Неподведенные итоги - Рязанов Эльдар Александрович 17 стр.


Ситуация, в которую он своим неординарным поступком загнал руководителя самого массового из искусств, была архисложная. С одной стороны, Сталин явно выказал неудовольствие картиной. Но, с другой стороны, он ничего определенного не сказал. Не дал ясной формулировки, не поставил клейма. Что было делать Больша­кову? Выпускать фильм или нет? Спросить великого и мудрого вождя? Нет, это исключалось: бестактность могла кончиться траги­чески для самого министра. И Большаков принял "соломоново" решение. Фильм выпустили на экран, но одновременно с этим повсе­местно была организована травля райзмановской комедии в прессе. А постановщик был на всякий случай удален из Москвы.

Дали пинка и Григорию Рошалю, отправив его в Алма-Ату. Там он заглаживал свою вину (вот только не помню уж, после какого проступка) постановкой биографического фильма о классике казах­ской литературы поэте Абае.

А Марка Донского, уже после смерти Сталина, турнули в Киев за "Алитет уходит в горы". Что-то он там себе напозволял, наш неисто­вый Марк. В Киеве Донской искупал грехи, снимая апробированную десятилетиями повесть Максима Горького "Мать".

Как видите, система наказаний наших режиссеров была довольно стройной и не отличалась разнообразием. Хорошо еще, что киносту­дии находились в крупных городах, в столицах союзных республик. Так что ссылка в Туруханский край или на Колыму, по счастью, от­падала.

Но общественные нравы к моменту моей немилости изменились. Борис Пастернак писал в эти годы:

Смягчается времен суровость, теряют новизну слова...

Со мной не сделали ничего. Не сослали. Не объявили даже выго­вора. Не вели душеспасительных бесед. Не вызывали в инстанции. Но монолитный удар – и главное безликий, – который был нане­сен мне державой, выглядел убедительно, чего там говорить. Я понял – надо замаливать грехи. От меня этого ждали. Мне не пре­градили путь в кино, нет, но меня стали рассматривать как бы под микроскопом. Объяснить это трудно, но я кожей, порами чувство­вал – надо исправляться! Разные киноначальники в общении со мной как-то изменились. Разница была почти неуловимая и тем не менее существенная. Думаю, что так называемых оргвыводов не пос­ледовало только благодаря И. А. Пырьеву. Надо полагать, зная его, что он немало сил положил на мою защиту в разных кабинетах.

Я впервые столкнулся с таким весьма глобальным отчуждением и, чего там греха таить, испугался. Мне ужасно не понравилось быть парией (хотя до такой степени дело не дошло). Я был, честно говоря, попросту не готов к этому.

И тут в поисках вещи для постановки я вспомнил о пьесе "Дав­ным-давно" Александра Константиновича Гладкова. Собственно, именно он и станет героем этой новеллы.

Мне показалось, что, экранизируя пьесу Гладкова, я смогу убить двух зайцев, соединить два желания, как правило, несовместимых. Пер­вое, я не покривлю душой, – пьеса мне очень нравилась, – так что насилия над собой делать не придется. И кроме того, патриотическая вещь Гладкова даст возможность заверить незримую ощетинившуюся силу в моей лояльности и идейной чистоте. Случай, как видите, подвер­нулся идеальный, так как ни о каком компромиссе речи не было.

