Салтыков-Щедрин пресек эти попытки. Он дождался, наконец, случая высказаться по поводу (как он их называл) романов "булгаринской школы", возникшей "при зареве пожаров". Случай представился с выходом в свет в 1868–1869 годах двухтомного собрания "Повестей, очерков и рассказов М. Стебницкого". Рецензируя этот двухтомник (в "Отечественных записках", в июле 1869 года, в библиографическом разделе – без подписи: авторство Щедрина было установлено лишь в 1925 году), он демонстративно игнорировал у Лескова повести и рассказы. Сосредоточившись на парижских очерках, предшествовавших роману "Некуда", Щедрин вспомнил и в блестящем памфлетном стиле пересказал историю этого романа – не текст проанализировал, а именно историю рассказал: текст Щедрин литературой не признал. Твердой рукой он извлек из материала и выставил на всеобщее осмеяние фигуру жалкого, обиженного нигилистами ябедника. И та жестокая решительность, с какой сделал это Щедрин, показывала, что роман Лескова, казалось, уже убитый Писаревым, все еще жив.
Из рук Щедрина он перешел в руки властителей дум следующего поколения уже в роли забавного чудища, и Николай Михайловский в 70-е годы нередко благодушно и презрительно поминал "Некуда" в своих статьях, вставляя имя Стебницкого в иронические перечни, а иногда и употребляя его во множественном числе.
Взрывы народовольческих бомб вернули этот предмет к серьезности. После 1881 года в официозной критике возник новый мотив (впрочем, и у Страхова тоже): роман "Некуда" есть не что иное, как пророчество, которое теперь сбывается. Лесков при этом трактовался как вполне дальновидный охранитель. Однако записать его в апологеты существующего строя было трудно по той причине, что как раз в ту пору он вошел в открытую оппозицию властям и оказался зачислен в неблагонадежные.
"Гроза нигилистов" в роли отрицателя – к такому парадоксу не просто было привыкнуть и "прогрессивным кругам", и самому Лескову. Положения тут возникали прямо трагикомические. Например: непосредственный начальник Лескова по службе в министерстве народного просвещения, ненавидимый и презираемый им А. Георгиевский представляет его к очередному чину за "прекрасное направление", выраженное в романе "Некуда", а министр Д. Толстой, он же обер-прокурор Синода, вычеркивает его из списка как смутьяна. Для интеллигенции, привыкшей бойкотировать Лескова – автора реакционного и клеветнического романа, непросто было найти тон в отношении столь странного реакционера, и лишь к концу десятилетия в либеральных кругах начали понемногу перестраиваться, и дальний духовный отпрыск "шестидесятников" Михаил Протопопов, собравшись с силами, реабилитировал автора "Некуда", признал замысел романа вполне удачным и поставил Лескова по таланту не ниже… ну, скажем, Авдеева.
Этому комплименту мы сегодня можем, конечно, сколько угодно улыбаться, но для начала 90-х годов и это был бесспорно "очередной чин": в глазах образованной публики, воспитанной на статьях Михайловского, Лесков все еще оставался второразрядным беллетристом, болтающимся где-то среди подражателей Достоевского. И хотя уже были критики, весьма прозорливо ставившие Лескова рядом с Достоевским и Щедриным и выше Писемского (например, М. О. Меньшиков), преодолевать общее мнение было нелегко.
Впрочем, смотря кому.
В 1890 году "Некуда" читает Лев Толстой. И высказывается:
– Самобытный писатель… С оригинальным умом и большим запасом самых разнообразных познаний. Он был первым в 60-х годах идеалистом христианского типа и первым писателем, указавшим в своем "Некуда" недостаточность материального прогресса и опасность для свободы и идеалов от порочных людей. Он уже в то время отшатнулся от материалистических учений о благодеяниях государственного прогресса, если люди остаются злыми и развратными… В 60-х годах на очереди стояли государственные задачи, а моральный прогресс подразумевался сам собой… Один автор "Некуда" требовал его прежде всего и указывал на отсутствие его начал в жизни даже лучших людей того времени.
