Неподведенные итоги - Рязанов Эльдар Александрович 33 стр.


Показ города в его разных осенних состояниях входил в мою ре­жиссерскую задачу. Я намеревался сделать Москву одним из героев нашей ленты. Так что новый эпизод был просто-напросто подарком судьбы. Городские пейзажи я хотел сопроводить песнями, звучавши­ми за кадром. Это были своеобразные авторские монологи, раскры­вающие второй план произведения, обобщающие действие, подчер­кивающие глубину переживаний персонажей. Песни должны были исполняться Алисой Фрейндлих и Андреем Мягковым. Мне показа­лось, что этот прием поможет зрителю понять внутренний мир и духовное богатство наших героев. Но в отличие от "Иронии судьбы" Калугина и Новосельцев не имели права по сюжету, да и по характе­рам своим петь песни в кадре. Это было бы натяжкой, насилием над образами, грубым произволом. Но эти песни могли как бы звучать в их душах, персонажи могли бы их петь, если бы жизнь сложилась иначе, они их смогут петь, когда найдут друг друга.

Для остальных эпизодов картины уже были найдены стихи – Ро­берта Бернса, Николая Заболоцкого, Евгения Евтушенко. Я стал рыться в томиках любимых поэтов, разыскивая стихотворение, кото­рое соединялось бы со снежными кадрами, но не впрямую – не ил­люстрировало бы изображение, а шло бы контрапунктом. Требова­лось, чтобы зрительный ряд и песня в сочетании создали новое каче­ство, которого по отдельности не существовало ни в изображении, ни в звуковом образе. И еще было важно, чтобы стихи соотносились с внутренним миром наших героев, с их душевным переломом. Одна­ко найти стихотворение, которое подходило бы по смыслу, не удава­лось. Я начал подумывать, не заказать ли песню какому-нибудь хо­рошему поэту. Но однажды в выходной зимний день, когда я гулял в подмосковном лесу, из меня внезапно, без спросу в течение получаса буквально "выскочило" стихотворение.

Я решил проделать эксперимент. Принес стихи на студию и ска­зал, что нашел у Вильяма Блейка, английского поэта конца XVIII – начала XIX века, стихотворение, которое, как мне кажется, вполне может подойти к нашему "снежному эпизоду". Я понимал, что если назову подлинного автора, то могу поставить своих товарищей в неловкое положение. Ведь я руководитель съемочной группы, и, может быть, им будет неудобно сказать мне неприятную правду в лицо. Никто не заподозрил подвоха. Оператору, ассистентам, актерам, му­зыкальному редактору текст понравился безоговорочно. Один лишь Андрей Мягков недовольно пробурчал, что стихи ничего, но не больше, ему хотелось текста повыразительнее. За отсутствие интуи­ции он был наказан. В следующем фильме, "Гараж", я предложил ему "немую" роль – роль человека, потерявшего голос. Надеюсь, в следующий раз он будет подогадливее...

И я послал стихотворение в Ленинград композитору Андрею Петрову, как можно убедительнее описав байку про Вильяма Блейка. Я закончил письмо фразой: "Если Вам понравится текст, делайте песню. А нет – будем искать другое стихотворение..." Андрей Пет­ров тоже клюнул на мою ложь. Композитор сочинил музыку, и роди­лась песня "У природы нет плохой погоды...". Я не знаю, получи­лось ли то, чего я добивался. Не мне об этом судить. Но уверен, что, во всяком случае, не использовал своего служебного положения...

В "Гараже" я не дал развернуться дарованию Андрея Павлови­ча – в этой суматошной истории было не до музыки, – и тем не менее композитор ухитрился написать трогательную, человечную, хватающую за сердце мелодию для тромбона, которая усугубила и подчеркнула смешные и одновременно невеселые события, происхо­дящие на экране.

А вот еще одна наша работа – фильм "О бедном гусаре замолви­те слово...". Конечно, после истории с песней "У природы нет пло­хой погоды..." Андрей Павлович стал относиться ко мне с подозрением. Когда я приносил ему какое-нибудь малоизвестное стихотво­рение, предлагая сочинить на него музыку, он требовал, чтобы я предъявил и книгу, где оно опубликовано. Довольно долго Андрей Павлович подозревал меня в том, что именно я сочинил стихотворе­ние Михаила Светлова "Большая дорога" ("К застенчивым девуш­кам, жадным и юным..."). Я отпирался как мог и заверял Петрова, что, если бы умел писать такие прекрасные стихи, давно бы бросил режиссуру. Однако композитор стоял насмерть, настаивая, что в его томике М. Светлова такого стихотворения нет. Чтобы снять с себя страшное подозрение, пришлось показать книгу, где стихотворение напечатано...

Может быть, я пристрастен, необъективен, но мне кажется, что Петров написал к картине превосходную музыку. Когда я услышал гусарский марш, то был поражен, как смог Петров так точно пере­дать все те нюансы, которые слышались авторам сценария и режис­серу. И действительно, радостный, бравурный, лукавый, разудалый, ироничный марш дает полное представление об ослепительных майорах, волшебных штабс-капитанах, неотразимых поручиках, восхи­тительных корнетах и тех радостях, которые ожидали женщин Губернска в связи с приходом в город бравого полка.

В сценарии, написанном мною вместе с писателем Григорием Го­риным, было сказано так: "А женщины Губернска были не робкого десятка и шли навстречу опасности грудью вперед. На балконах, в распахнутых окнах домов, в витринах лавок и в оживленной толпе мелькали очаровательные локоны, манящие улыбки, завлекательные глазки и соблазнительные ножки – одним словом, все, что вдохновляет военных на штурм. Эту радостную картину не могли омрачить даже постные лица мужей, которые чувствовали себя ненужными на этом празднике жизни..."

Желая добиться подобного результата, я снимал все кадры этого эпизода под фонограмму, под музыку марша или задорной, огневой польки, чтобы участники съемок прониклись радостным, праздничным, озорным настроением.

А как сделан вальс! Петрову удалось создать удивительное впе­чатление – и современности и вместе с тем старины. Это сочетание вообще свойственно всей музыке к "Бедному гусару", но в вальсе удалось особенно.

Песни и романсы написаны Андреем Петровым на слова извест­ных русских поэтов: Петра Вяземского, Марины Цветаевой, Михаи­ла Светлова. Их исполняют не певцы, а актеры, снимавшиеся в кар­тине, – Станислав Садальский, Ирина Мазуркевич, Валентин Гафт. Надо сказать, что все они пели впервые в жизни. Для каждого из них исполнение песен в кинокартине – дебют! Петров вообще не боится доверять свои песни драматическим актерам. Так, в "Служебном ро­мане" состоялось рождение нового "певца" – Андрея Мягкова. Ка­залось, кто споет за кадром, значения не имело, но композитор пове­рил в вокальные данные Мягкова. И рядом с замечательным голо­сом Алисы Фрейндлих впервые зазвучал в песнях голос ее партнера по фильму.

В "Бедном гусаре" три песни подавались как бы от автора, долж­ны были звучать как закадровое сопровождение, расширяя рамки действия, вводя в эпоху, в атмосферу событий. И тут мы тоже реши­ли пригласить не оперного или эстрадного певца, а драматического артиста. Эти песни поет Андрей Миронов, у которого вокальный опыт к тому времени уже не уступал драматическому.

В нашей картине "О бедном гусаре замолвите слово..." музыка и песни являются одним из главных компонентов. Музыка так же важна, как сюжетная интрига, характеры персонажей, диалог и изобразительная красочность этой трагикомедии. И вместе с тем музы­ка А. Петрова к фильму совершенно самостоятельна. У нее удивительное качество – она украшает картину и способна жить сама по себе, независимо от нашей ленты...

