Неподведенные итоги - Рязанов Эльдар Александрович 35 стр.


Неудобно, конечно, хвалить, артиста, играющего в твоей собст­венной картине, но в данном случае удержаться трудно. Олег Валерианович вложил в этот характер всю свою личную ненависть поря­дочного, честного человека к сатрапам и палачам. Он разделал, ра­зоблачил, сорвал маску со своего героя, но сделал это тонко, не при­бегая к нажиму, не изображая паршивца, а пытаясь прожить его изнутри. Для артиста, вероятно, было довольно гадко копаться в нюансах подобной психологии. И вместе с этим мы как бы вторым планом все время ощущаем отношение исполнителя к своему персо­нажу.

Во время премьеры "Бедного гусара" в Доме кино я сидел рядом с Олегом и от полноты чувств высказал все, что я думаю о его актер­ской работе. И тут артист неожиданно показал свое истинное лицо.

– Раз тебе так нравится со мной работать, – сказал Олег Валерианович, – пиши расписку, что будешь занимать меня в каждой своей следующей картине.

Я тоже показал свое истинное, в смысле безответственности, лицо. Взял листок бумаги и накатал обязательство снимать Олега Валериановича в каждом своем следующем фильме. Он взял эту бу­магу и бережно спрятал ее в карман.

Через некоторое время мы с Э. Брагинским сочинили сценарий фильма "Вокзал для двоих". Предполагалось, что роль Платона, скорее всего, мы предложим Олегу Валериановичу. О долговом обязательстве я, конечно, позабыл, да и не принимал его всерьез. В это время я случайно встретил Олега в одном из бесчисленных коридоров "Мосфильма". Мы сердечно поздоровались, обрадовались друг другу, и я сказал, что затеваю новую картину и что главную роль я, может быть, предложу Олегу.

– Я не понимаю, что означает это "может быть", – нахально сказал Басилашвили. – У меня в кармане документ, что ты обязу­ешься снимать меня в каждой следующей ленте. Так что вызывай, я готов!

Вот к чему приводит необдуманный сердечный порыв... При­шлось утвердить Олега Басилашвили на главную роль, причем на роль положительного героя. Хотя, как видите, поведение актера было достаточно вызывающим и саморазоблачительным. Но о съем­ках "Вокзала" я расскажу дальше...

Когда затевалась лента "Небеса обетованные", я снова встретил­ся на съемочной площадке с Олегом. Правда, это случилось не сразу. В сценарии, сочиненном Генриеттой Альтман и мною о бедных и униженных, действовал некий Федя: старик-сластолюбец, бывший музыкант, отсидевший в лагере за то, что отчебучил публично нечто залихватски-иностранное (уголовная статья – "пропаганда вражес­кой идеологии"), ныне бомж, обитающий в дачах, которые хозяева оставляют на зиму нежилыми. Кстати, Федя был женат шесть раз, а в фильме женится в седьмой, подтверждая таким образом истину, что "любви все возрасты покорны". Персонаж получился в чем-то смешной, в чем-то жалкий и нелепый, но по человеческим своим ка­чествам – добрый, открытый, наивный. Не зря же Федя, проходя мимо каталажки на колесах, куда стаскивают бродячих собак, чтобы отвезти их на живодерню, открывает решетку и выпускает на волю несчастных псов. В сценарной ремарке говорилось, что когда Федя ходил, из него сыпался песок. Метафора, характеризующая старость, была нами воплощена буквально: мы сняли такой кадр, но в фильм он не вошел – стал жертвой сокращений.

Однако роль Феди была предложена не Басилашвили, а – тут жизнь опять скрестила судьбы двух артистов – Юрию Васильевичу Яковлеву. Однако Яковлев отказался играть в нашем фильме – ему резко не понравился сценарий, не пришлась по душе роль. Ему не хо­телось окунаться, как он выразился, в "чернуху". Хотя, с моей точки зрения, сценарий рассказывал об обездоленных людях, не смирив­шихся с режимом, отвергших общепринятую ханжескую мораль, о людях, в чем-то ущербных, но благородных в главном. А бедность, нищета, свалка были средой, в которой обитали наши симпатичные герои. Думается, брезгливость Юрия Васильевича в данном случае оказалась неуместной.