Лесков не узнал о мнении Толстого: высказывания эти были опубликованы Анатолием Фаресовым в 1898 году, когда Лескова уже не было в живых.
Впрочем, может быть, и узнал – от того же Фаресова, с которым много беседовал в последние годы жизни. Лесков ревниво ловил каждое слово, сказанное о его первом романе, он продолжал искать ответ на мучивший его вопрос: прав или не прав он был в своем разрыве с "новыми людьми"? Этот вопрос незаживающей раной кровоточил на его совести. Терзаясь сомнениями, Лесков брался писать продолжение романа "Некуда" – и бросал; рвался объясняться с его критиками – и осекался; говорил, что все в романе оправдалось, – и жаловался, что его не так поняли. Он никак не мог определить, что же такое вышло из-под его пера: то ли гимн "шестидесятникам", то ли карикатура на них, то ли пророчество, которое сбылось, то ли простая "фотография" событий, за содержание которой он не отвечает… Уже старый, смертельно больной, вновь и вновь переживая события тридцатилетней давности, он говорил Анатолию Фаресову, сверкая злыми черными глазами и задыхаясь:
– Я на старости лет не могу еще решить – хорошо или худо то, что… либералы оттолкнули меня от себя… Теперь, на закате… я радуюсь, что некоторые из них меня жалуют и не гнушаются мною. И сам я чувствую, что с ними у меня более общего, чем с консерваторами, с которыми я очень много съел соли, пока меня не стошнило… Скажи, пожалуйста, чтобы мне принесли укропной воды, и дай мне грелки на руки. Кровь отливает от конечностей… Один я тянул против того, что было мерзко в нигилизме… Теперь легко писать против. А надо было писать, когда нигилисты были на коне, а не под конем… "Некуда" как раз своевременно появилось, когда нужно было ему появиться… Я писал, что нигилисты будут и шпионами, и ренегатами, безбожники сделаются монахами… профессора – чиновниками… Что же, разве это не оправдалось?… Хотел бы я воскресить Чернышевского и Елисеева: что бы они теперь писали о "новых людях"?… Если исправничий писец мог один перепороть толпу беглых у меня с барок крестьян, при их же собственном содействии, то куда идти с таким народом? "Некуда"!.. Рахметов Чернышевского это должен был бы знать!.. Ведь с этим зверьем разве можно что-нибудь создать в данный момент?
– Однако у вас, Николай Семенович, никакого просвета не видно.
– Я же чем виноват, если действительность такова!.. Удивительно, как это Чернышевский не догадывался, что после торжества идей Рахметовых русский народ, на другой же день, выберет себе самого свирепого квартального… Идеи, которые некому и негде осуществлять, скверные идеи!.. А романом "Некуда" я горжусь…
Смерть перебрасывает имя Лескова в энциклопедии.
В 1896 году Семен Венгеров в статье для очередного тома Брокгауза пытается дать его первому роману сбалансированную характеристику. Впервые оспорена "ретроградность" направления. Впервые утверждено равновесие романтических и карикатурных черт в описаниях революционного лагеря. Впервые признано, что в отношении романа была допущена несправедливость.
Однако баланс удерживается недолго. Следующая же энциклопедия, "Большая", южаковская, 1902 года – возвращает роману клеймо "грязного клеветнического извета" (редактор статьи – А. Скабичевский). Тут же, однако, выходит первый том лесковского "Полного собрания"; автор вступительной статьи Ростислав Сементковский торжественно ставит "Некуда" в ряд лучших произведений Тургенева, Достоевского и Гончарова, составивших гордость нашей литературы и указывавших ей правильный путь. Сементковскому немедленно отвечают Николай Михайловский в "Русском богатстве" и Ангел Богданович в "Мире божием" – оба оскорблены тем, что Лескова поставили в такой ряд, оба считают его не более чем рассказчиком грубых или пошлых анекдотов, причем, если Михайловский все же признает кое-какой талант, то для Богдановича Лесков вообще не художник, и ради него стыдно тревожить великие тени. Тяжба продолжается.
