Генри Томас Бокль. Его жизнь и научная деятельность - Евгений Соловьев 5 стр.


После сказанного нами выше о Бокле, распространяться о том, что взял он у Монтескье, было бы излишним. Его задача, как и задача Монтескье, сводилась к тому, чтобы из истории сделать "естественную историю", из перечня фактов, побед, завоеваний – философский трактат, конечная цель которого – руководство жизнью, управление ходом исторических событий. Но Бокль пошел дальше Монтескье. Человек XIX века, он имел уже под рукой и статистику, и политическую экономию. Он мог оперировать целыми обществами, народами, тогда как в распоряжении Монтескье находились данные лишь об отдельных личностях, данные, которые он сам считал незначительными и маловажными. Боклъ уже доказывал то, что Монтескье только угадывал и высказывал как предположение, порою даже как афоризм.

Другой мыслитель, чьи заслуги не дождались еще достойной оценки, – Конт – не менее Монтескье оказал влияние на умственное развитие Бокля, хотя все же нельзя согласиться с теми, кто говорит, что, если бы не было "Положительной философии", не было бы и "Истории цивилизации". Две книги родственны друг другу, точка зрения, с которой в них рассматриваются судьбы человечества, одинакова. Первенствующее значение умственного развития и знаний несомненно как для Конта, так и для Бокля. Не видеть в их трудах преемственности идей невозможно, как невозможно не видеть и проявления позитивного духа нашего века. Могущественное влияние этого последнего столько же повинно в сходстве взглядов мыслителя француза и мыслителя англичанина, как и прямое взаимодействие.

Конт и Бокль были современниками; почти в одно и то же время создавались их знаменитые труды; главный интерес их обоих сосредоточен на одних и тех же вопросах; выводы, к которым они приходят, в большинстве случаев одинаковы; мало того, у них общие учителя – Вико, Вольтер, Монтескье, Тюрго, Кондорсе, и, несмотря на это, глубокое различие между ними сразу же бросается в глаза: один был до мозга костей французом, другой – англичанином. Изучая "Историю цивилизации" и "Положительную философию", мы можем проследить влияние национальности и истории даже в высших областях духа, даже в отвлеченнейших выводах разума.

Начните с метода. Конт, посвятивший десятки блестящих страниц доказательству того, что "наука об обществе должна быть индуктивной и в выводах своих переходить от частного к общему", сам, между тем, держится умозрения. Факты, приводимые им, только иллюстрируют его положения, формулы, законы, а не являются тем материалом, из обработки которого вытекали бы его выводы. Бокль, наоборот, как истинный ученик Бэкона, боится всякого предугадывания и дает свое обобщение лишь после целого ряда критически проверенных фактов. Конту нет ни малейшего дела до того, что, в то время как он пишет свою философию, химию, астрономию и пр., эти науки ушли уже далеко вперед; Бокль перерабатывает целые страницы и даже главы, если появляются новые данные. Конт ни на кого не ссылается, во всех шести томах его "Положительной философии" нет почти ни одного примечания. Бокль не побоялся кропотливой работы и каждый даже незначительный свой вывод обставил цитатами, чтобы читатель имел перед собой тот фактический материал, на который он опирался сам. Когда только возможно, Бокль обращается к статистике, и для него очевидно, что статистическое доказательство – лучшее и несомненнейшее, – Конт совершенно не знает статистики.

Но различие между Контом и Боклем становится еще глубже и непримиримее, когда дело доходит до практических выводов. Вековая история Франции и вековая история Англии, так резко противоположные друг другу, заставили обоих мыслителей, дойдя вместе до известного пункта, разойтись в разные стороны. История своего народа, мощное влияние католицизма в течение всех прежних веков научили Конта видеть спасение в сильной центральной власти, которая во все бы вмешивалась, всем бы руководила, все бы подчиняла себе. Даже "обучение нравственности и альтруизму" Конт возлагает на государственных чиновников, которым и дает наименование духовенства; к его мечтам о будущем общественном устройстве можно вполне применить слова, сказанные Боклем о французах вообще. "Ясно, – пишет он, – что французы меньше знают, но что они больше верят. Ясно, что развитие их было задержано преобладанием тех чувств, которые обращаются к древности как к единственному хранилищу мудрости. Причину этого надо искать в существовании духа опеки, который так опасен и вместе с тем так благовиден, что составляет самое серьезное из препятствий, с которыми приходится бороться развивающейся цивилизации. Этот дух, который по справедливости можно назвать злым, всегда был сильнее во Франции, чем в Англии. Во Франции он до сих пор ведет к вредным результатам. Он тесно связан с любовью к централизации, которая проявляется в механизме французского правительства и в духе французской литературы".