Я перечитал пьесу. Вернее, прочитал в первый раз. В 1944 году, когда мне было семнадцать лет, я видел ее на сцене Театра Красной Армии. Это был подлинный праздник, встреча с прекрасным, обще­ние с настоящим искусством. Поставленный одним из лучших теат­ральных режиссеров Алексеем Дмитриевичем Поповым, спектакль искрился, фонтанировал, подчинял себе полностью. Задорные, веселые сцены сменялись грустными, задумчивыми. Блистательные песни, музыка Тихона Хренникова придавали действию то бесша­башность и удаль, то переводили его в элегический лад. До сих пор помню изумительные актерские работы Добржанской (Шура), Пес­товского (поручик Ржевский), Хохлова (Кутузов). И, конечно, был еще один фактор, способствующий грандиозному успеху постанов­ки – время. Шла осень 1944 года, война близилась к концу, на всех фронтах велось наступление. Воодушевление, связанное с тем, что стал виден конец всемирного побоища, было в народе огромным. С подмостков, на которых с ухарством, весельем, задором рассказы­валось о славе русского оружия, о победах наших предков над Напо­леоном, текли в зал электрические токи, возбуждавшие в публике гордость за страну, пьянящее чувство близкой победы, веру в искус­ство народа, в национальный характер. Одним словом, я, семнадца­тилетний первокурсник, сидящий в зале среди зрителей, испытывал тогда дурманящее чувство счастья.

И вот спустя семнадцать лет я прочитал пьесу глазами, прочитал впервые. На меня в этот раз не давило ни исполнение, ни музыка, ни режиссура, ни декорации. Да и время стало другое. И сам я, надо ду­мать, тоже изменился – стал вдвое старше. Так что был, как гово­рится, один на один с литературным текстом.

И пьеса меня отнюдь не разочаровала. Она была написана пре­восходными стихами, живыми, разговорными, афористичными, смешными, патетическими. Тут я понял, что вещь создана в первую очередь крупным поэтом. От пьесы возникало ощущение легкости и серьезности, веселья и значительности. И драматургически она была слеплена очень умело и ловко. Конечно, для перевода ее на экран она казалась слишком многословной, но этим грешат почти все про­изведения, сочиненные для театра.

Итак, я принял решение: буду ставить "Давным-давно". Пырьев, художественный руководитель творческого объединения, отнесся к этой затее с воодушевлением, тогдашний генеральный директор "Мосфильма" тоже не возражал. Директор нашего объединения, мой друг Юрий Александрович Шевкуненко (его пьеса "Сережка с Малой Бронной" была широко известна в начале шестидесятых годов), был, как оказалось, участником постановки пьесы в Театре Красной Армии в 1942 году. Будучи молодым артистом, он играл в постановке роль благородного испанца Винценто Сальгари. Так что вещь для него была близкой, родной. Он был влюблен в пьесу, и поэ­тому его позиция была однозначной – ставить!

И тут я впервые услышал от него информацию, которой сначала не придал большого значения.

– Договор с Гладковым будем заключать не на самую большую сумму, которая положена, – сказал вдруг Юрий Александрович.

Я удивился, так как он не был прижимистым директором и ни­когда не обижал авторов.

– Почему?

– У нас в театре, тогда в Свердловске, в 1942 году, во время ре­петиций, у всех сложилось мнение, что пьесу написал не Гладков.

– Как? – воскликнул я. – А кто же?

– Когда надо было что-то переделать в тексте или написать не­сколько новых строк, он не мог. Врал что-то. Скрывался куда-то. Так Алексей Дмитриевич и не сумел из него ничего выжать, ни одной строчки, ни одной строфы. У нас никто не сомневался, что "Давным-давно" не его пьеса. Он ее откуда-то раздобыл. Я уверен, он не напишет сценария и нам придется брать доработчика, который и сделает инсценировку. А доработчику надо будет заплатить. А из каких денег? Поэтому я и хочу оставить резерв, не заключать дого­вор на полную сумму.

– Откуда же могла появиться пьеса? Нет, невозможно! Тогда подлинный автор, если только это правда, объявился бы, предъявил претензии. А по-моему, ничего подобного не происходило...

– Верно. Никто не предъявлял авторства на "Давным-давно".

– Сам видишь! Твоя гипотеза не выдерживает критики, – ска­зал я. – Это какие-то сплетни.

– Как сказать, – усмехнулся Шевкуненко. – В 1940 году Глад­ков сидел в тюрьме.

– За что? По политическому делу?

– По уголовному. Он ведь сумасшедший книжник, страстный библиофил. В научном читальном зале Библиотеки имени Ленина заметили, что стали пропадать ценные, редкие книги. Тогда в зал подсадили сыщика, и он "застукал" Александра Константиновича, когда тот засовывал за пазуху какую-то библиографическую ред­кость. Гладков получил год тюрьмы. Осенью сорокового года он, отбыв срок, вышел из нее, а через короткое время после этого и по­явилась пьеса "Давным-давно".

– Ты думаешь, он ее вынес из тюрьмы? – спросил я.

– Ничего другого не остается. Обрати внимание – ни до этой пьесы, ни после нее он не написал ни одного стихотворения, ни одной поэтической строфы и вообще ничего в рифму. Во всяком слу­чае, нигде не опубликовал. А человек, который так изъясняется сти­хами, как автор "Давным-давно", – первоклассный поэт. На голом месте, без большой поэтической работы такого не сочинить.

– И ты полагаешь, что человек, который написал пьесу, не вышел из тюрьмы?!

– Не знаю. Тогда многие не выходили из тюрем, не возвраща­лись из лагерей. История темная...

Я передаю наш разговор, конечно, не дословно, но смысл его я запомнил очень хорошо. И тем не менее я не очень-то поверил в эту зловещую монтекристовскую историю и отправился знакомиться с Александром Константиновичем Гладковым. Он жил во дворике, который размещался между Гоголевским бульваром и тылом Пуш­кинского музея изобразительных искусств. Где-то в углу двора притулился старый двухэтажный домик. В квартиру Гладкова, на вто­рой этаж, вела со двора деревянная лестница. Александр Константи­нович произвел на меня замечательное впечатление. Добродушная, застенчивая улыбка на немного одутловатом лице и добрые глаза опровергали любые нехорошие домыслы в его адрес. Полноватая фигура, сидевший мешком немодный, дешевый костюм, пузыри от колен на брюках и неизменная трубка в руках, – во всем облике чувствовалась неторопливость, спокойствие, обстоятельность. Помню, что в квартирке было действительно очень много книг и какая-то немудреная мебелишка.

Гладков очень обрадовался моему намерению, поставить фильм. Человек он был мало пишущий, очень небогатый (чтобы не сказать бедный), и это предложение было ему выгодно со всех точек зрения. Его пригласили на студию, где с ним и был заключен договор на на­писание сценария. Случилось это в апреле 1961 года. Руководство объединения оговорило с автором сроки. Чтобы я не опоздал снять зимнюю натуру, – а до этого требовалось выбрать места съемок, найти исполнителей, создать эскизы декораций и костюмов и, глав­ное, сшить эти сложные костюмы, – я обязан был запуститься в производство не позже сентября. Срок сдачи сценария пришелся на середину июля. У Гладкова имелось три месяца. Учитывая, что сюжет и фабула, образы и характеры, диалоги и песни, в общем, существовали, этого времени было вполне достаточно для писате­ля, который в данном случае работал не с нуля, а делал своеобраз­ную кинокоррекцию своего готового произведения. Я подробно рассказал ему о своих режиссерских пожеланиях. Я твердо знал, какие новые сцены, о чем, в каких именно местах пьесы понадобится ввести.

Гладков все записал себе на листочках, сказал, что ему все ясно, что максимум через месяц сценарий будет у меня в руках. И мы рас­стались. Я как-то легкомысленно не спросил Александра Константи­новича, где именно он будет трудиться над сценарием. Когда недели через две или три я позвонил Гладкову узнать, как движется работа, телефон не отвечал. Никто не брал трубку ни утром, ни днем, ни ве­чером, ни ночью. Я поехал в знакомый дворик, звонил и стучал в дверь. Напрасно. Тогда я оставил записку, чтобы Гладков мне отзво­нил. Звонка не последовало. Когда я через неделю снова появился у гладковских дверей, моя пожелтевшая записка оставалась на том же месте. Я начал беспокоиться (честно признаюсь, не за судьбу авто­ра – за судьбу сценария), стал узнавать подробности его личной жизни. Выяснилось, что у Александра Константиновича был много­летний роман с ленинградской актрисой Большого драматического театра Эммой Поповой. Я набрался нахальства и позвонил ей, не­знакомой мне женщине. Я долго извинялся, прежде чем объяснил цель моего телефонного разговора. Однако в Ленинграде Гладкова не оказалось.

Шевкуненко не злорадствовал. Он только грустно качал головой: я, мол, предупреждал. Потом он сказал:

– Думаю, Гладков в течение нескольких месяцев не покажется. Если ты действительно хочешь ставить "Давным-давно", садись за сценарий сам.

Я еще предпринял кое-какие поисковые мероприятия, но Гладков исчез, растворился, как сквозь землю провалился.

И я засел за сценарий. Сначала я сокращал диалог. Это была труднейшая работа – ведь стихи, размер, рифмы. Поэтому приходи­лось, сокращая, дописывать отдельные строки. Пьеса, если ее сыг­рать без купюр, шла бы на сцене пять с половиной часов, а мой фильм был рассчитан на час сорок. Представляете, сколько надо было убрать. Но при сокращении не хотелось поступаться ничем хо­рошим, эффектным, смешным, значительным. Я так углубился в пьесу, что знал ее почти всю наизусть, я пропитался этим ямбом, ус­воил лексику, ощутил манеру диалога, влез в шкуру главных героев. Я буквально воплотился в эпоху, которую все это время изучал. Новые сцены, которых в пьесе не существовало, например встречу Шуры и Ивана с раненым офицером, эпизод с русским генералом, который предлагает Шуре поступить к нему в штаб, сцену спасения императорского адъютанта Балмашева, ряд других сцен, я изложил прозой. Эти прозаически записанные сцены были, по сути, подстроч­ником, который поэт должен был перевести в стихотворный ряд. Выступить самому в подобном поэтическом качестве я не решался. На­деялся на Гладкова, для которого я и подготовил этот полуфабрикат.

Но автора не было. Я метался, расспрашивал общих знакомых. Никто не знал – исчез Александр Константинович.

И наконец, ура! Я узнаю, что Гладков живет у Н. Оттена – был такой кинодраматург – в Тарусе. Узнать тарусский адрес Оттена было не трудно. Я вскочил в автомобиль, положил на сиденье напечатанный и переплетенный вариант сценария с прозаическими вставками и помчался в Тарусу. Вскоре я предстал перед ничего не подозревающим Гладковым. Вообще, Александр Константинович был человеком скрытного или, если хотите, вялого темперамента. Эмоции не играли у него на лице. Лицо его отнюдь не было зерка­лом, отражающим мысли и чувства. Он приветствовал меня доволь­но апатично, но приветливо. Сказал, что вовсю работает. Тогда я стал просить его, чтобы он что-нибудь прочитал мне из написанно­го, но Гладков стал упираться, говорил, что не любит показывать незаконченную работу. Я, памятуя слова Ю. А. Шевкуненко, стал напирать активнее, но Гладков был непоколебим. Он заявил, что через две недели приедет в Москву с готовой инсценировкой. Я дал Александру Константиновичу свои заготовки, просил просмотреть, как я сделал сокращения, и пройтись по ним "рукой мастера". Кроме того, я объяснил, что представляют собой прозаические вставки в сценарии. Гладков очень благодарил меня за проделанную работу, сказал, что мой вариант очень ему поможет, и еще раз подтвердил, что через две недели мы встретимся в Москве. Перед отъездом я еще раз попробовал атаковать Гладкова с тем, чтобы он прочитал мне хоть капельку, хоть одну сцену. Тот стоял насмерть. Тогда я сделал неуклюжую попытку. Я попросил показать его мне страницы, над которыми он трудится, просто показать физически. В ответ на мое, в общем-то, бестактное требование, он мог бы обидеться, возмутить­ся, накричать на меня. Но ничего подобного не произошло. После­довала невразумительная отговорка. Я понял, что больше настаи­вать невозможно, и уехал несолоно хлебавши.

После этой нашей встречи в Тарусе я не видел Гладкова очень долго, несколько месяцев. Я вернулся в Москву, рассказал Шевку­ненко о своей поездке и потребовал доработчика.