В 1908 году над антинигилистическими романами Лескова задумывается Горький. Готовя курс истории русской литературы, он начерно записывает для себя несколько мыслей.
Эти мысли знаменательны.
Прежде всего, Горький видит в Лескове совершенно оригинальное явление русской культуры, не подходящее ни под какие прежние мерки: народнические, славянофильские, западнические, либеральные.
Ища Лескову критерии, Горький записывает поразительную догадку: лесковский человек – лицо не столько социальное, сколько "локальное"; это не мужик, не нигилист, не помещик; это – человек данной земли, русской земли. И думает Лесков не о судьбе того или иного человека (лица), а о судьбе земли. Только слишком ясно видит он шаткость российского "культурного слоя" и предпочитает не связывать с ним никаких надежд. Интересно, что тут Горький ставит рядом с Лесковым еще одно великое имя: Щедрин.
Все эти мысли в горьковском конспекте концентрируются вокруг слова "Некуда".
Конспект для печати не предназначен, однако тогда же, в 1908 году, Горький высказывает свое отношение к антинигилистическим романам в статье "Разрушение личности", и этой статье суждена шумная судьба. Там сказано: у этих писателей были свои взгляды на историю России, они имели свой план работы над развитием ее культуры, они искренне верили, что иным путем их страна идти не может. Они могли защищать идеи ошибочные, даже вредные для страны, но оплатили свои убеждения дорогою ценой.
Это совершенно новый угол зрения и новый подход. Подход не с точки зрения тех или иных внешних требований, сбалансированных или односторонних, левых или правых, актуальных или вздорных, – но с точки зрения внутренней духовной темы писателя. Практически Горький поставил под вопрос все, что было до него написано о романе "Некуда".
Однако и он не переломил инерции. Ни в 1908 году, ни пятнадцать лет спустя, когда написал для берлинского издания Лескова свое знаменитое предисловие. Отдавая себе отчет в том, что роман "Некуда" – книга, "прежде всего, плохо написанная", Горький по-прежнему видел в ней выражение спорного, но глубоко выстраданного духовного опыта писателя. И хоть вошла статья Горького "Н. С. Лесков" во все "семинарии" и "хрестоматии", но не этим пунктом. Восприняли и подхватили иное: "Лесков – волшебник слова". До широкого читателя доходила преимущественно эта мысль, и ее охотно цитировали; сама статья, затиснутая в малодоступное берлинское издание и переизданная только раз – в начале 1941 года, под самую войну, отнюдь не стала массовым чтением; впрочем, и роман Лескова массовым чтением уже не был: широкая читательская аудитория 20-х, 30-х, 40-х годов уже не только не читала "Некуда", но не очень представляла себе, что это такое. Профессиональные же критики в разнообразных авторитетных изданиях усердно перепечатывали из тома в том: "шуты и дураки", "пасквиль", "памфлетно-карикатурное изображение деятелей 60-х гг…"
Лишь в 1953 году статья Горького, вышедшая еще раз в его популярном тридцатитомном собрании, становится объектом живого и широкого читательского внимания. Равно как и "Разрушение личности", переизданное в этом же собрании. И когда "Литературная газета", еще пять лет спустя, встречает единственное за полвека переиздание "Некуда" убийственной писаревской цитатой, – специалисты по Лескову заслоняются от нее живительными выдержками из Алексея Максимовича Горького.
Правда, делают они это в малодоступных и непопулярных академических изданиях, в журналах, затерянных среди снегов, на таких окраинах литературного процесса, куда отлетела теперь душа первого лесковского романа.
Надо ли извлекать его оттуда? Способен ли этот роман выдержать живое давление сегодняшнего читательского интереса? Не знаю…
Все-таки испорчен текст. То и дело сбои. Как говорили во времена моей юности: "показ и пересказ" чередуются не по внутренней необходимости, а словно от внешних толчков. Цензоры ли резали, своя ли спешка мешала – не определишь теперь.
