Одно не подлежит сомнению: личность Гёте была в высшей степени обаятельна. Ребенком он привлекал общее внимание и любовь своею красотой, в особенности чудными глазами и роскошными кудрями, а также своей живостью, наблюдательностью и не по-детски самостоятельным умом; юношей он пленял всех своей огненной, порывистой, гениальной натурой, а в старости, сделавшись чрезвычайно сдержанным и спокойным, внушал невольное почтение своим олимпийским величием. Что он был любимцем и баловнем женщин, на это указывает длинный ряд его любовных приключений, начинающийся, когда ему было всего четырнадцать лет, любовью к Гретхен и оканчивающийся лишь в старости поэта увлечением Ульрикой фон Левецов. Не меньшее очарование производил он и на мужчин, особенно в блестящее время своей юности и в расцвете "гениального периода"; но и в период его старости, когда от него "веяло холодом", все, кому выпадало на долю счастье видеться и говорить с ним, выносили из этого свидания глубокое впечатление, как о том красноречиво свидетельствует пример Наполеона I. Нет ничего удивительного, что Гёте был до некоторой степени избалован таким всеобщим вниманием к нему, особенно в первое время его жизни в Веймаре, в чем он и сам сознается. "Я не могу себе представить, – говорил он, – более претенциозного человека чем тот, каким я был в то время. Кажется, если бы мне возложили на голову корону, то я принял бы это как нечто должное и совершенно естественное".
Весьма существенной чертой характера Гёте была его чрезвычайная серьезность, заставлявшая его отдавать себе отчет во всем, что ему случалось видеть и узнавать. Черта эта начала проявляться с самого раннего детства и выразилась, между прочим, в том, что гениальный ребенок очень любил общество взрослых и старых людей; в юности эта же особенность характера стала причиной того, что ему скорее, чем кому-либо другому, надоели шумные удовольствия веймарского двора. Рядом с серьезностью в нем было необыкновенно много любознательности, которая не давала ему долго сосредоточиваться на одном предмете, а побуждала обращаться все к новым и новым занятиям и предприятиям. Любознательность эта была естественным следствием общей впечатлительности Гёте, в детстве и в ранней юности принимавшей иногда слишком нервный, болезненный характер в частности потому, что молодой поэт был почти постоянно окружен обществом женщин: матери, сестры, девицы Клетенберг. Отец Гёте не без основания спешил отправить Вольфганга в Страсбург, отчасти именно с целью избавить его от изнеживающего женского ухода. Впрочем, остаток этой болезненной впечатлительности сохранился у Гёте на всю жизнь в виде отвращения ко всяким зрелищам разрушения, страдания и смерти. Он не мог, например, спокойно видеть похорон и не присутствовал на погребении своих лучших друзей – Шиллера и Карла-Августа.
Благодаря своей любознательности Гёте уже в детстве обладал громадным количеством сведений по самым различным отраслям знания и искусства. Его интересовали даже такие сухие предметы, которые, казалось бы, должны быть совершенно чужды душе ребенка. Так, мы видели, что двенадцатилетний Гёте по собственной инициативе стал изучать древнееврейский язык и долго бился над ним, преодолевая трудности сложной еврейской грамматики и головоломного еврейского письма. Правда, при этом он имел в виду единственную цель: изучить Библию в подлиннике; но это доказывает лишь, что наряду с любознательностью юный поэт отличался и большой силой воли, которую он проявлял во многих случаях своей жизни, умея в критические моменты владеть собой и находя в себе достаточно самообладания, чтобы отучаться от всего, что казалось ему достойным порицания, а также и переносить с достоинством самые тяжкие потери.
Нет сомнения, что менее гениальный человек, чем Гете, при такой широкой любознательности, какая была ему свойственна, бесполезно расточил бы свои таланты, "разбросался" бы без всякого результата. Но Гёте благодаря своим необычайным дарованиям оставил по себе глубокий след почти во всех областях знания, с которыми он имел дело. Правда, он чувствовал себя все-таки более всего поэтом и иногда, в старости, выражал даже сожаление, что занимался в своей жизни слишком разнообразными предметами. "Я слишком много потратил времени на такие вещи, которые не принадлежали моей специальности, – говорил он Эккерману. – Когда я подумаю, сколько сделал Лопе де Вега, то число моих поэтических произведений представляется мне весьма незначительным. Мне следовало бы более держаться моего собственного ремесла… Если бы я меньше возился с минералами и лучше употребил свое время, то я обладал бы прекраснейшим венцом из лучших алмазов". Но поэт, занимаясь всеми искусствами и науками, лишь следовал неодолимому природному инстинкту, который побуждал его к всестороннему развитию своего ума, и едва ли следует особенно жалеть об этом. По справедливому замечанию Фихоффа, "из стремления Гёте к универсальности произошли плоды, которых нельзя было бы получить другим путем. Если мы и лишились через это дюжины-другой поэтических произведений, то подобная потеря с избытком уравновешивается великолепным образцом богато и гармонически развитого человека, образцом, который не только восхищал современников, но и служит предметом поучения потомству".