– Я думаю, тебе самому надо довести дело до конца, – сказал Юрий Александрович. – Ты в материале, а доработчик пока еще влезет в пьесу, пока сообразит, что к чему... Уйдет много времени.

– Но надо же писать в стихах! – удрученно воскликнул я.

– Ты же когда-то баловался стишками... – сказал Шевкунен­ко. – В общем, попробуй! Не будет получаться, пригласим кого-нибудь. Кстати, подумай, кто бы мог это сделать? Но я убежден, что у тебя получится.

Но я все-таки решил подождать две недели. Конечно, никто не приехал, не позвонил, не написал. Сценарием по-прежнему не пахло. Я дал телеграмму в Тарусу. От Оттена пришел ответ, что Гладков уехал. Я предпринял последние попытки. Поиски результата не дали. Ни дома, ни в Ленинграде его не было. А уже кончился июль, начался август. Если я в августе не сдам сценарий, картина не состо­ится. И я засел за стихи. Не буду врать, я управился с этим за неде­лю. Работа оказалась не столь сложной, пугающей. Если говорить откровенно, это походило на заплаты, которые нужно было подо­гнать к готовому костюму. Но покрой, фасон, отделка – все это су­ществовало. Надо было, грубо говоря, сварганить искусную поддел­ку, чтобы новые вставки не бросались в глаза.

К примеру, мне необходимо было показать, как Шура Азарова попадает в армию. В пьесе это оставалось за рамками действия. Но кино, мне казалось, требовало, чтобы этот важный сюжетный ход присутствовал на экране. Так я придумал новый эпизод, в котором Шура со своим дядькой, денщиком Иваном, по дороге на войну за­мечает во ржи смертельно раненного русского штабного офицера, который вез в одну из армий важный пакет с донесением от фельд­маршала Кутузова. Раненый просит молодого корнета выполнить это поручение. Шура, оставляя с тяжелораненым Ивана, берет пакет и скачет к расположению русских войск. По дороге она натыкается на бивуак французов. Те устремляются в погоню за корнетом. Беше­ная скачка. Шура, уходя от преследования, переплывает на лошади реку, русские пушки отгоняют отряд французов, – и Шура, спешив­шись, вручает важный пакет генералу. Генерал приветливо встречает юного воина и после Шуриного рапорта принимает пакет.

Генерал:

Что ж, на войне, мой друг, как на войне!

А ты, корнет, кавалерист с талантом.

Охотно б взял тебя. Пойдешь служить ко мне

При штабе младшим адъютантом?

Шура:

Я рад!

Генерал (прочитав донесение):

Мюрат пошел в поход, нас хочет окружить.

Фельдмаршал приказал нам отступить!

Я привожу этот пример отнюдь не для того, чтобы похвастать. Стихи не бог весть какие. Но в контексте фильма они сослужили свою службу. Восемь новых эпизодов, даже не эпизодов, а сценок, ввел я в сценарий, и в результате получилось произведение, пригод­ное для экранизации. И тогда я подумал, если уж я, человек, прямо скажем, со стороны, управился с переводом прозаических отрывков в стихотворный ряд за неделю, то автору пьесы для этой работы, тем более что существовал подстрочник, хватило бы вообще трех дней. После всего случившегося то, что не Гладков автор пьесы "Давным-давно", для меня стало несомненно. Но, честно говоря, в тот момент эти литературоведческие изыскания меня не интересовали. У меня были другие заботы. Распечатанный на машинке киносценарий раз­дали членам художественного совета. Драматурги и писатели, входя­щие в этот орган, благословили меня на постановку. Мои стихотвор­ные заплаты явно не выпирали. Сценарий был принят без поправок, единодушно. Гладкова на заседании художественного совета не было, он по-прежнему находился в бегах.

О том, как сценарий "Гусарской баллады" пробивался сквозь ин­станции, я рассказывал в предыдущих главах. Не стану повторяться.

Назад Дальше