитать об истощении, а после конца брошусь в новое начало", – мечтал я, перечитывая это стихотворение ещё и ещё, незаметно для себя выучивая его наизусть.

Разумеется, что в 14 лет мысли мои были не столь осознанны, но я чётко помню похотливый восторг от этого стихотворения, перемешанный с выпестовавшимся решением: нет, я пойду другим путём.

И пошёл.

Фамильное

В первом классе я впервые встретился с разнообразием фамилий. Помимо знакомых, таких, как Иванов и Степанов, имелись и весьма необычные. Когда впервые рассаживались за парты, я устремился на последнюю парту к понравившейся мне девочке. Её фамилия была Наб. Я слегка ошалел. На самой первой перемене она вытащила свёрток со съедобным и возгласила:

– Давай пошамаем!

Этот глагол меня потряс не менее, чем её фамилия. Но я с удовольствием съел предложенное.

В классе нашем имелась фамилия Пальчик. Был и свой Барков, но я тогда не знал значимости этой фамилии.

Училась девочка Гаабе. Прогуливал мальчик Вайнриб.

Но это ещё не всё. Самую странную фамилию Колтун носила девочка. Никто в первом классе не знал, что это такое, но, всё равно, звучание было смешным. Девочка мне рассказала, что родители, имевшие разные фамилии, дали ей на выбор, какую фамилию носить: Колтун или Циркуль. (Выбор вроде: хочешь, чтобы тебя расстреляли или повесили?) Так как девочка представляла, что такое циркуль и он ей не льстил ни видом, ни звуком, ни смыслом, она прельстилась странным словом "колтун", смысл которого родители от неё стыдливо не раскрыли.

Так она несколько лет безмятежно носила эту фамилию, пока великая русская литература не сделала своего очередного разоблачающего дела: у Некрасова мы прочли

…колтун в волосах.

И тут-то эта фамилия прогремела (смехом) на всю школу.

С той поры мечты о замужестве у неё воспылали с особой силой, ибо взять фамилию мужа стало единственной возможностью избавиться от колтуна. Фамилия мужа оказалась Колдун. Так одна буква решила проблему – а всё великий русский язык.

(Последний абзац я придумал, а всё, что выше – чистая правда.)

Первые женщины – первые учительницы

Разнообразие учительниц началось с пятого класса – это было моё первое разнообразие женщин. С первого по четвёртый у нас была лишь одна учительница – старая, как нам казалось, и за женщину невоспринимаемая.

Порывистая Анфия Ивановна преподавала пение – самый смешной урок. Тощая, она радостно пела чистым голосом. Мы приходили в класс, где стоял рояль. Кроме скамеек перед роялем весь класс был заставлен горшковыми растениями. Они были такими дремучими, что за ними можно было укрываться от пения. Но Анфия, как мы её звали, нас разглядывала в горшочном лесу и выволакивала петь. Единственная запомнившаяся песня:

Я счастлив, что я ленинградец,

(что лениградец я, – подхватывают вторые голоса,)

что в городе славном живу.

Чтобы разделить нас на первые и вторые голоса, Анфия заставляла каждого пропеть пробную фразу, и мальчишки нарочно пели не своими голосами, но она всё равно распознавала. Я пытался петь басом. Но не получалось. Разделив класс на две группы, Анфия садилась за рояль, и лицо её начинало светиться от первых аккордов. Однако свечение быстро угасало с нашей помощью, когда, пользуясь хоровой обстановкой, у меня и других мальчишек открывалась возможность визжать и пищать, что было чрезвычайно смешно. Нарушение гармонии – смехотворно. Анфия прекращала играть, вскакивала и кричала на нас и необратимо выходила из себя на весь урок. Кульминацией её гнева был момент, когда она, чтобы прекратить наш вой, хватала классный журнал двумя руками и с размаху ударяла им по крышке рояля. Из журнала вылетали разные бумажки, вкладываемые учителями, и мы бросались их подбирать, что было благовидным предлогом, чтобы соскочить со своих мест и носиться по классу. Каждый урок без исключения кончался таким ударом журнала. Тогда было весело, но теперь мне грустно от её бессилия передать нам свою любовь к музыке. Хорошая была женщина, не оценённая по достоинству из-за нашей жажды смеха. А смех – известно откуда растёт.