Что Гёте был человеком колоссального ума и необыкновенно талантливым, – об этом не станет спорить никто. Но был ли он добрым и хорошим человеком в общепринятом смысле, – вот вопрос, на который отвечают различно. Весьма распространено мнение, что Гёте был эгоист, заботившийся лишь о своем собственном благополучии, мало интересуясь другими людьми. Мнение это основывается главным образом на той замкнутости, несообщительности и внешней холодности, которые отличали Гёте во вторую половину его жизни. Гёте, действительно, мог и должен был казаться эгоистом, как об этом свидетельствуют письма Шиллера, касающиеся первых свиданий его с Гёте; но именно история отношений обоих великих поэтов служит лучшим доказательством того, что Гёте только казался эгоистом, но не был им в действительности. Как почти все даровитые люди, Гёте был чрезвычайно самолюбив и с юных лет знал себе цену; кроме того, он всегда дорожил мнением лишь немногих лиц, пренебрегая одобрением толпы. Как мы видели, зачатки презрения к ходячим людским мнениям зародились у него еще в раннем детстве, под влиянием разговоров в доме деда о Фридрихе Великом. Хотя Гёте и говорит в своей автобиографии, что эти чувства презрения и неуважительности к людям со временем ослабели, но на деле это было не совсем так. Длинный ряд успехов на различных поприщах и громкая слава, а с другой стороны, осуждение публикой тех из его произведений, которые он сам высоко ценил и которые действительно отличаются выдающимися достоинствами ("Ифигения", "Tacco", "Эгмонт"), напротив, укрепили в нем недоверие и презрение к мнению большинства, как это ясно видно из одного его стихотворения, озаглавленного "Завещание", где он говорит, между прочим:
И если ты свой ум устроил,
И твердо лозунг свой усвоил:
"Что плодотворно, только в том
Есть истина", – то без волненья
Толпы выслушивай все мненья
И соглашайся – с меньшинством.
Так как Гёте часто не стеснялся открыто выражать этот свой взгляд на мнение публики и держал себя большей частью довольно недоступно и несколько высокомерно, то нет ничего мудреного в том, что весьма многим лицам он казался в годы своей старости несимпатичным, и только люди, близко знавшие его, могли видеть, какое сердце скрывается под его напускной холодностью.
Кроме указанных обстоятельств, кажущаяся холодность Гёте обусловливалась также многочисленностью и разнообразием его интересов. При массе мыслей, идей и образов, которые постоянно роились в его голове, при неудержимом инстинктивном стремлении творить, создавать, воплощать возникающие в уме представления, при той неутолимой любознательности, которая не покидала его до глубокой старости, до последнего дня жизни, – удивительно ли, что Гёте жил преимущественно своей богатой индивидуальной жизнью и склонен был уединяться от общества? Весьма многие из тех, которые слывут добрыми людьми, готовыми всегда помочь или посочувствовать ближнему, пользуются такой репутацией лишь благодаря малому развитию своей индивидуальности, бедности своей личной внутренней жизни; человек же, у которого жизнь так полна, как у Гёте, делает неисчислимое добро уже тем, что печется о всестороннем развитии и приложении своих дарований, ведь для этого нужно столько времени, спокойствия духа и свободы действий, что не остается ни малейшей возможности вести такой образ жизни, какой ведут обыкновенные "добрые люди".
Если прибавить ко всему этому, что Гёте в зрелом возрасте не терпел показной чувствительности и старался по возможности не выражать своих чувств перед посторонними, как бы сознавая, что истинное чувство всегда стыдливо и скрытно, то станет еще более понятным, почему за ним укрепилась во мнении многих и многих репутация человека холодного.
К счастью, сохранилось вполне достаточное количество неопровержимых доказательств того, что нашему поэту совершенно чужда была всякая черствость души, что сердце его, по справедливому выражению Юнга Штиллинга, было так же велико, как и его ум. Зная необычайную правдивость Гёте как лирического поэта, черпавшего материал для своих стихотворений почти исключительно из своей собственной жизни, нельзя не обратить внимания на превосходную оду его "Божество в человеке" ("Das Göttliche"), которая начинается следующей строфой:
Будь благороден, человек,
Будь к помощи готов и добр!
Знай: только в этом
Твое отличье
От всех созданий,
Каких ты знаешь.
