Негероический герой - Анатолий Равикович 5 стр.


– Может быть, ты не знаешь, – очень серьезно сказал Павел Яковлевич, – что слово "красное" в данном случае означает – прекрасное. Прекрасное лето.

– А "катит", – недоверчиво спросил я, – это как?

– А это значит, что зима быстро приближается, вот-вот наступит, грянет морозами. Знаешь, так часто бывает: если подходящее по смыслу слово заменить другим, вроде бы совсем не подходящим, то, странное дело, смысл сказанного проявляется ярче, лучше. Можно сказать: "солнце зашло", а можно – "погасло". "Погасло дневное светило". Он глянул на меня и после небольшой паузы продолжил: "На море синее вечерний пал туман. Шуми, шуми, послушное ветрило, волнуйся подо мной угрюмый океан".

Он читал стихотворение своим обволакивающим баритоном, и я, почти не улавливая смысла, почувствовал, как тихая и радостная печаль овладевает мной и как спокойно и хорошо стало на душе.

Я подружился с Павлом Яковлевичем, и спустя наверное год стал частым гостем в его доме. Он жил на углу Крюкова канала и улицы Союза Печатников, рядом с Кировским театром. Большой дом из серого гранита, с огромными окнами, красивой решеткой, отгораживающей внутренний дворик от улицы. Открыв дверь парадного подъезда, ты попадал в большой круглый зал с мраморным фонтаном посередине и бюстами мавров вдоль стен. Лица у мавров были из черного камня, а тюрбаны на головах – из белого. Из зала витая лестница спиралью шла наверх. Этот дом был построен для артистов Императорского Мариинского театра.

Квартира Павла Яковлевича тоже поразила меня своими размерами и невиданными мною раньше вещами. После нашей двадцатиметровой комнаты в коммуналке, где, чтобы всем хватило места ночью, укладывали на стулья доски, его квартира выглядела музеем. Причем очень уютным и живым. В широкой прихожей вдоль стены стояли низкие книжные шкафы из красного дерева, забитые книжками дореволюционного издания в красивых твердых переплетах. Многие – с золотым обрезом. Это, как я потом узнал, была детская библиотека. Полное собрание сочинений Фенимора Купера, Майна Рида, Жюля Верна, Вальтера Скотта, Пушкина, Короленко, Гаршина – весь девятнадцатый век. Из прихожей несколько дверей вели в комнаты. Одна из них – в гостиную. Большой угловой полукруглый эркер с огромным окном открывал вид на Крюков канал и колокольню Никольского собора. Когда я в первый раз ступил в эту комнату, светило солнце, и в столпе света из окна, падавшего в полумрак гостиной, красиво золотились иконы в углу, поблескивала бронзой настольная лампа с разноцветным платком на абажуре. Огромный ковер скрывал часть стены и спускался на тахту со множеством подушек. Чудесная, веселая комната. Я потом всю жизнь хотел, чтобы мое жилье было похоже на дом Павла Яковлевича Курзнера.

Вместе с Павлом Яковлевичем в квартире жила его сестра Серафима и ее сын Толя, года на два старше меня. Он был инвалид детства. Одна его рука не разгибалась, голова была прижата к плечу, левая нога – согнута в колене и ступала только на носок. Я не смел спрашивать, но мама мне потом объяснила, что, скорее всего, это была родовая травма. Толя не ходил в школу. Его учили дома мать и Павел Яковлевич. Он был очень дружелюбным и общительным парнем. И когда я привык к его внешности, мы по-настоящему подружились и даже в шутку дрались. Он поразил меня тем, что знал немецкий и учил французский и успел прочесть почти все книги, стоявшие в книжных шкафах в прихожей. Но, что самое удивительное, он совершенно этим не хвастался. И он, и Павел Яковлевич, и Серафима – они вообще были из какого-то другого, незнакомого мне мира. Из мира простых, добрых, красивых людей, живущих среди удобных и красивых вещей. Каждый раз, когда я уходил из их дома после занятий, я нес с собой две-три книги из Толиной библиотеки и, проглотив их, получал новые. Я почти забросил улицу и совсем забросил школу. Мама ругала меня за двойки, за незаполненный дневник, грозилась, что не разрешит мне больше ходить в кружок, но я ничего не мог с собой поделать. Я по-настоящему и на долгие годы пристрастился к чтению. И первая моя любовь была не к реальной девочке с соседнего двора, а к томной, с бездонными черными глазами, нежной красавице Ребекке из романа "Айвенго" Вальтера Скотта. До чего я ненавидел храмовника, представляя, как он касается своими грязными руками в железных перчатках моей чудной Ребекки, как она вздрагивает от отвращения, как ждет она моей помощи и избавления от постылого ухажера, а я тут, как дурак, вожусь с какой-то арифметикой и ничего не могу для несчастной сделать.

