"Обманчивый свет" был очень благосклонно принят критикой. Никогда я не получал и, бесспорно, никогда не получу столь восторженной прессы, как о моей первой книге. Меня сравнивали с Радиге, называли открытием 1935 года, писали, что мне двадцать три года и я ношу военную форму. Я подписался на справочно-информационное издание "Аргус" и с изумлением разбирал вырезки из газет и журналов, поступавшие ко мне из далекого Парижа. Несмотря на поток похвал, я не осмеливался верить в свое счастье и наивно задавался вопросом: не вызвано ли это единодушное одобрение добрыми отношениями моего издателя с журналистами. Между тем, получив увольнительную, я нанес визиты некоторым из хваливших меня критиков и, слушая их, убедился, что они и в самом деле оценили мою книжицу. Я утопал в блаженстве и все более и более тяготился военными обязанностями, не позволявшими мне постоянно находиться в Париже и наслаждаться своим триумфом. И вдруг – гром среди ясного неба: я узнаю, что мне присуждена премия популистского романа! В тот день я как раз находился в отпуске в Париже и собирался вернуться в Мец. Как был, в своей серо-голубой форме, с кепи на голове, с красным аксельбантом на плече и шерстяной нашивкой на рукаве (меня только что произвели в капралы), я помчался в ресторан Вефур, где заседало жюри. В его состав входили Жюль Ромен, Жорж Дюамель, Робер Кемп, Андре Терив, Габриэль Марсель, Антонин Кулле-Тессье, Робер Бурже-Пайерон, Фредерик Лефевр. Я был в восхищении, увидев вместе за одним столом этих великих писателей, этих искушенных в своем деле журналистов, которым так понравилась моя книга, что они единодушно выбрали ее и теперь встречали меня как своего. Вот они шумно поздравляют меня, усаживают, наливают шампанского. Они, по-видимому, просто в восторге от возможности увенчать литературными лаврами пехотинца. Поистине трудно быть более популистским! Кто-то даже требует, чтобы я спел "Артиллериста из Меца". Признаюсь в смущении, что не знаю слов. Вокруг меня смеются, перебрасываются вопросами, говорят обо всем на свете, кроме литературы… В тот же вечер я уехал в Мец и добрался до своей казармы, покоренный простотой этих замечательных людей и легкостью моего приобщения к их числу. На следующий день в казарму явились фотографы местной прессы. Я приготовился им позировать, но сержант дежурного поста, окинув грозным взглядом мой мундир, отослал меня навести блеск на пуговицы и поправить обмотки. Когда, сгорая от стыда, я вернулся, фотографы были еще на месте. Они в упор обстреляли меня из своих аппаратов. Назавтра в одной из местных газет появилась ироническая заметка по поводу этого инцидента. Тотчас же я оказался под угрозой гауптвахты за "беспорядок, умышленно учиненный в казармах 61-го дивизионного артиллерийского полка". Вмешательство одного умного капитана уладило дело. Меня даже назначили на завидную должность начальника склада радиоприборов. Радиоприемники нашего полка были приборами прочными: если они выходили из строя, достаточно было их слегка встряхнуть, чтобы они снова заговорили. Благодаря новым обязанностям, у меня появился угол, где можно было выспаться вдали от казарменного шума. В этом загроможденном аппаратурой помещении мне удавалось на скорую руку работать. Перед отъездом в армию я закончил и передал издателю второй роман, "Живорыбный садок", и в казарме урывками правил корректуру. Срок моей службы кончился как раз вовремя – я уехал в Париж и успел подписать корректуру к печати.
– "Живорыбный садок" – этюд о нравах душной провинциальной среды. В центре романа любительница пасьянсов, старая дама госпожа Шаслен; она изводит свою компаньонку мадемуазель Пастиф и питает ревнивую привязанность к ее племяннику Филиппу, двадцатилетнему юноше, безвольному, ленивому и хитрому. Как родилась идея этого романа?
– Мне хотелось показать замкнутый со всех сторон бесцветный мирок, в котором персонажи, тусклые, но взятые крупным планом, жили бы почти так же неподвижно, как рыбы в стоячей воде. У моих родителей была одна знакомая, богатая американка, особа оригинального ума, имевшая слабость к русским эмигрантам, водке и картам. Я отказался от эмигрантов и водки, но сохранил карты. Американка с утра до вечера играла с компаньонкой в белот – моя героиня пристрастилась к пасьянсам и, по обычаю этой американки, отмечала свои удачи на листочках бумаги, которые прикалывала к стене. От американки достались ей также полнота и молочно-белая кожа. Борьба компаньонки и племянника, стремившегося оттеснить свою тетку от госпожи и занять ее место, позволила мне изобрести множество забавных и жалких эпизодов. Я очень развлекался, когда писал "Живорыбный садок".
Критика приняла этот роман далеко не так единодушно, как "Обманчивый свет". Одни хвалили меня за плотность письма и мастерство в обрисовке характеров, другие упрекали за то, что я нахожу удовольствие в изображении отталкивающих персонажей и не допускаю ни малейшего притока воздуха в эту спертую атмосферу. Вкусив единодушного одобрения, не очень-то приятно подвергаться публичному разносу критиков, неуязвимых за столбцами своих газет. Этот поворот так меня удивил, что я сразу признал правоту тех, кто меня ругал, а не тех, кто меня хвалил. Я так и не изменился в этом отношении. Сегодня я тоже легче верю тому, кто меня унижает, чем тому, кто меня превозносит.
Из всех противоречивых откликов, вызванных романом, более всего подняла мой дух хвалебная статья в "La Revue hebdomadaire", подписанная неким Жаном Давре. Я не был с ним знаком, но безапелляционный тон статьи свидетельствовал, что автор – человек зрелого возраста, солидной культуры и большого жизненного опыта, уверенный в своей правоте и склонный ободрять молодые таланты. Я написал ему, выразив благодарность за статью и заверив в моем "почтительном уважении". С обратной почтой пришел ответ: он приглашал меня нанести ему визит. Я предполагал, что меня ждет прием ученика наставником, и был изумлен, оказавшись перед юношей лет двадцати. "Почтительное уважение" немедленно улетучилось. Взглянув друг на друга, мы принялись хохотать. Так родилась наша дружба. Жан Давре познакомил меня с Клодом Мориаком, и оба они вместе с Мишель Моруа и Жаном Бассаном составили братский кружок, всегда согревавший меня своим дружеским теплом. Каждый в нашем юношеском союзе обладал яркой индивидуальностью. Мишель Моруа (я познакомился с ней через общих знакомых, когда она училась в лицее в Нейи) была девушкой неприметной наружности, замкнутой, задумчивой, с богатым внутренним миром, отражавшимся в ее взгляде. Жан Бассан соединял живой ум с насмешливым скептицизмом, искреннюю скромность с глубокой любовью к литературе и музыке. Клод Мориак отличался характером загадочным, мятущимся, взрывным, он утверждал себя, преодолевая противоречия и сомнения. Жан Давре, великий пожиратель книг, покидал библиотеку только затем, чтобы устремиться в ближайший книжный магазин и собрать там новый урожай томов. Классики и современные авторы, романисты и философы – всех он проглатывал с равным аппетитом. Цельность натуры толкала его то к исступленному восторгу, то к категорическому отрицанию. Нервный, искрящийся, бескомпромиссный, он заражал нас своей убежденностью, заставляя разделять его пристрастия. Все мы писали, все мечтали о будущих успехах. Само собой разумеется, мы показывали друг другу наши рукописи в процессе работы. Полная откровенность была основным законом нашего "клуба". Рьяные приверженцы совершенства, мы никогда не боялись задеть друг друга критикой, если она была справедливой. Все свободное время мы проводили в жарких спорах. Нередко для выработки вкуса мы читали вслух целые страницы наших любимых авторов: Мориака, Моруа, Монтерлана, Колетт, Жида, Жионо, Мартен дю Гара, Валери. У меня был еще один друг, писатель Анри Пуадено, вступивший в литературу в одно время со мной. В этом человеке, бывшем прежде бродягой, меня привлекали дар наблюдательности, необычайное остроумие, горькая ирония. Я домогался его одобрения, он – моего. Встречи с друзьями вдохновляли меня и помогали переносить унылое однообразие моих служебных обязанностей. По возвращении из армии в октябре 1935 года я получил в префектуре должность служащего, составляющего деловые бумаги, и был назначен в отдел бюджета города Парижа. Окна моего бюро выходили на площадь Ратуши. Я сидел за большим столом, напротив меня – заместительница начальника отдела, особа любезная, но и строгая, которую моя вторая профессия писателя вынуждала постоянно быть начеку. Она догадывалась, что, покончив с отчетом о расходах на освещение города Парижа или о дефиците метрополитена, я, укрывшись за грудами папок с делами, набрасываю свой будущий роман. По моей вине помещения, предназначенные для строгих финансовых расчетов, превращались в место встречи весьма странных персонажей, а священная бумага Управления покрывалась фразами отнюдь не делового содержания. По-моему, мою начальницу это и сердило, и забавляло. Время от времени она невозмутимо напоминала мне о моих обязанностях, положив передо мной новый материал для обработки. Оторвавшись от своих героев, я снова скрепя сердце погружался в подсчеты прихода и расхода по муниципалитету. По странному совпадению, и тут готовили книгу и тоже вступали в переговоры с полиграфистами, но здешняя книга содержала только колонки цифр – это был бюджет города Парижа. Я научился составлять десятистраничные расчеты. Я жонглировал миллионами. Я корпел над сантимами. Иногда мне казалось, что бюджет Парижа изобретен нарочно, чтобы мешать мне всласть помечтать над моими романами. Я тем не менее и не помышлял оставить службу. На что бы мы жили? Мои книги завоевали успех у знатоков, но расходились они плохо. Жить своим пером представлялось мне столь же абсурдным, как зарабатывать средства к существованию танцами на проволоке. В это время у меня возник замысел романа "В натуральную величину". В нем действует отец, вечно нуждающийся актер, и его совсем юный сын. Мальчик приглашен сниматься в кино и обнаруживает такой свежий и яркий талант, что сразу становится звездой. Его успех ускоряет окончательный провал отца.
– В этом романе, как и в "Обманчивом свете", противопоставлены отец и сын. Совпадение ли это?
– Откуда мне знать? Очевидно, наблюдая, с каким достоинством мои родители переносят трудности жизни в чужой стране, я стал особенно чувствительным к взаимоотношениям отца и ребенка. Вероятно, я безотчетно переместил это состояние психологического напряжения на другую почву, в другую обстановку. Но главное, в этой книге я хотел показать мучительную борьбу между отцовской любовью и профессиональной завистью в душе мужчины и между супружеской любовью и материнской гордостью в душе женщины. Отец из романа "В натуральную величину" – артист, дошедший до крайней степени унижения, – начинает ненавидеть сына, преуспевшего на том поприще, где сам он потерпел поражение, а мать, которой льстит слава ее маленького чуда, отдаляется от мужа, принесшего ей одни лишь разочарования.