Тогда я предложил роль Феди Олегу Валериановичу и получил его заинтересованное согласие. Басилашвили как исполнитель отнесся к своему персонажу с расположением и уж совсем без осуждения. Пылкая страсть семидесятилетнего греховодника, внезапно вспых­нувшая к бесстыжей семнадцатилетней шлюхе, передана артистом и трогательно, и иронично. Сластолюбивые наклонности Феди вызы­вают у зрителя скорее сочувственную усмешку, нежели отвращение. Я хотел, чтобы подобные ощущения рождались бы и от знакомства с другими персонажами. Я хотел, чтобы сочувствие, сопереживание, милосердие к героям стали бы доминантой нашей ленты. Ведь прак­тически все наши нищие – жертвы общественного строя. Умиление вызывает и чистая дружба двух бывших зеков – Феди и Президента, которого мощно сыграл Валентин Гафт. Герой же Басилашвили ока­зывается способным и на прекрасное: старческая похоть персонажа оборачивается большой любовью, от которой Федя умирает. А уми­рая, возносится на небеса. И ему прощаются все его грешки, ибо че­ловек, способный любить по-настоящему, всегда Человек с большой буквы.

Басилашвили сыграл как всегда легко, достоверно, с юмором, по­казав одновременно ничтожность и величие своего персонажа...

И, наконец, фильм "Предсказание". Во время съемок этой ленты я часто сердился на Олега: он был депутатом Верховного Совета России и отдавался своим общественным занятиям с неистовой страстью. Иногда, во время сессий, мы были вынуждены простаи­вать, ибо без Басилашвили в картине не было ни одного эпизода. Но и сердясь на Олега, я всегда видел, сколь искренне, самоотверженно, сколь беззаветно он депутатствовал. Его седая юношеская голова, как знамя, мелькала среди унылых туловищ народных избранников. Глаза его горели, и было видно, как чисты его намерения. Басила­швили отдавал немало сил и старания для спасения отечественной культуры, помощи художникам, попавшим в беду, он всегда стоял на страже справедливости, законности, подлинной демократии. Но я понимал, что эта деятельность Олега, к сожалению, тщетна: пробу­дить в тупоголовых корыстолюбцах совесть и понимание того, что культура необходима нации, увы, не удастся. Как жаль, что я оказал­ся прав! Я говорил тогда Олегу, что ему надо заниматься только своим делом – актерством, что именно здесь он принесет реальную пользу людям.

И тем не менее депутатство Олега как бы входило составной час­тью в роль писателя Горюнова, которого он играл в "Предсказа­нии". Герою ленты было отдано мной, автором, немало качеств и свойств близких моих друзей-шестидесятников, прогрессивных дея­телей культуры. В писателе Горюнове проглядывались биографичес­кие детали, черты характера, истории и случаи, взятые из жизненно­го опыта В. Аксенова и Б. Васильева, В. Войновича и Ю. Трифонова, Б. Окуджавы и Г. Горина. Наделил я героя и кое-чем личным. Честно признаюсь, я был влюблен в героев ленты, они казались мне существами чистыми, нежными, славными, заслуживающими счас­тья. Любовная история – стержень повести и фильма – происходи­ла в тревожной, зыбкой, неверной, беспокойной, криминальной об­становке, свойственной нашему сегодняшнему бытию.