Но, допустим, на "технические огрехи" можно закрыть глаза. Однако и собственный текст Лескова – в первых главах, провинциальных, нетронутых – отдает каким-то хрестоматийным стандартом. Благостные пейзажи. Лиза. Печаль родных усадеб. Нет, все это лучше читать у Тургенева. А тут не ново. Да и нехорошо: медлительно, разобранно, "врастопыр".
Вдруг – стремительный выплеск в напряженную романтику, причем в книжную, чрезмерную, картинную: Райнер появился. "Как у Гюго".
Потом – сухая фельетонная желчь: "Углекислые феи Чистых Прудов". Белоярцев и петербургские "архаровцы". Дробно, колко; много мелкой злости. И не то что не любит их, а главное, в нелюбви тороплив. Все мимоходом: неинтересны ему эти люди. Словно чувствует: его люди – в другом конце России.
Теперь – "пророчества". Мимоходом высказанные, они временами поразительны по меткости. "Залить кровью Россию, перерезать все, что к штанам карман пришило. Ну, пятьдесят тысяч, ну, миллион, ну, пять миллионов… Ну что ж такое. Пять миллионов вырезать, зато пятьдесят пять останется и будут счастливы…" Кто это говорит? Шигалев у Достоевского? Левый террорист с цитатником и автоматом? Нет, Бочков из "Некуда", на восемь лет и на целый век раньше. Действительно, попадание в точку. Но не более. За точкой нет линии. Ни философской, ни психологической. Эти вещи лучше читать у Достоевского.
В обеих сферах: и в "дворянско-романтической", и в "разночинско-карикатурной" – автор "Некуда" похож на других. Уступает другим.
Где же сам Лесков? Что соединяет сферы в причудливое, гротескное целое?
Соединяет "вертикаль": на вершине – Райнер, осиянный и безукоризненный; но вот эта чистая, романтическая европейская революционность нисходит в родимое болото; и сразу сияние гаснет, захлебывается в гниющей вони. Огнь Фрейлиграта, погружаясь в нашу пьянь и дурь, смердит "углекислыми" газами и шипит, угасая. Что думает по этому поводу автор, что чувствует? Неясно. Что-то между горечью и злорадством. Что-то нелогичное, не поддающееся ни планиметрии ума, ни светлой глубине сердца. Умом – на крепкого купца надеется, на "Луку Никоновича" (наивность, конечно, как мы теперь знаем). Сердцем – к Лизе Бахаревой прирос, к жертвенным романтикам (и этим недолго осталось, мы – знаем). Но еще – чутье. Сверхъестественное лесковское чутье. Гениальное ухо, которым он ловит и далекие тектонические гулы из "глубины земли", и близкие, "из-за стены", косноязычные крики. Пока одни благородные господа жертвенно и красиво мечтают, а другие благородные господа шумят и ссорятся о том, сколько им миллионов угробить для светлого будущего, а сколько оставить в нем жить, – "из-за стены" у Лескова все время слышится какой-то шум, какой-то дурацкий говор: пьяный гробовщик что-то доказывает собутыльнику, громко ржет дворня, буйный офицер пускает по коридору носом вперед подвернувшегося под руку штафирку… "Трепещущая Лиза ни жива ни мертва", слушает эти звуки, когда они на мгновенье врываются в ее сознание. Но говорящие господа – не слышат. Ничего не слышат. Они возбужденно разглагольствуют в своем кругу, не замечая, что вторым, третьим планом, глухим контрапунктом, тектоническим гулом, звуковым "сором" идет параллельно действию романа какая-то иная, не поддающаяся их разумению жизнь. Они клянутся "народом" и верят в его исконную нравственную чистоту, но доктор Розанов смутно догадывается, что грубые, сальные песенки, собранные Белоярцевым в странствиях по Руси и демонстрируемые возбужденным нигилистам петербургских кружков, – из того же самого "народа" взяты, от него, "младенца", от него, "богоносца", от него, верховного судии и будущего счастливца. Смертным одиночеством обдает доктора Розанова эта догадка, и в его одиночестве предсказывает Лесков свою литературную судьбу. Но Лесков чутче своего героя. Он чует великую правду, ради которой можно стерпеть и одиночество. Эта правда – судьба земли, которая породила тебя вместе с этой необозримой народной толщей.