В последующих наших совместных с Андреем Павловичем карти­нах я, к своему стыду, продолжал морочить голову доверчивому другу. Я по-прежнему выдавал собственные вирши за сочинения других поэтов. И продолжал руководствоваться той же причиной – не хотел ставить композитора в ложное положение. Так, в фильме "Вокзал для двоих" песню "Живем мы что-то без азарта", которую в первой половине картины поет персонаж А. Ширвиндта (в вечерней сцене в привокзальном ресторане), а в финальном эпизоде бега в ла­герь исполняет за кадром Л. Гурченко, я приписал Давиду Самойло­ву. Это было, конечно, большое нахальство с моей стороны, ибо я считаю,Самойлова, пожалуй, одним из самых крупных стихотворцев нашего века. Но Андрей Павлович "проглотил" приманку. Сложнее обстояло дело с "Жестоким романсом". Там стихотворение, напи­санное мной специально для фильма, шло от женского лица. Но я, став профессиональным лгуном, не растерялся и в данном случае. Я написал Петрову, что это сочинение Юнны Мориц, также мной очень почитаемой. Андрей Павлович опять принял мою каверзу за чистую монету. И лишь в ленте "Забытая мелодия для флейты" я уже не прятался за апробированное поэтическое имя. Песенка чиновни­ков:

Мы не пашем, не сеем, не строим,

Мы гордимся общественным строем...

уже в сценарии была обозначена моим именем. Но долгое время я никак не мог придумать, как же включить ее в фильм. А ошибка моя состояла в том, что я почему-то решил, что эти стихи должны стать основой марша, своеобразного гимна бюрократов. А в подобной трактовке песня не влезала в фильм, мне казалось, что это получится грубо. И я все оттягивал написание Петровым музыки на мои слова. И вдруг я понял, что песню надо делать не размашисто и бодро, а как лирическую, как грустную, почти как жалобу, как рассказ о не­мыслимо трудной канцелярской, бумажной жизни. Сразу же я пред­ставил и исполнителей – моих любимых Татьяну и Сергея Никити­ных. Как только стала ясна трактовка, я поделился ею с Андреем Павловичем. Он написал, а Никитины спели нежную, задушевную песню, где мелодия и исполнение контрастировали со стихами, со смыслом. Подкрепленная кадрами, где чиновный люд в автобусах, троллейбусах, в персональных машинах с кейсами, папками и порт­фелями двигается к монументальным зданиям министерств и ве­домств, песня вместе с изображением дала, как мне кажется, пра­вильный интонационный зачин нашей сатирической трагикомедии.

Во вступительных надписях всех моих комедий стоит один и тот же титр: музыкальный редактор Р. Лукина. Композиторы менялись, а Раиса Александровна вот уже почти сорок лет остается моим неизменным другом. Великолепный музыкант, человек с безупречным вкусом, тонким пониманием кинематографа, блестящий организа­тор, Раиса Александровна Лукина – талантливый и деликатный со­ратник как режиссера, так и авторов музыки и стихов...

Жизнь свела меня с замечательными музыкантами. Они обогати­ли не только фильмы, которые я ставил, но и мою духовную, музы­кальную жизнь. Композиторы, с которыми я сотрудничал, всегда оказывались единомышленниками. Они – мои настоящие друзья и подлинные соавторы моих комедий.