Этим духом был одержим и Конт как социальный реформатор, не случайно же в середине XIX века ему пришла в голову странная и болезненная фантазия произвести себя в первосвященники и проповедовать покорность и подчинение в то время, как вокруг него бушевали разнузданные страсти. Но он верил, что может быть образовано новое папство, могущественное, как папство XI века, и что новый Григорий VII будет господствовать над землею в ореоле своей непогрешимости, подвергая душу человеческую строгой дисциплине.

Но "народ хитрее стал". Личность не только осознала, но даже переоценила себя, она уже не может быть радостно покорной и радостно подчиненной, как прежде, она покорна и подчиненна, лишь когда ей выгодно это или когда она боится. Очень может быть, что это не особенно поэтично, зато справедливо.

Английская история привела Бокля к выводам прямо противоположным. Его четвертый знаменитый догмат гласит, что "задержка умственного движения, а следовательно и цивилизации – есть дух излишней опеки (централизации), что общество не может процветать до тех пор, пока жизнь его находится почти во всех отношениях под чрезмерным контролем и опекой. Ни один англичанин, начиная с 1649 года, не возражал против этого, не оспаривал положения, выработанного веками суровой исторической жизни. Это поистине первый член великобританского символа веры, первая заповедь английской истории. "Мое исследование, – продолжает Бокль, – находит то, что люди только недавно еще начали понимать – именно, что в политике, где не открыто еще точных начал, первыми условиями успеха являются: компромисс, взаимный обмен услуг, практичность и уступка".

Можно ли найти большую противоположность взглядам Конта? Возьмите еще один оселок, почти безошибочно определяющий свойство умов человеческих, именно идею развития, эволюции. Конт считает наш современный промышленный строй совершенным и вечным; он не допускает, чтобы проектируемая им общественная организация могла измениться; он полагает самые узкие пределы ведению людей даже по отношению к физическим явлениям, утверждая, например, что мы никогда не узнаем, из чего состоят звезды, у него всюду точки, всюду пределы, их не преодолеть. Бокль признает бесконечность развития и движения, для него все относительно, вся историческая категория, то есть проявление известных, постоянно меняющихся условий и обстоятельств. Лишь вопросы о бытии Бога и бессмертии души считает он недоступными разуму человеческому.

Есть, однако, один пункт, быть может, самый важный, в котором обязательства Бокля по отношению к Конту несомненны. Конт первый строго и ясно сформулировал необходимость изучать социальные явления ради открытия законов, ими управляющих, употребляя слово "закон" в строго научном смысле, и его влияние сказывается даже на тех писателях, которые прямо отрекаются от духовного родства с отцом позитивизма. Бокль не считал себя контистом, но вот центральный пункт его учения, истинное и первое доказательство которого принадлежит не ему, а автору "Курса положительной философии":

"Для тех, кто твердо сознает правильность явлений и кто прочно усвоил себе ту великую истину, что действия людей, исходя из предшествовавших им причин, в действительности никогда не бывают непоследовательны и что, при всей кажущейся произвольности своей, они составляют часть одной обширной системы всеобщего порядка, которой, при настоящем состоянии знания, мы можем видеть одно лишь начертание; для тех, кто понимает эту истину, составляющую как ключ, так и основание истории, приведенные нами выше факты далеко не покажутся странными, а представятся тем именно, чего можно было ожидать и что давно уже должно было быть известно. И в самом деле, ввиду тех быстрых и положительных успехов, которые начинает делать изыскание, я почти не сомневаюсь, что не пройдет столетия – и ряд доказательств дополнится, и будет так же трудно найти историка, отрицающего неуклонную правильность в мире нравственном, как теперь трудно найти философа, отвергающего правильность в мире материальном".