Мария Георгиевна – учительница математики. Гладкие волосы, зачёсанные назад и собранные в узелок. Часто приходила красная от хны. (Но ей было хоть бы хны.) Она держалась грозно и не позволяла себе улыбаться, задавая пример за примером, задачу за задачей, чтобы у нас не оставалось времени на смех. Она писала на доске уравнение и давала задание: "Упро́стить!" От такого ударения мы с друзьями покатывались со смеху. Мария Георгиевна угрожающе оборачивалась, отыскивала глазами кого-нибудь, кто ещё продолжал по неосмотрительности смеяться, и кричала: "Иванов! Ты почему урок срываешь!?"

Эта гипербола, представляющая невинный смех срывом урока, вызывала новую волну гогота. В конце концов после усердного сверкания глазами и вызова к доске особо громко смеющихся ей всё-таки удавалось утихомирить класс.

Фаина Артуровна, завуч, вела анатомию. Высокая, чёрноволосая, тоже с забранными в узел гладко прилизанными волосами, она была строга и никогда не улыбалась. С особым предвосхищением мы ждали последнего урока, на котором она должна была, наконец, рассказывать о размножении людей, теме, засунутой на последние страницы учебника. Фаина Артуровна не выдержала и под каким-то предлогом отменила урок. Это был единственный случай, когда я и весь класс сожалели об отмене урока и бросились делать домашнее задание, которое мы задали сами себе.

Была молоденькая учительница ботаники, имени которой не помню, а её выдающиеся бёдра – весьма хорошо. Вожделение к ней особо возросло, когда она стала рассказывать о влагалище – нет, не женском, а о месте соединения стебля с лепестком. Я в то время не знал, что такое женское влагалище, хотя слово "пизда" знал наизусть. Однако по реакции класса и покраснению щёк училки, когда она произносила это слово, я сразу учуял, что это должно быть из области ебли, которая манила своей плохопонятностью.

Татьяна Дмитриевна, с красивым лицом и мощным задом над полными ногами, но с маленькой грудью и узкими плечами. Она преподавала английский язык, который я добросовестно учил, предчувствуя своё будущее. Когда она проходила между рядов парт и оказывалась спиной к одному из учеников, тот похотливо потягивал носом и на перемене утверждал, что от неё пахнет малафьёй. Татьяна Дмитриевна недавно вышла замуж и под глазами у неё были круги, напоминавшие наши у тех, кто активно занимался онанизмом. Однажды я принюхался к её заду, и действительно узнал знакомый запах. Мне ужасно захотелось что-то сделать с этим задом. Но что – я не знал и не смел.

Ну и последняя из гарема знаний – Людмила Александровна, наша классная руководительница, преподавала русский язык и литературу. Русский язык она знала, а литературу – нет. А потому грамматику я любил, а литературу в её изложении – не очень. Когда мы проходили Евгения Онегина, она без устали восхищалась онегинской строфой, мол, как трудно ею писать. Я бросил реплику, что ничего в этом трудного нет. Тогда она издевательски сказала: "Хотела бы я посмотреть, как ты бы написал онегинской строфой". Она знала, что я пописываю стишки.

Что ж, я написал всё сочинение онегинской строфой, чем произвёл фурор в школе. Моё версификаторство приняли за гениальность. Причём настолько серьёзно, что чуть не убедили в этом меня самого.

У Людмилы Александровны был утиный нос и один из учеников на перемене перед её уроком часто рисовал её профиль на доске и подписывал инициалы, чтобы ни у кого не было сомнений.

На это учительница однажды отреагировала так: "А моему мужу мой профиль очень нравится".

И тут я понял, что брак полон лжи.

Вторая домработница

Родители с дедушкой и бабушкой нанимали домработниц – это были деревенские девушки, приезжавшие в Ленинград, чтобы найти жениха с пропиской.

Первой была Поля, которую я совсем не помню, но которую, как мне потом рассказывали, я называл Пля (с младенчества я любил сокращения как метод повышения разговорной эффективности).

Второй была Таня Петухова. Она была некрасивой и не первой молодости, но ещё не старой девой. Её пытались сватать за водопроводчика, который часто являлся в квартиру, где жили дедушка и бабушка, на ул. Ленина, чтобы чинить перманентно текущие краны. Фамилия водопроводчика была Лебедев. Так что пернатость фамилий делала возможный союз его и Тани обоснованным.

Я помню, как соседи прибегали к нам в комнату и громким шёпотом сообщали Тане благую весть: "Лебедев пришёл". Лицо Тани становилось пунцовым от волнения, она начинала метаться по комнате, ища, а потом надевая на себя какую-то, казавшуюся ей неотразимой кофточку, и бросалась в коридор. Что там дальше происходило, я не ведаю, но знаю, что Таня всё-таки вышла замуж, правда, значительно позже и не за Лебедева. Она выучилась на помощницу дантиста и стала подавать дантисту щипцы, шприцы и прочие орудия пыток, использовавшиеся в советских зубоврачебных кабинетах. Как известно, в целях социалистической экономии новокаина, или просто за его отсутствием, сверление зубов и вытаскивание полуубитого мышьяком зубного корня делались без всякого обезболивания. А потому при входе в зубоврачебную поликлинику слышны были вопли пациентов, которые не находили в себе сил советского человека для того, чтобы терпеть боль.

Всё Танино богатство составлял патефон. Она позволяла мне вращать ручку, заводя пружину, подобно тому, как позже я крутил ручку, чтобы завести папину машину с разряженным аккумулятором. На углу ящика патефона был встроен ящичек для хранения запасных иголок, который вращался на одной оси, вылезая и прячась, и это движение поражало меня, потому как до этого я видел только ящики в шкафу или комоде, которые выдвигались, а не вращались вокруг оси.

Таня подавала нам на стол еду, потом отходила в сторону и объявляла: "А таперь я пакушаю."

Также она утверждала, что если потереть колено рукой и понюхать ладонь, то она будет пахнуть смертью. Я тёр себе колено, но никакого запаха не чувствовал, что, по-видимому, свидетельствовало о незаметности всегда стоящей рядом смерти.

Попугайничанье

Когда мне было лет 12, мой папа и дедушка, который был весьма деловитым, решили разводить волнистых попугайчиков. Тогда эти пернатые были в цене и оказалось, что их можно разводить и продавать в зоомагазин за хорошие деньги. У нас была трёхкомнатная квартира, что считалось роскошью: родительская спальня, гостиная и спальня дедушки с бабушкой, где спал и я. В этой-то комнате вскоре и появилась большая клетка. В ней было штук двадцать отделений для каждой пары птиц, позади каждого отделения был приделан попугайный скворечник, в котором самка откладывала яйца и выращивала птенцов. Поверх клетки установили лампы дневного света, а когда наступал вечер, свет выключался, на клетку накидывалась большая тряпка и птицы исправно засыпали. Среди ночи какой-нибудь попугайчик во сне шумно сваливался с жердочки и будил всех остальных. Начиналось хлопание крыльев, которое меня будило, но через некоторое время я привык и даже перестал просыпаться.

Разумеется, весь день в комнате стоял шум, вонь, несколько раз в день приходилось подсыпать просо пернатым, наливать воды и чистить клетки. Я научился распознавать самцов, у которых над клювом была голубая кожа, а у самок – серая. Но имелись и более наглядные методы определения пола у попугайчиков: они еблись без устали ежедневно и многократно. Так я получал основы сексуального образования. Родители и дедушка с бабушкой делали вид, что не ведали о моей птичьей школе жизни. Но птичья ебля была главным аттракционом, когда к нам приходили гости. Они собирались у клетки и краснея, хихикали, шептались и оглядывались на меня. Женщины не собирались, только мужчины. Женщины и так всё знали. Но не хотели этого показывать мужчинам, которые считали, что об этом знать должны только они.

Назад Дальше