ДВЕ ВСТРЕЧИ С КОНСТАНТИНОМ СИМОНОВЫМ

Лет в шестнадцать я начал писать стихи. Поэтический зуд не являлся следствием каких-то особых переживаний или небывалого личного опыта. Скорее всего, причиной этому было мужское созревание, ин­терес к другому полу, типичные для юного возраста мысли о брен­ности всего земного, о быстротечности жизни. Стихи я писал, конеч­но, несамостоятельные. Да и откуда ей было взяться-то, самостоя­тельности. Сочиняя, я невольно подражал. Что любопытно, я подра­жал высоким поэтическим образцам в той хронологической последо­вательности, в какой поэты располагались в истории страны. Начал я, стало быть, с имитации Пушкина. Его стихотворные размеры, рифмы, интонации, обороты речи преобладали в первых моих опы­тах. Причем процесс подражания и смены поэтических кумиров происходил бессознательно, я им не управлял. Сначала сами собой по­лучались стихи "под Пушкина". Через месяц-другой я принялся строчить "под Лермонтова". Разница заключалась скорее в темати­ке, нежели в форме. Темы стихотворений стали безысходней, тоскли­вей. Влияния Некрасова я почему-то избежал. Так случилось, что я прошел мимо его "кнутом иссеченной музы". Зато надолго (аж меся­ца на два!) застрял на Надсоне. Вот что оказалось близко неимовер­но – горькие, печальные строчки, которые к тому же оказались и пророческими: поэт умер двадцати трех лет. Однако постоянные стихотворные упражнения, кое-какой появившийся опыт давали себя знать – вкус к поэтической речи улучшался. Отныне моим во­ображением прочно и надолго завладел Сергей Есенин. 1943-1944 годы – война, и поэт со своей кабацкой тоской был в опале. Его уже много лет не переиздавали. Книг со стихами Есенина достать было невозможно, стихи ходили в рукописных списках. Я отчетливо помню, как в 1944 году я впервые проглотил "Черного человека". Эта поэма считалась особенно вредной и поэтому читали ее тайком, не распространяясь о прочитанном. Примерно так же, как много лет спустя – в шестидесятых, семидесятых – мы знакомились с "Самиз­датом" или книгами эмигрантских издательств. Вскоре к Есенину добавилась Анна Ахматова, на которой тоже лежала печать офици­ального проклятия. Так что подражания стали более сложными. Стихи я писал очень неумелые, как правило, пессимистические и всегда бездарные. Но это я понимаю сейчас. Тогда же мои вирши ка­зались мне изумительными. Каждый новичок, когда видит, что у него вроде все получается так же, как у людей, преисполнен восхи­щения самим собой. Как часто молодой режиссер, глядя на свои пер­вые экранные опыты, частенько погружается в эйфорию. Подумать только, актеры двигаются, их видно, слышно, что они произносят, кадры склеены между собой, – и у автора возникает ощущение чуда, что он смастерил кино, сделал фильм. И видно, и слышно – словом, все, как у других! А это всего-навсего азы ремесла, которые к искусству пока еще никакого отношения не имеют.

К сожалению, потерялась заветная тетрадочка с моими юношес­кими опытами. Думаю, если бы я их сейчас почитал, сильно поте­шился бы. Но некоторые строчки помню.

Я на земле случайный посетитель!

Зашел и вышел, – мне далекий путь.

Родная! Вы такая же! Поймите!

Пока есть время, можем мы кутнуть!

Смахивает на пародию. Тут все заемное: мысли, чувства, с поз­воления сказать, образы. Признаюсь, я был нищ невероятно, и кут­нуть мне, в общем-то, было не на что. Так что это заявление не имело под собой никакой реальной почвы. А как вам такой загиб "случайный", потому что обожателем Маяковского я не был никог­да:

Я сегодня не настроен на лад философский.

Радость сжата лапою ледяною:

Я измочален тоскою чертовскою,

Но все равно я пою, а не ною!

Я был плодовит, и вскоре у меня образовалась довольно толстая тетрадка стихотворений. Приятелям они, естественно, нравились, но я жаждал услышать профессиональное мнение из уст какого-нибудь знаменитого поэта. Самым знаменитым поэтом в 1944 году был, ко­нечно, Константин Симонов.

Жди меня, и я вернусь,

Только очень жди...

... Так убей же его хоть раз,

Так убей же его скорей!

Сколько раз увидишь его,

Столько раз его и убей!..

... Письма пишут разные,

Слезные, болезные,

Иногда прекрасные,

Чаще бесполезные...

Если был в те дни поэт, рожденный военным временем и наибо­лее полно выразивший это время, – конечно же, это был Констан­тин Михайлович. Ему тогда исполнилось 30 лет, если вдуматься, со­всем молодой человек. В стране, пожалуй, нельзя, было найти жите­ля, который не знал бы имени Симонова, его стихов, его любви к Ва­лентине Серовой, его мужской интонации.