И далее:

"В самом деле, ввиду беспрестанных столкновений человека с внешним миром нам становится ясно, что должна существовать связь между действиями человеческими и законами природы и что если естествознание еще не было применено к истории, то это потому, что историки или не заметили этой связи, или заметили самую связь, но не имели достаточных познаний, чтобы проследить ее действие. Отсюда произошло неестественное разъединение двух главных отраслей исследования: изучения внутреннего и изучения внешнего мира; и хотя в настоящем состоянии европейской литературы заметны некоторые несомненные признаки желания прорвать эту искусственную преграду, все-таки должно сознаться, что до сих пор еще ничего не было сделано для достижения этой великой цели. Моралисты, теологи и физики продолжают заниматься своими предметами, не обращая особенного внимания на этот, по их мнению, низший разряд ученых занятий; они даже часто нападают на этого рода исследования, как на нечто враждебное интересам религии и внушающее нам слишком большое доверие к человеческому разуму. С другой стороны, естествоиспытатели, сознавая, что они – передовая корпорация, естественным образом гордятся своими успехами и, противополагая свои открытия застою своих противников, проникаются презрением к тем занятиям, бесплодность которых теперь стала очевидна.

Дело историков – стать посредниками между этими двумя партиями и примирить их враждебные домогательства, указать пункт, на котором их изучение должно соединиться. Установить условия этой коалиции – значит заложить основание всей истории. Так как история занимается действиями людей, а действия эти не что иное, как результат столкновения между явлениями внешнего и внутреннего мира, то необходимо взвесить относительную важность этих явлений, узнать, до какой степени известны их законы, и удостовериться, какими вспомогательными средствами для будущих открытий обладают два главных класса ученых: исследователи человеческого духа и исследователи природы".

Свое "Исследование духа человеческого" Бокль думал закончить в десять лет. Десять лет прошли, а он был только в самом начале работы. Несомненно, впрочем, что он начал писать книгу раньше 1850 года. Писал он медленно, скорее сдерживая вдохновение, чем насилуя его. Он брался за перо лишь в том случае, когда целый параграф окончательно складывался в его голове во всех своих подробностях. Выдумывать что-нибудь за письменным столом он не мог, лучшие мысли и даже целые периоды приходили ему всегда во время прогулки. Переправлять рукописи он не любил, а если какое-нибудь место не нравилось ему или казалось недостаточно сильно выраженным, он переделывал его от начала до конца, что отнимало массу времени. Но чем больше утомляла его работа, чем более недостижимой казалась конечная цель, тем больше он любил ее, любил до страсти, до самоотречения.

Он опять путешествовал. Его мысль, исключительно сосредоточенная возле одного вопроса, была, однако, так мало восприимчива к окружающему, что путешествие не доставляло ему особенного удовольствия. Как бы нехотя записывает он в свой дневник, что то-то и то-то "очень интересно" – "very interesting". К этому "very interesting" он не прибавляет ни одного слова.

В дневнике, относящемся к этому времени, он то и дело упоминает о болезни своей матери, которая, очевидно, сильно его беспокоит. Я уже говорил выше, что мать он любил горячо; в сущности, она была его единственным другом до самой смерти. Только ей поверял он свои мысли, только ей – и никому больше – читал он свою "Историю" по мере того, как она выливалась из-под пера. Перед посторонними он решил являться не иначе, как с чем-нибудь капитальным, законченным.

Этим "капитальным, законченным" должна была оказаться уже не "История цивилизации", как предполагал раньше Бокль, а "История цивилизации Англии". Несмотря на все трудолюбие, несмотря на всю свою гордость, он понял, что будет вынужден сократить программу своей работы. Он увидел, что она не под силу одному человеку, особенно такому, как он, "который должен прочесть сто книг и проверить все данные, прежде чем написать страницу…"

Изучение естественных наук, к чему он совершенно не был подготовлен в юности, отнимало массу времени. Он доводил свою добросовестность до щепетильности, быть может даже совершенно излишней. 31 августа 1851 года он записывает, например, в свой дневник: "Читал главу о воспалении в "Физиологии" Карпентера и перешел затем к "Началам медицины" Вилльямса. Это дает мне возможность вполне понять взгляды Гунтера и Куллена". Он изучает ботанику, химию, метеорологию, физиологию нервов, патологию, высшую математику, сам возится с микроскопом, составляет гербарий, штудирует сравнительную анатомию. Ненасытная жажда познания владеет им, его умственный голод растет изо дня в день, он истощает себя и не замечает, не хочет замечать этого. А природа безжалостна. Какое ей дело до истории цивилизации, до непреложных законов, до новых открытий. Она знает только то, что, если человек работает сверх сил, его надо наказать за это. И она наказывает Бокля. К тридцати годам у него уже появляется лысина и нездоровая опухлость лица. Ощущения слабости становятся чаще, то и дело появляются пароксизмы возбуждения.