В Толиной библиотеке были и стихи запрещенного Есенина, и детские книги Киплинга, тоже, как певца империализма, не издаваемые у нас. Разумеется, я ничего не знал об этих запретах, но мама, когда я принес домой томик Есенина, покачала головой и велела мне обернуть обложку газетой. А какие были книги с русскими сказками! Какие иллюстрации, цвета, какая бумага! Я часами рассматривал картинки в книгах – все эти мелкие узоры на платьях, тщательно выписанные лица людей, листочки на деревьях и все, все остальное. Как-то само собой получилось, что я выучил наизусть сказки Пушкина. Все, кроме "Сказки о рыбаке и рыбке". Может быть потому, что она была не смешная, и в ней не было рифмы. Теперь в уже редкие "концерты на дровах" я включал эти сказки. Безусловным и шумным успехом пользовалась "Сказка о попе и работнике его Балде". Балду я трактовал как обаятельного хулигана с Лиговского проспекта.

Моя счастливая дружба с Павлом Яковлевичем и Толей длилась три года. Потом случилось несчастье – Серафима умерла, Павел Яковлевич ушел из Дома пионеров (ему удалось устроиться на работу в консерваторию), и мы встречались все реже. Время и обстоятельства развели нас – каждого на свой путь. Но я часто вспоминаю их с любовью и благодарностью.

В третьем классе я впервые по-настоящему подрался. Парень из соседнего класса, настоящий садист, донимал меня на каждой перемене в коридоре, в туалете, после уроков по дороге домой. С улыбочкой на белесом лице он толкал меня, отбирал у меня то рубль, то пятак, которым я играл в пристенок, делал "смазь", ставил подножки, когда я проходил мимо. Я не смел сопротивляться. Я боялся его и презирал себя за свой страх. Наша драка возникла случайно, неожиданно для меня самого. Я стоял в туалете после уроков и пи́сал. Он незаметно подошел сзади, сдернул с моего плеча папину полевую сумку и подставил ее под мою же струю. И тут во мне будто что-то лопнуло. Волна жгучей ярости – сладкой и пьянящей – накрыла меня и заполнила все мое существо. Я схватил его за горло и стал бить головой о стенку. Бить, бить за все, пока не исчезнет эта белая рожа с ужасом в глазах. Меня оттащили от моего мучителя, и он, что-то скуля, побежал вон. Больше ко мне никто не вязался. Но я не уверен, что был бы способен дать такой же отпор еще раз.

В 1948 году, окончив четвертый класс, я перешел в другую школу. То ли потому, что я уже попривык к лагерному режиму и тюремным нравам школы за прошедшие годы, но жизнь на новом месте давалась мне намного легче. Кроме того, я открыл универсальный способ защиты – гениальный и простой. Он формулируется всего двумя словами: бей первым. В прямом и фигуральном смысле. Сидишь, к пример у, на уроке, а с задней парты тебе зачем-то тычут в спину карандашом. Ты резко оборачиваешься и обязательно громко, грубо спрашиваешь: "Че те надо?" Совершенно неважно, что училка тебя заругает, важно, что тыкать больше не будут, чтобы не связываться с таким отчаянным парнем, который не боится даже учительницы. Я даже стал немного лучше учиться, но главное, в новой школе я нашел друга, в которого был влюблен, смотрел ему в рот и старался во всем подражать.