Герой выбит из седла смертью жены, сменой формации в России. Закомплексованный надвигающейся старостью, опустошенный и по­тому страшащийся творческого бесплодия, он находит спасение в любви к молодой очаровательной кассирше Сбербанка Люде. От Ба­силашвили требовалось в этой роли не перевоплощение, в котором он мастер и мастак, а, наоборот, большое количество личных, испо­ведальных красок. Он должен был обнажить свое человеческое нутро, раскрыть свой любовный опыт, короче, в каком-то смысле сыграть самого себя. А в чем-то и меня. Хотя такая задача и не ставилась перед актером, многие потом утверждали, что в герое Басила­швили узнавали и некоторые мои черты. Не знаю. Может быть. Но если так и вышло, то само собой, ибо осознанно таких намерений не существовало. Особо надо описать партнерские отношения и дружбу между Олегом Валериановичем и Ирен Жакоб, исполнительницей главной женской роли, но об этом в заключительных главах книги.

Олег Басилашвили находится в расцвете своего таланта, К нему, может, позже, чем к некоторым его сверстникам, пришли признание, популярность, зрительская любовь. Но эта привязанность прочная, не подверженная колебаниям моды. Олег любим всеми – и коллега­ми, и публикой. Недаром никто в Санкт-Петербурге не называет его по фамилии или даже по имени-отчеству. Его все зовут ласково – Басик. И в этом прозвище нет ни грамма панибратства или фами­льярности. Чтобы называться Басиком, надо быть и замечательным артистом, и замечательным человеком, и замечательным граждани­ном. Надо быть Олегом Басилашвили.

КАК МЕНЯ ПАРОДИРОВАЛИ

Я шел по опустошенному осеннему лесу. Под ногами была затвер­девшая от первого заморозка земля. Где-то сиротливо каркали неви­димые вороны. Я вышел на опушку. Передо мной покатым косогором стелилось поле. Рыжая стерня, охваченная инеем, серебрилась. На горизонте темнела узкая полоска дальнего леса. Крыши дере­веньки высовывались из-за косогора, на котором прочно стояли мо­гучие двухэтажные стога. Освещение было тусклое, хмурое. Серо-синие, низкие облака недвижно повисли над озябшим полем. Каза­лось, я нахожусь не в тридцати километрах от Москвы, а за тысячи верст, и живу не в двадцатом веке, а лет эдак двести назад.

Свежий сухой воздух покалывал щеки, бодрил, походка была уп­ругой, а душу наполняло беспричинное ощущение счастья. И вдруг сама собой в голове возникла первая строчка:

– У природы нет плохой погоды...

Не успел я изумиться этому явлению, как следом родилась вто­рая:

– Каждая погода – благодать...

Если учесть, что я уже около тридцати лет, со времен давней юности, не занимался стихосложением, – это было странно. Я поду­мал, что сейчас это наваждение пройдет, но получилось иначе. Не­удержимо поползли следующие строки:

Дождь ли, снег... Любое время года

надо благодарно принимать.

Я удивился. Честно говоря, мне показалось, что строфа недурна. И вдруг случилось необъяснимое: строчки полезли одна за другой. Не прошло и двадцати минут, как стихотворение сочинилось само, не обращая на меня никакого внимания, как бы помимо моей воли.

Отзвуки душевной непогоды,

в сердце одиночества печать,

и бессонниц горестные всходы

надо благодарно принимать.

Смерть желаний, годы и невзгоды,

с каждым днем все непосильней кладь.

Что тебе назначено природой,

надо благодарно принимать.

Смену лет, закаты и восходы,

и любви последней благодать,

как и дату своего ухода,

надо благодарно принимать.

У природы нет плохой погоды,

ход времен нельзя остановить.

Осень жизни, как и осень года,

надо, не скорбя, благословить.

Я быстро повернул домой, бормоча строчки, повторяя их, так как боялся, что стихотворение забудется. Войдя в дом, я немедленно перенес все на бумагу.

Мне было сорок девять лет. Последний раз я имел дело с сочине­нием в рифму, когда писал сценарий по пьесе А. Гладкова "Давным-давно". Но там нужно было осуществить подделку, написать стихи "под Гладкова", чтобы они не выбивались из текстовой ткани пьесы, чтобы в них не было ничего самостоятельного, своего. А потом еще раз я тряхнул стариной – вместе с 3. Гердтом мы сочинили куплеты к юбилею М. И. Ромма. Это были "куплеты завистников", с мело­дией, взятой напрокат у нищих, поющих в электричках, с нехитрой стилистикой, напоминающей "кич". К примеру:

А как поступил юбиляр с Кузьминою?