Страстный курильщик вообще, он начинает курить запоем. Он отказывается ходить в гости в те дома, где не принято курить. Вместе с этим его мозг становится все более беспокойным и тревожным и теряет способность отдыхать. Состояние, похожее на обморок, или состояние возбужденное, нетерпеливое сменяют друг друга. В это время он особенно полюбил разговоры, хотя и не отличался особенным мастерством в этом деле. Но беседа служила ему тем же, чем служит шприц для морфиниста. Он забывал свою усталость, горячился, чтобы потом, разумеется, ослабеть вдвое. Шахматную же игру, как слишком утомительную, ему пришлось бросить.

А между тем книга была в самом начале. Естественны поэтому минуты уныния даже для такого выдержанного человека, как Бокль. Однажды он писал своей приятельнице, мисс Грей: "Я не скрою от Вас, что порою меня огорчает и даже угнетает мысль о том, как ничтожны мои силы в сравнении с моими мечтами, надеждами, планами. Моя голова по временам слаба, мысль недостаточно ясна. Уверяют, что мне нечего бояться, – увидим… Остановиться на полдороги, не завершить того, что является в моих глазах великим делом, прожить, не оставив по себе след, – вот грустное будущее, которое рисуется передо мной и кажется мне возможным. Думая о нем, я чувствую, как холодеет моя кровь. Быть может, я мечтал о слишком многом, но ведь временами я чувствовал в себе присутствие такой силы, такой проницательности, такой власти над миром мысли, что не пустое тщеславие заставило меня поверить в себя и взяться за дело, которого, вероятно, никогда не окончу".

Не знаю, какое впечатление произведет это письмо на других, но думается, что трудно было бы не рассмотреть в нем трагедии, трагедии без жестов, громких слов, длинных и трогательных монологов и без всяких романических любовных прикрас. Ведь трагическое всегда получается от столкновения личности человеческой, ее стремлений, ее горячего чувства, ее страсти с мертвыми и холодными "законами", все равно чего – природы ли, общественной ли жизни, религии ли, государственного ли устройства. Главными действующими лицами во всех греческих трагедиях являются, с одной стороны, Судьба – то воплощенная в образе бесстрастного слепого существа, перед таинственным могуществом которого трепещет сам громовержец, то в образе нравственного закона, преследующего несчастного Эдипа, то в образе Креона, устами которого говорит неумолимая государственная власть; с другой – живое человеческое чувство, живой порыв любящего или ненавидящего сердца. Бокль в своей недолгой и такой тусклой извне жизни вынес то же столкновение. Бессилие отдельной человеческой воли, ничтожность отдельного человеческого порыва перед могуществом бытия дали почувствовать себя жестоко и страшно. Прочтя приведенное письмо, вы уже предчувствуете его глубоко грустные предсмертные слова.

Но силы исчезали медленно, по каплям. Он мог еще работать и работал так же усиленно, как прежде, несмотря на очевидные признаки переутомления. Как и всякая хроническая болезнь, вроде чахотки, например, это переутомление действовало сначала даже возбуждающим образом на его нервы и мозговую деятельность, и скоро стала периодически появляться бессонница. Несмотря на это, он решился пренебречь советами насчет полного отдыха и, "раз нельзя сделать всего – сделать хоть что-нибудь". 10 января 1855 года он записывает в своем дневнике: "Начал приводить в порядок книги, которые я цитирую в примечаниях к первому тому"; 22 июля того же года: "Наконец-то принялся за переписку своего сочинения для типографии"; 10 сентября: "Отчаиваюсь, что удастся закончить когда-нибудь работу".

К счастью, опасение оказалось ложным. Начисто переписанная рукой самого Бокля, рукопись первого тома была готова в 1856 году.

Назад Дальше