Жизнь Гёте богата фактами, доказывающими, что эти благородные слова не были только словами. Много раз помогал он бедным людям, обращавшимся к нему с жалобами на свою судьбу; многих знакомых и друзей поддерживал он своим влиянием и деньгами, даже когда его собственные средства были еще весьма скудны. Еще в первый год своего пребывания в Веймаре он устроил подписку в пользу нуждающегося поэта Бюргера, а страсбургскому своему приятелю Юнгу Штиллингу, обремененному долгами, послал тридцать луидоров, – сумму немалую для того времени, когда за свою "Стеллу" Гёте получил гонорар всего в двадцать талеров. Гердеру, сильно допекавшему его своими резкими выходками, поэт доставил выгодное место в Веймаре и устроил воспитание детей его на казенный счет. Чрезвычайно трогательна история сношений Гёте с одним несчастным ипохондриком, которого поэт много лет поддерживал деньгами и советами, выплачивал ему пенсию из своего жалованья, снабжал платьем и разными другими вещами и наконец похоронил за свой счет. Имя этого бедняка осталось неизвестным, так как Гёте тщательно скрывал, кому он оказывает благодеяния. Как видно из последнего примера, "великий язычник" Гёте был на деле гораздо более христианином, чем многие из ортодоксальных верующих. Теплое участие принимал он также в судьбах простонародья. Когда в 1779 году разразился ужасный пожар в местечке Апольд, населенном ремесленниками (ткачами), Гёте целый день "жарился", помогая на пожаре, и впоследствии всячески хлопотал о погорельцах.
Этих фактов, кажется, достаточно, чтобы доказать, что Гёте не был равнодушен к бедствиям ближних. Но есть и другие доказательства того, что он обладал женственно нежным сердцем. Так, он чрезвычайно любил детей, и сам был их любимцем. Когда Гёте должен был уехать из Вецлара, чтобы положить конец фальшивому положению, в которое он попал, влюбившись в Шарлотту, невесту Кестнера, – младшие братья и сестры Лотты были крайне огорчены его отъездом. В Веймаре, сблизившись с г-жой фон Штейн, Гёте сильно привязался к ее сыну Фрицу и превосходно воспитал этого мальчика.
Чтобы закончить общий очерк характера Гёте, укажем еще на одну черту, не имеющую особенного значения, но довольно интересную. Гёте был довольно суеверен. Он любил иногда вопрошать судьбу посредством гадания, верил предчувствиям, верил в счастливые и несчастливые дни и так далее. Однажды, проходя по берегу реки, он бросил сквозь кусты в воду ножик, загадав, что если он увидит падение ножа в воду, то ему следует заняться живописью, а если сквозь кусты этого падения не будет видно, то ему не быть живописцем. 22 марта Гёте считал для себя несчастным днем. Как известно, он умер 22 марта 1832 года и, как говорят, неоднократно спрашивал утром в этот день, которое число. Эта наклонность к суеверию отчасти объясняется живой фантазией поэта и неослабным влиянием на него впечатлений детства, когда ум его был в особенности расположен ко всему таинственному, чудесному.
Почти столь же часто, как обвинение в эгоизме, возводили на Гёте и другое обвинение – в безнравственности. Еще в ранней юности он имел в глазах многих лиц репутацию испорченного юноши вследствие того, что был замешан в скандальную историю с Гретхен и ее веселой компанией. В Лейпциге на него тоже косились, особенно когда он написал сатиру на профессора Клодиуса; граф Линденау, узнав, что Бериш, служивший гувернером при его сыне, водит знакомство с Гёте, сразу отказал Беришу от места. Клопшток, как мы видели, резко упрекал Гёте за будто бы дурное влияние, которое он оказывал на герцога Карла-Августа. Особенно ополчились разные лица на нашего поэта после выхода в свет его "Римских элегий" – за их якобы бесстыдную чувственность. "Вильгельм Мейстер" также считался безнравственным произведением.
Как и в случае с обвинениями в эгоизме, Гёте отчасти сам способствовал распространению представления о нем как о человеке безнравственном. Пренебрегая мнением толпы вообще, он считал себя одного высшим судьей своих поступков. Если ему что-либо казалось справедливым и хорошим, то он не колебался поступить согласно со своим взглядом и смело бросал перчатку общественному мнению. В стихотворении "Завещание", отрывок из которого мы приводили выше, Гёте говорит:
Направь свой взор пытливой,
Во глубь души своей правдивой,
Чтоб в ней решимость почерпнуть;
Там высших правил свод и повесть:
Самостоятельная совесть
Во всех делах твой светоч будь!