Его звали Алик Кравец. У него не было левой ноги чуть ниже колена, и он ходил на протезе. Но этого никто не знал. Он не хотел, чтобы это знали, и научился ходить как все, хотя это было трудно и больно. Я видел кровавые мозоли на его культе. Он рос, а его протезы – нет, их надо было часто менять. Кроме того, они были сделаны из грубой кожи, очень тяжелые и страшно натирали ногу. Но даже такие протезы в то время были редкостью. На улице часто встречались безногие инвалиды-фронтовики с привязанной к обрубку деревяшкой или просто на костылях. Те, у кого не было двух ног, ездили на маленьких деревянных платформах с приделанными снизу шарикоподшипниками. Они часто попрошайничали на улицах, в трамваях, поездах, пьяно матерились и дрались. Милиция их не трогала – их боялись. Им ведь уже нечего было терять.

Алик ходил даже на физкультуру, правда, не в трусах, а в брюках, и наравне со всеми бегал, прыгал и лазил по канату. Учился он блестяще. На домашние задания у него уходило не больше получаса. Если у меня только литература и русский были предметами, дававшимися легко, то он с одинаковой небрежностью хватал пятерки по всем. В этом пятикласснике чувствовалась такая уверенность в себе и сила, что никому из нас не приходило в голову сомневаться в его лидерстве. Он был набит разными свежими идеями. Когда в город после окончания войны стали возвращаться демобилизованные, появилась масса трофейных вещей. Из Германии, Венгрии, Польши везли аккордеоны, патефоны, одежду, мотоциклы, порнографические открытки, велосипеды. Старшие офицеры привозили даже пианино и автомобили. Алик предложил сделать цирк на велосипедах. Самым популярным был велосипедом фирмы "Диамант". Алик собрал пять человек, из которых у троих были "Диаманты", а у двоих, в том числе и у меня, – не было. Мне после драматических сцен, когда я в обмен на желанный велосипед обещал учиться как Владимир Ильич Ленин, был куплен на толкучке сильно потрепанный "Диамант". Женский: он был дешевле. И на набережной Фонтанки, напротив фабрики "Гознак", развернулись репетиции циркового номера – фигурная езда на велосипедах без помощи рук. Прохожие и редкие автомобилисты ругались и грозили поломать наши железные "мустанги". Кончилось тем, что нас действительно забрали в милицию.

– Что там у тебя? – спросил лейтенант у приведшего нас сержанта.

– Хулиганье, шпана, никому прохода не дают, – сказал сержант.

– Вы лжете, – твердо сказал Алик. – Мы не шпана, мы просто катались на велосипедах. Вы не имеете права…

– Ну-ка, заткнись, – сказал лейтенант. – Никифоров, – он обратился к сержанту, – обыщи этого. – И он ткнул пальцем в Алика.

– Вы должны вызвать наших родителей, – гремел Алик. – Мы несовершеннолетние. Не имеете права.

Сержант схватил Алика за руку и сильно заломил ее назад.

– А-а-а, гад, отпусти! – Алик пытался вырваться, но сержант, не обращая на это внимания, уже охлопывал его одежду.

– Нож! – закричал он, нащупав в кармане какой-то длинный, твердый предмет. – Я ж говорил – шпана. – Сунув руку в Аликин карман, он, торжествуя, вытащил на божий свет пластмассовую расческу.

Мы просидели в отделении до позднего вечера. Но Алик все-таки добился своего. В конце концов ему разрешили позвонить домой, и примчавшийся его отец униженно просил милиционеров простить нас, дураков. Обещал, что он сам накажет и Алика, и меня и научит уважать органы, и совал свой телефон. Если что надо достать, позвоните, я помогу. Я за все эти долгие часы не сказал ни одного слова. Я боялся, что нас посадят в тюрьму. Единственное, чего я хотел, – чтобы Алик заткнулся и перестал злить милиционеров. Это же безумие – идти против них. Я ненавидел его и восхищался им. Я был совсем не похож на Алика и никогда не стал похожим на него.