Пусть знает советский народ:

он сделал артистку своею женою!

Все делают – наоборот!

Однако после этих двух случаев наступило глухое многолетнее стихотворное безмолвие, и не было никаких признаков того, что в душе зреет нечто поэтическое.

Стихи "У природы нет плохой погоды" стали песней. О том, как я обманул Андрея Петрова, всучив свои вирши под маркой того, что, мол, их сочинил Вильям Блейк, я уже рассказывал.

После этого случая изредка (очень редко!) меня посещало эдакое странное состояние души, в результате которого возникали неболь­шие стихотворения. Как правило, грустные. Даже горькие. Я объяс­нял себе это тем, что веселые, жизнерадостные силы я трачу в коме­диях, а печаль тоже требует своего выражения, своего выхода. Может, это объяснение ненаучно, но меня оно удовлетворяло.

Постепенно стихотворные "припадки" стали учащаться, и я даже завел большую, толстенную тетрадь, куда вписывал свои поэтичес­кие выплески. Иногда стихи рождались почти ежедневно, иной раз пауза длилась по нескольку месяцев. Я стал анализировать свое со­стояние, когда меня "посещала муза", для того, чтобы потом попы­таться вызвать искусственно аналогичное настроение. Но ничего из этого не получилось, стихи приходили или не приходили тогда, когда этого хотели они, а не я. Вероятно, подобное свойство – пер­вый признак дилетантизма, любительщины. Однако, честно призна­юсь, очень хотелось напечататься, так сказать, стать вровень с про­фессиональными поэтами. У меня уже накопилось несколько десят­ков стихотворений, а о них никто не знал.

Появилась еще одна песня на мои стихи в фильме "Вокзал для двоих" – "Живем мы что-то без азарта...". И на этот раз Андрей Петров не подозревал, что ему понравились именно мои строчки (в данном случае я их выдал за строчки Давида Самойлова). И хотя благодаря фильму их услышали десятки миллионов, все-таки здесь было что-то не то. Ведь публиковался я в конечном счете у самого себя, да еще и обманывал композитора. А хотелось проникнуть в толстое литературное периодическое издание! И я, наконец, решил­ся! Составил подборку стихотворений (штук эдак пятнадцать) и отнес в журнал "Октябрь". Предстояла подлинная проверка моих стихотворных попыток. Несмотря на то, что меня, конечно, знали, но все-таки не как поэта. В этом качестве я представал впервые, при­шел, в общем-то, с улицы. Как ни странно, редакция "Октября" ре­шилась на этот рискованный шаг. Дело тянулось довольно долго. Стихи раздали всем членам редколлегии, они делали замечания, что-то выкидывали, что-то предлагали переделать. В конечном счете было отобрано восемь стихотворений и одна эпиграмма-четверости­шие. Я тут же предложил название "Восемь с половиной стихотворе­ний", но в "Октябре" работали люди серьезные, они предпочли более оригинальный заголовок. Когда я впервые увидел экземпляр журнала, напечатанный в типографии, где было написано: "Эльдар Рязанов. Из лирики", я вздрогнул. Во-первых, это неординарное на­звание было для меня сюрпризом, а потом, так назвать можно было, по моему мнению, подборку стихов человека, который печатался не­однократно.

Итак, состоялся мой поэтический дебют, и я стал ждать откли­ков. Признаться, я избалован вниманием зрителей. После каждой картины, после каждой телевизионной "Кинопанорамы" приходили сотни писем с отзывами, рецензиями, претензиями и похвалами. Чего только люди не пишут!

Но в данном случае было прочное молчание. Я понимал, что стихи могут не понравиться. Но тогда возникли бы негативные оцен­ки. Не было никаких! Я не сказал ни одному человеку, включая дру­зей и знакомых, что я теперь вроде бы как профессиональный стихо­творец, ведь меня напечатали! Я надеялся, что кто-нибудь из прияте­лей или коллег заметит этот факт и в крайнем случае хотя бы уди­вится. Все-таки не каждый день кинорежиссеры публикуют собствен­ные стихи! Но не тут-то было! Конечно, неважное качество стихов, без сомнения, имело значение для глухого безмолвия, но главный вывод, который я сделал: интеллигенция толстых журналов не чита­ет. Я, честно говоря, не расстроился, ибо ставки на эту публикацию не делал никакой. Ну, потешил тщеславие, и довольно. Тем более я снимал "Жестокий романс", был занят, уставал смертельно. И вско­ре вообще позабыл об этом случае. Но стихи порой пописывал. Тогда, когда они сами; без спросу, посещали меня.

Постепенно мои рифмованные грехи стали попадаться на глаза читателям довольно часто – публикаций в разных журналах было изрядно. И когда меня в те годы на так называемых творческих вечерах спрашивали, почему это я вдруг ударился в поэзию, я выстроил достаточно стройную теорию. "Заниматься не своим делом, – объ­яснял я, – добрая традиция нашей интеллигенции. Недаром Евге­ний Евтушенко увлекся кинорежиссурой, а Роберт Рождественский стал вести телепередачу "Документальный экран". Что же касается Андрея Вознесенского, то он соорудил архитектурную часть памят­ника, посвященного 200-летию присоединения Грузии к России, ав­тором которого был скульптор Зураб Церетели. Всем этим крупным поэтам, естественно, стало не до стихов. Они оказались заняты другими важными делами. И в нашей поэзии образовался некий вакуум. Кто-то должен был его заполнить. Этим "кем-то" оказался именно я. Если вдуматься, я попросту спасал отечественное стихосложение..."

Подбирая стихи к "Жестокому романсу", я не смог найти стихо­творного текста к одному важному эпизоду и вынужден был сам за­няться сочинительством. Это был, пожалуй, первый случай профессиональной работы как автора текста песни. Нужно было написать в определенное место картины, передать конкретное настроение, да еще все это сделать от женского лица, так сказать, от имени Ларисы Огудаловой. Я написал стихотворение "Я, словно бабочка, к огню..." Композитору Андрею Петрову я представил дело так, будто эти слова принадлежат Юнне Мориц. Композитору стихотворение пришлось по душе, он написал мелодию, и уже на записи песни в то­нателье "Мосфильма" я раскрыл свой очередной, леденящий душу обман... В эти дни мне кто-то сказал, что в "Крокодиле" появилась пародия на мое стихотворение. Я побежал в библиотеку и взял жур­нал. Это был, по сути, первый отклик на мой поэтический дебют, и я обрадовался. Наконец-то!

Сначала приведу текст стихотворения "Близнецы", которое попа­лось на зуб пародиста:

Гляжу я на себя со стороны,

и кажется: все это не со мною!

Нет, я себя не чувствую больным...

Но вроде я в разводе сам с собою.

Как будто это кто другой живет

и поступает так, а не иначе...

Тот совершает все наоборот:

где я бы засмеялся, тот заплачет.

Я за его поступками слежу:

какая глубина несовпаденья!

Где камень я за пазухой держу,

готов он становиться на колени.

Он смел, рисков, удачлив и речист,

а я завистлив, зол и неуверен.

Как он решителен! Какой он оптимист!

А у меня потеря за потерей.

Непринужденно входит он в контакт,

в нем комплекс полноценности, здоровья.

А я живу, хожу, дышу не так,

никто не отвечает мне любовью.

Ущербностью пронизан я насквозь,

осознаю, и оттого печалюсь.

Но мне больнее, чем в ладони гвоздь,

что он ко мне испытывает жалость.

Он далеко вознесся от меня,

мне без него тревожно и уныло...

Хотя мы очень близкая родня,

не совместит нас никакая сила.

По правде, я завидую ему

и торможу, тяну назад, толкаю...

Своим умишком я его уму

Назад Дальше