Связь с Христианой и последующая женитьба на ней вопреки всем толкам и пересудам достаточно доказывают, как самостоятелен и последователен был Гёте в проведении принципа, высказанного в только что приведенной строфе. Такое презрение к общепринятой условной морали никогда не проходит безнаказанно. "Существует двоякая нравственность, – говорит Фихофф, – общая и специальная. Первая проста, вечно и везде имеет силу; вторая изменчива для разных стран и времен и отличается сложностью. По законам общей нравственности тот человек хорош, который, будучи свободен от эгоизма, любит ближних как самого себя; а по правилам специальной морали хорош только тот, который соблюдает обычаи и нравы, рассчитанные на общее благо. Гёте считал себя чистым с точки зрения общей нравственности и успокаивался на этом". Если же вспомнить, что никто так не упрекал Гёте в безнравственности, как веймарские дамы, сами отличавшиеся изрядной распущенностью и, по свидетельству Шиллера, все до одной хорошо знакомые с разными любовными приключениями, – то нетрудно составить себе понятие о том, чего стоила веймарская "специальная нравственность".
Люди, для которых условная мораль олицетворяет незыблемые устои общественной жизни, конечно, не могут не осуждать человека, склонного руководиться в своих действиях исключительно внушениями собственной совести, хотя бы он и старался соблюдать при этом основное и высшее правило нравственности: не делай и не желай другому того, чего не желаешь себе. По отношению к этому правилу Гёте, действительно, имел основание не бояться упреков; что же касается условной морали, то в жизни, как в искусстве, он был склонен всегда стоять как можно ближе к природе, почти не обращал внимания на суждение общества и мог, конечно, казаться безнравственным с узкой точки зрения немецких филистеров и филистерш.
Смешно было бы оправдывать Гёте в тех кутежах и излишествах, которые он позволял себе в молодости, как смешно было и называть его за это безнравственным. В истории с Гретхен он был замешан лишь как влюбленный в эту девушку, а о проделках компании узнал последним; если он вел неправильную жизнь в период своего лейпцигского студенчества, то какой же студент никогда не кутил и что в этих кутежах особенно безнравственного? Серьезнее те обвинения, которые выставляют на вид его непостоянство в любви и нерасположение к женитьбе. Действительно, когда читаешь историю Фридерики Брион, то сердце невольно сжимается от жалости к этой милой благородной девушке, которую Гёте увлек и затем покинул. Но, во-первых, отношения его к Фридерике, как и к другим девушкам, которыми он увлекался, не заходили слишком далеко, доказательством чему служит то, что все эти девушки или повыходили замуж (Кетхен, Лотта, Лили), или же получали предложения, от которых отказывались по собственной воле (Фридерика). Во-вторых, Гёте сам увлекся Фридерикой невольно и со всею искренностью и легкомыслием двадцатилетнего юноши, от которого невозможно требовать, чтоб он с первого же дня знакомства с симпатичною ему девушкой рассуждал, может ли он на ней жениться или нет. Та же причина, которая не позволила ему жениться на Фридерике, без сомнения, не позволила жениться и на Лили: он был уверен, что брак этот не будет счастливым, и потому решился остановиться вовремя. Нерасположение Гёте к женитьбе является едва ли не главным его недостатком в глазах его немецких биографов. Забавно видеть, как они сожалеют об этой прискорбной, по их мнению, черте в жизни великого поэта, как ставят ему в пример Шиллера, как находят чуть ли не единственный недостаток г-жи фон Штейн в том, что она будто бы удержала Гёте от своевременной женитьбы. Так и представляешь их усердными союзниками г-жи Дельф, которая из сил выбивалась, лишь бы женить Гёте на Лили или на какой-нибудь другой девице. Между тем действительная причина, удерживавшая поэта от брака, заключалась, по-видимому, в осознании лежащих на нем трудных и многочисленных задач и в желании быть свободным для подготовки к их осуществлению. Всякая женитьба, хотя бы и самая счастливая, до известной степени связывает человека, налагая на него многочисленные обязанности. Карлос в "Клавиго" Гёте восклицает: "Жениться! Жениться как раз в то время, когда жизнь только готовится развернуться во всю ширь! Создать семью, ограничить себя, когда еще не совершил и половины своего пути, не сделал еще и половины своих завоеваний!" Такие же мысли волновали, по-видимому, и самого Гёте, когда он думал о браке. Свое духовное развитие Гёте счел относительно законченным только после поездки в Италию, – и как раз после этой поездки он и сделался семьянином, хотя в подруги жизни и выбрал себе вовсе не такую женщину, как ожидали в Веймаре. Раз связав свою судьбу с женщиной, он был уже примерным супругом и отцом семейства.
Что касается сочинений Гёте, то в настоящее время едва ли кому-либо придет в голову считать безнравственными, например, "Римские элегии" или "Вильгельма Мейстера". Элегии могут шокировать только тех, кого оскорбляют наивные описания Гомера, Овидия и других древних классиков или кого наводят на дурные мысли обнаженные мраморные статуи великих скульпторов. "Вильгельм Мейстер" безнравствен разве лишь тем, что в нем поэт совершенно объективен, не дает никаких нравственных оценок поступкам действующих лиц; словом, по меткому выражению Льюиса, мы в этом произведении "не видим даже и полы проповеднического стихаря".