Наряду с романами я писал и новеллы, которые печатались в газетах. Стиль новелл был смелый: сверхъестественное соединялось в них с комическим. Сочиняя их, я давал полную волю фантазии. В повседневной рутине моей службы я устраивал своего рода передышки, позволяя себе в новеллах самые сумасбродные выходки. Один из рассказов, "Господин Ситрин", походил скорее на повесть. Это история человека, утратившего память. Каждый вечер специально нанятый "сопровождающий" пересказывает ему все, что он делал в течение дня. Я объединил этот рассказ с моим первым литературным опытом, новеллой "Тень", и под этим названием выпустил в одной книге. Книга получила премию Макса Барту Французской академии. Примерно в это же время я самозабвенно работал над новым романом. Его герой Жepap Фонсек – юноша обостренно интеллектуальный, из-за физической немощи не способный насладиться естественными человеческими радостями. Обнаженный комок нервов, он в самых обычных проявлениях чувства любви видит лишь уродство и низость и страдает, открывая плотское начало в дорогих ему существах.
– Вы описываете героя романа "Паук". Как возникла эта книга?
– Сначала я задумал два совсем разных романа. Один о неприспособленном к жизни человеке, подвергавшемся нестерпимому гнету со стороны окружающих. Другой – о семье, состоящей из женщин: стареющей матери и троих ее дочерей, у каждой из которых свои любовные истории. Внезапно меня озарило: почему бы не дать матери сына, а ее трем дочерям брата – болезненного, коварного и несчастного Жepapa Фонсека! Теперь и сюжет, и его развитие были мне совершенно ясны. Жерар беспрерывно возводит несправедливые обвинения на сестер, ссорит их между собой и таким образом держит в повиновении весь этот женский мирок. Подсознательно он влюблен в своих сестер, и мысль, что им свойственны обычные человеческие стремления, ему невыносима. Он упорно хочет навсегда сохранить власть над ними и всеми способами препятствует их попыткам покинуть домашний очаг. Всякий раз, как какая-нибудь из них влюбляется в мужчину, он приходит в бешенство, негодует, строит злобные козни, лишь бы удержать ее возле себя. Вся жизнь его проходит в бесплодных стараниях предотвратить неизбежное. И, разумеется, он оправдывает свои эгоистичные поступки тем, что действует во благо своих близких, которым, наоборот, не дает быть счастливыми на их собственный лад. В этом – основная мысль романа. Она могла бы послужить сюжетом для водевиля, а стала темой трагедии. Для романиста нет более волнующих тем, чем такие, где драма и комедия тесно переплетаются между собой.
Написав две трети романа, я представил его на суд моих друзей. Жан Бассан, Мишель Моруа, Жан Давре, Клод Мориак по очереди читали рукопись. Приговор их был суров. Роман никуда не годится. Я погубил замечательный сюжет: вместо того чтобы сосредоточить внимание читателя на образе брата, я увлекся любовными похождениями сестер. Главным героем следует сделать Жерара Фонсека и поместить его в центр паутины, как настоящего "паука", а остальные персонажи расположить вокруг него. Помнится, осудивший меня военный совет заседал в баре, примыкавшем к залу для игры в пинг-понг. Легкое щелканье целлулоидных шариков чередовалось с тяжелыми ударами, которые обрушивали на меня мои критики. Самым суровым был Жан Давре, его горящий взгляд заранее отвергал все мои оправдания, самым снисходительным – Клод Мориак. Я был совершенно раздавлен. Книга развалилась у меня на глазах. Не могло быть и речи о ее публикации в таком виде, раз моим друзьям она не понравилась. Я вернулся к себе, готовый бросить рукопись в огонь. Но на следующий день в новом приливе творческой энергии принялся за работу. Я выбрал более жесткий стиль, сделал главы более сжатыми, старался во всех эпизодах вывести на первый план Жерара Фонсека, пропитал большую часть сцен его болезненной чувствительностью. Работал я частью дома по вечерам, частью на службе. На столе слева от меня лежали папки с деловыми бумагами, справа – рукопись. По мере того как переделка книги продвигалась, я чувствовал, как выигрывает роман в драматизме и напряженности действия. Мои друзья были правы. Когда я показал им второй вариант, они единодушно одобрили его.