В седьмом классе нас приняли в комсомол. Мы совершенно искренне обещали стать достойными помощниками партии в деле строительства коммунизма, разъяснять линию партии, участвовать во всех ее начинаниях и защищать мир во всем мире от происков империалистов и поджигателей войны. Эта новая большая ответственность сильно поднимала нас в собственных глазах, и мы чувствовали себя уже вполне взрослыми и сознательными членами общества.

И вот как-то Алик с мрачным и решительным лицом мне говорит:

– Толя, я хочу поделиться с тобой… мне нужен совет… скажу тебе одну вещь…дело в том, в общем, мой отец – вор.

Я онемел.

– Я долго думал, – продолжал Алик, – вот смотри, почему мы живем лучше, чем все? Откуда это все? Мы мясо жрем каждый день. Знаешь, мне перед тобой стыдно. Я же знаю, как вы живете, а ведь у тебя отец – директор фабрики. А мой-то кто? Никто. Технологом работает в какой-то шараге! Трусы шьют! Ну, не может быть, чтобы он столько получал. Ворует он! Ворует у государства. – Алик почти плакал. – Толя, что делать, скажи. Мы же комсомольцы, мы не должны молчать. Я не могу видеть, какие сумки мать приносит с рынка. Ты пойдешь со мной? – строго спросил он.

– Куда? – ответил я севшим голосом.

– В парторганизацию их шараги. Я должен обо всем этом рассказать.

Я стоял у проходной фабрики трикотажных изделий, где работал Аликин отец, и ждал, когда выйдет Алик. Я проводил его досюда, а внутрь он уже пошел сам. Я стоял и думал, что же теперь будет и как Алик после того, что он сейчас сделает, сможет посмотреть в глаза отца и матери. Я не осуждал его и не одобрял. Я был в растерянности. Я пытался представить себя на месте Алика и признавал, что у меня не хватило бы духу посадить своего отца в тюрьму. Наверное, я просто трус и плохой комсомолец. Такой приговор вынес я тогда самому себе.

Алик вышел спустя час, и мы некоторое время шли молча.

– Я все рассказал.

– Кому?

– Секретарю партбюро.

– И что?

– Он пожал мне руку и сказал, что я правильно все сделал и что они обязательно разберутся. Просил пока больше никому об этом не сообщать. Ты понял?

Я проводил его до парадной, и он медленно и как-то обреченно стал подниматься на свой третий этаж.

На следующий день Алик в школу не пришел. Я несколько раз звонил ему домой, но никто не брал трубку. Полдня я продежурил у его дома. Он не вышел. Уже вечером я решился пойти к нему домой. На звонок вышла его мать. Сказала, что Алик болен и тут же захлопнула дверь. Через два дня он, наконец, появился. С разбитым носом и губой. Вот что он рассказал мне.

"Отец появился вечером.

– Ну, молодец говорит, сынок, настоящий комсомолец. Только, разреши, я расскажу тебе, что было после того, как ты ушел от нашего секретаря. Да-да, я все знаю. Он вызвал меня и говорит: "Только что твой сын был здесь и сообщил, что ты казнокрад и жулик. Ты понимаешь, что теперь нам всем слышишь, Алик, он так и сказал: нам всем – светит хороший срок.

Дело в том, Алик (теперь я уже скажу тебе все как есть), дело в том, что, да, – я умею делать деньги. Но я их делаю вместе с другими. Я делюсь ими с директором, главбухом и секретарем парторганизации. И мы все повязаны. А знаешь, откуда берутся эти деньги? Нет, я не ворую, как ты думаешь. Я просто придумал, как из одного метра трикотажа делать не три пары трусов, как по норме, а четыре. Я лекала такие придумал своей головой. И таким образом трое трусов идут государству, а четвертые – нам. Так где же я ворую? Лучше было бы, по-твоему, на помойку выбрасывать этот трикотаж? И еще что мне сказал наш секретарь: "Счастье, что твой ублюдок пришел сначала ко мне, а не в органы. Учти, если что, сядешь ты, с конфискацией. Один ты". А это значит, Алик, что не будет у тебя ничего: ни хлеба с маслом, ни велосипеда, даже протеза у тебя не будет, потому что это все на ворованные, как ты говоришь, деньги куплено.

– Я хотел сказать ему, что не верю, что это неправда, и тут он меня ударил".

Алик ушел из дома и в школе тоже не показывался. Его мать думала, что я знаю, где он, просила передать, что отец лежит с сердечным приступом, но я понятия не имел, куда он исчез. В школе он появился через пять дней. Неохотно объяснил, что болел. На мои попытки узнать, где он был, отвечал, что был в больнице, менял протез и лечил ногу. Причем разговаривал со мной резко, давая понять, что ему мои вопросы неприятны, и всячески уходил от разговоров на "отцовскую" тему. Я не понимал, что с ним произошло, и есть ли моя вина в этом его охлаждении ко мне. Мы стали реже встречаться. Наблюдая за ним, я видел, как он угрюмо задумывался над чем-то. Он становился совсем не похожим на себя самого, прежнего Алика, – веселого, открытого и заводного. Наша дружба кончалась, и с этим ничего уже нельзя было поделать. Мы окончили седьмой класс и, так как наша школа была семилетка, перешли уже в другую школу – десятилетку, точнее, в разные школы. Постепенно я привык обходиться без него и уже спокойно встретился с ним как-то случайно на улице года через полтора. Он был в дорогом костюме, курил "Казбек" – очень дорогие папиросы, – матерился, как-то вскользь дал понять, что вчера у них была шикарная вечеринка с девочками. Сказал, что семья будет добиваться разрешения уехать из "этой гребаной страны" к родственникам в Америку. Они действительно уехали, но намного позже. Прошли года, и через его дядю, работавшего на "Ленфильме" звукооператором, я узнал, что Алик в Америке в полном порядке, что у него своя фирма и он очень состоятельный человек.

"Представляешь, – сказал мне дядя, – звоню и не могу дозвониться. Оказывается, у него такая большая квартира, что он поставил себе второй телефон с отдельным номером". Вот такая история про моего друга – комсомольца Алика Кравеца.

ДРАМКРУЖОК

Новая школа, восьмой класс, злокачественная лень, двойки – все это было только фоном, а главным действующим лицом этих последних трех школьных лет была моя жизнь в драматическом кружке Дома пионеров и школьников Октябрьского района города Ленинграда.

Руководителем его была Маргарита Федоровна Линд. Очаровательная женщина лет сорока, с короткой стрижкой седых волос, очень стройная, улыбчивая, с папироской, вообще похожая на девчонку. Естественно, что все мальчики были в нее влюблены. Но в кружке были и настоящие девчонки. Я смотрел на них, как дикарь: я никогда близко не общался с девочками. Школы были раздельными, а дворовые компании тоже сплошь мужскими. Я заглядывался на девочек, и они меня волновали ужасно. Гормоны работали на износ, заваливая меня своей продукцией бессонными ночами, эротическими видениями, жаром при случайных прикосновениях, немотивированном смехе и т. д. Каждый мужчина может продолжить этот список, если он помнит себя в этом возрасте.

Как-то весной, когда наконец пригрело солнышко и все сняли зимнюю одежду, я шел по набережной Фонтанки за какой-то девочкой. Она, видно, очень торопила лето – была очень легко одета, и даже чулок на ней не было. Она шла, мелькая передо мной своими белыми, незагорелыми ножками, и я, как загипнотизированный, не мог оторвать от них взгляда. До сих пор помню эти мягкие подушечки под коленками! Очнулся я, пройдя квартала четыре, так и не увидев ее лица. Наверное, это была моя первая любовь.

В кружке, когда я там появился, ставили "Снежную Королеву" Евгения Шварца. Герду играла беленькая девочка моего возраста. Ее звали Таня Тарасова – впоследствии актриса БДТ. Надо ли говорить, что я тут же в нее влюбился? Кто играл Маленькую Разбойницу – не помню, но она тоже мне очень понравилась. Когда на репетиции появилась исполнительница Снежной Королевы Галя Лахтер (она приболела, и сначала ее не было), я попал в тупик. Полюбил и ее. Между тем надо было учить роль и запоминать мизансцены.

Назад Дальше