На пикапе драном

И с одним наганом

Первыми врывались в города...

Конечно, стихи надо было показывать именно ему, и только ему. И я принялся за поиски. Не помню уж каким способом (никаких зна­комств в мире литературы и искусства у меня не было!) я раздобыл номер его телефона. Я стал регулярно названивать по этому номеру, и наконец на седьмой или на десятый день откликнулся мужской картавый голос. Это был Симонов. Я объяснил ему, кто я такой, рассказал, что только окончил десятый класс, пишу стихи и мне очень хочется показать их Константину Михайловичу. Без особого сопро­тивления Симонов согласился почитать мои опусы. Сейчас я очень поражен тем, что он не увильнул и не отфутболил меня в редакцию какого-нибудь толстого журнала. Может быть, ему была еще внове его неслыханная популярность. Может быть, во время коротких ви­зитов в Москву с линии фронта и из других поездок его еще не до­пекли многочисленные графоманы. Не знаю. Об этом можно только гадать. Короче, Константин Михайлович сообщил мне адрес, и я отнес свою заветную тетрадочку. Жил Симонов в ажурном, "кружев­ном", доме, что напротив нынешней гостиницы "Советская" на Ле­нинградском шоссе. Там у него, по-моему, была одна комната в ком­мунальной квартире. Я вручил ему стихи. Мневелено было явиться через неделю.

Через неделю – это была середина лета 1944 года – я шел к Си­монову от метро "Белорусская". Может быть, у меня в памяти спутались два события, а может, так и было, но в этот день по Ленинградскому шоссе по направлению к центру вели нескончаемую колонну пленных немцев. А я шел навстречу мимо небритых, оборванных, поникших, побежденных фашистов, шел к самому знаменитому поэту нашей страны, первому читателю моих – я в этом был уве­рен – замечательных стихов. Война шла к концу. Я намеревался по­ступать в Одесское мореходное училище. Короче, победные трубы гремели в моей душе.

Разговор со знаменитым поэтом оказался кратким. Симонов был учтив, но тратить много времени на меня почему-то не пожелал. Он призвал меня к самостоятельности, сказал, чтобы я перестал подра­жать другим поэтам, высказал новую для меня в то время мысль, что стихи должны быть неповторимыми и выражать личность автора. Я действительно тогда даже не подозревал об этой истине. Заинтересованности во мне он не проявил никакой и быстро выпроводил меня за дверь, не забыв всучить обратно мою бесценную рукопись. Но Симонов был вежлив, интеллигентен и ничем не выказал недоброжелательства или пренебрежения. Я помню, что ушел от него без малейшей обиды, без ущемленного или оскорбленного самолю­бия, хотя он не сказал о моих стихах ни одного доброго слова. И потом, несмотря на нелестный отзыв, я продолжал думать о Симо­нове с восхищением и еще несколько лет очень почитал его как сти­хотворца.

Эту же тетрадку с моими рифмованными разочарованиями в жизни я подал потом во ВГИК, поступая на режиссерский факуль­тет. Там требовалось предъявить собственные литературные произ­ведения. Во время собеседования на приемных экзаменах мастер, – а им был Григорий Михайлович Козинцев, – задал мне вопрос:

– А что вы читали?

Очевидно, он спросил меня об этом потому, что я был моложе всех других поступающих, мне еще не исполнилось семнадцати лет. Я был шокирован и даже возмущен – почувствовал в козинцевском тоне некую снисходительность.

– Я для своих лет читал много, – парировал я. – Пушкина, Лермонтова... и вообще.

– Симонова, я вижу, вы тоже читали, – усмехнулся Козинцев, показав тем самым, что он ознакомился с моим поэтическим "твор­чеством".

– И Симонова, – не почувствовав подковырки, подтвердил я. Я не понимал тогда, что высказывание Козинцева отнюдь не явля­лось похвалой...

Назад Дальше