Лесков не может определить ни внутренней структуры в открывающейся ему русской глубине, ни своего точного отношения к ней. "Мы, Лизавета Егоровна, русской земли не знаем, и она нас не знает".
Тревожно вслушивается Лесков в этот шум, в этот рев, в этот глас народного чрева – в буйное веселье московских крепких домов, где обитают "люди древнего письма", откуда-то из древней Московии проросшие в эту жизнь сквозь петровский свежевымощенный плац.
Поразительно: именно эту главу выбрал когда-то Скабичевский в качестве свидетельства бессмысленности лесковской прозы! Для него, дожившего до XX века писаревского однокашника, это была самоочевидная тарабарщина, она выпадала из всякой логики. Надо отдать должное чутью критика: из тогдашней логики глава действительно выпадает начисто; на мой же теперешний взгляд, она – самое интересное, единственно по-настоящему интересное, что есть в романе "Некуда".
…Из темной хляби встают крутые мужики, готовые, знает Лесков, головы ближним проломить в случае своеволия тех или своечувствия. И эти же звери, услыша первые звуки старинного песнопения, которое уныло заводит какой-нибудь юродивый "Финогешка", ревут ручьем, плачут, как дети, предвещая плач Левонтия в "Запечатленном ангеле", льют слезы над страданиями бедного Иосифа, которого шесть тысяч лет назад повезли в египетское рабство. "И в каждом сидит семейный тиран, способный прогнать свое дитя за своеволие сердца, и в каждом рыдает Израиль "о своем с сыном разлучении"…" "Экая порода задалась, – думает Розанов… – Пробей ее вот чем хочешь! Кремни, что называется, ни крестом, ни пестом их не проймешь…"
Это знание не дано ни Тургеневу с его печалью усадеб, ни Толстому, который умел "пронять" тех, кого брал в расчет. Ни самому Достоевскому не дано, у которого герои, сидя в грязном трактире, воспаряют к небесам философии, к Данте и Шекспиру, ко Христу и Великому Инквизитору, – у Достоевского ведь и дурь умна. А эту толщу суждено пахать Лескову. И никому более.
И он начинает пахать ее теперь же, зимой 1864 года, когда первый роман его еще допечатывается и просвещенные критики возмущенно доказывают ему, что он не писатель, что его роман не проза и что дальше ехать некуда.
Постскриптум 2004
Лесковский диагноз
Сто шестьдесят лет спустя после написания первый роман Лескова дождался сценической сатисфакции. Екатерина Еланская в "Сфере" поставила спектакль, сложный по сценографии, проникновенный по актерскому наполнению и по-лесковски коварный в вопросах и ответах.
Результат. Углекислые либералы и клоповоняющие радикалы обеих столиц (употребляю термины того времени) воспринимаются сегодня без всякого возмущения и даже с юмором. А вот усадьба, из-под серебристой сени которой молодая героиня устремляется в столицы…
Папенька и маменька – ретрограды, балы – пошлость, ухажеры – шуты. И это называется люди! И это называется среда! И это называется жизнь?!
Бежать…
Да ведь некуда!
Все равно. К свободе, к вольным людям! В фаланстер!
Да там прохвосты, они воруют, а честные люди погибают ни за понюх!
Ну и пусть. "С ними у меня есть общее – ненависть. А с вами… (Это она уже на смертном одре, задыхаясь от чахотки, родным в лицо)… А с вами – ни-че-го…"
Этот финальный диалог возвращает нас к началу, туда, где родители, балы, подружки, ухажеры.
Один из них, в шутку: "Боязно, барышни, в вас влюбляться".
Они – тоже в шутку: "Это чем же мы такие страшные?"
Он – в шутку: "Чистотой".
Те, ахая: "Чем?!"
И он впечатывает – все шутя? – в наше сознание: