Он выглядит так, будто сбежал из сказок братьев Гримм. Вот-вот заплачет. Ему совсем не нравится история, в которую он попал. Ему хотелось бы походить на заглавного персонажа из книги Гриммельсгаузена, героя столь близкого, что он почти осязаем. Он и впрямь немножко похож на этого героя, которому мир представляется сумасшедшим домом, состоящим из целого лабиринта углов и коридоров; выбраться оттуда можно лишь с помощью чернил и пера, да еще под каким-нибудь диковинным именем, вроде Напеременускор. Вот его уловка, которая оправдывала себя еще со школьных времен: сочинительство помогает выжить.
А пока все, что произрастет дальше, имеет своей питательной средой одни лишь предположения. Ему хочется примерить на себя ту или иную роль, я же вижу только бесцельно плутающего солдатика, который порой смутно вырисовывается между ровными, одинаковыми по росту соснами, а потом пропадает снова, ускользая от будущего видоискателя.
Он все еще вооружен, держит автомат на изготовку. Бесполезным продолговатым барабаном болтается противогаз. В холщовой котомке для провианта завалялись крошащиеся остатки сухого пайка. Фляга наполовину пуста. Отцовский подарок, ручные часы со светящимся циферблатом марки "Кинцле" остановились неизвестно когда.
Ах, если бы уже сейчас у него был тот кожаный стаканчик и три игральные кости, которые достались ему в качестве трофея вскоре после окончания войны. С помощью этих игральных костей он и его ровесник, сотоварищ по лагерю для военнопленных в Бад-Айблинге станут гадать о будущем. Ровесника будут звать Йозефом, он окажется целеустремленным католиком, желающим непременно стать священником, епископом или даже кардиналом… Впрочем, это уже совсем другая история, начало которой пока неведомо и которой нечего делать здесь, в темном сосновом бору.
Вот он спит сидя, прислонившись к дереву. Вот проснулся и испуганно вздрогнул, но озноба не почувствовал, хотя еще недавно ему так не хватало теплой шинели, потерянной под Вайсвассером. При дневном свете он, как и сосны, отбрасывает тень. Но не может воспользоваться этим ориентиром, чтобы выйти из леса, бродит по кругу, не замечая этого, достает сухарь, отворачивает крышку фляги, пьет, отчего каска съезжает на затылок. Он не может вести счет минутам, под руками нет ничего, чтобы погадать о будущем; ему нужен друг - пусть еще безымянный, а пока он сам силится походить на того Симплиция, который знает выход из любой передряги, был прозван "егерем из Зуста" и прослыл отменным фуражиром, способным раздобыть не только черный хлеб, но и вестфальский окорок.
А теперь, когда вновь смеркается и начинает покрикивать сыч, он дожевывает последние крохи; его томит голод и чувство полного одиночества под ночным небом, которое заволакивают тучи.
Окутанный кромешной тьмой, он получает новый урок страха, чувствует, как страх придавливает его, старается вспомнить детские молитвы: "Боженька милый, даруй мне силы..", кажется, даже зовет: "Мама, мама!" - а та в свою очередь пытается докричаться до него из дальнего далека: "Иди ко мне, малыш! Сделаю тебе твой любимый гоголь-моголь", но он остается в темном бору, один-одинешенек, пока не происходит нечто не воображаемое, а вполне реальное.
Слышу шаги или звуки, похожие на шаги. Хрустнул сучок. Крупный зверь? Кабан? Или всего лишь белка?
Кто-то движется, то чуть ближе, то дальше, но идет ко мне, вот уже совсем рядом.
Осторожно! Затаить дыхание! Спрятаться за сосну!
Сделать то, что вдолблено муштрой. Снять предохранитель. Тот, наверное, тоже снимает предохранитель.
Два человека, подозревающие друг в друге врага. Потом, через много лет, из этого могла бы получиться сцена для балета или кинофильма, такие сцены бывают в каждом вестерне: напряжение растет, начинается ритуальный танец перед стрельбой.
Говорят, в темном лесу нужно насвистывать, чтобы избавиться от страха. Что-то - возможно, издалека помогла мама - подсказало мне, что надо напевать. Только не заученные марши, вроде "Эрики", и не модный шлягер, например из тех, что недавно исполняла Марика Рёкк - о том, как одиноко человеку ночью, - нет, с губ сама собой сорвалась подходящая к случаю детская песенка. Я запел первую строчку куплета "Гансик боится, / Страшно ему…" и повторял ее до тех пор, пока не услышал в ответ: "Ночью по лесу / Плутать одному".
Не знаю, сколько продолжался наш антифон; наверное, понадобилось некоторое время, чтобы опознавательный сигнал - здесь заплутали два существа, принадлежащие к немецкому роду-племени, - сработал и был понят правильно, после чего мы оба, покинув свои укрытия и опустив оружие, заговорили на солдатском жаргоне, подходя друг к другу все ближе, совсем близко…
Второй певец нашего дуэта держал штурмовую винтовку, он был на несколько лет постарше и на несколько сантиметров пониже. Без каски, в мятой полевой фуражке, довольно тщедушный, он говорил на берлинском диалекте с характерной ноющей интонацией. Мой легкий испуг, когда он щелкнул зажигалкой: огонек сигареты осветил угрюмое лицо.
Позднее выяснилось: воевать он начал с польской кампании, побывал во Франции и Греции, дошел до Крыма и дослужился до старшего ефрейтора. Дальнейших званий не хотел сам. Ничто не могло вывести его из душевного равновесия, что подтвердилось последующими событиями, когда всякий раз дело могло обернуться совсем худо. Он стал моим ангелом-хранителем, сыграв роль гриммельсгаузеновского Херцбрудера; в конце концов он вывел меня из леса, а потом протащил и через русскую линию фронта.
На одном из привалов он при свете луны, выглянувшей на достаточное время, тщательно соскоблил свою двухдневную щетину. Мне пришлось держать карманное зеркальце моему новому командиру.
Только начинавшееся от опушки поле с уходящими на запад бороздами побудило нас выйти из-под лесного покрова. Похоже, поле вспахали совсем недавно, а кончалось оно за небольшим холмом. Потом мы пошли по окаймленному кустами проселку, преодолели речку по мосту, который не охранялся. Наполнив фляги, мы напились, вновь пополнили фляги; старший ефрейтор устроил перекур.
Лишь на третьем мосту - видимо, путь наш пересекал рукава разветвленной Шпрее - вдалеке мелькнул огонек. До нас долетел смех, обрывки слов. В отсвете огня мелькнули тени.
Нет, Иваны не пели, не были в стельку пьяными. Наверное, одни спали, а другие…
Лишь когда мы уже миновали реку, вслед раздались возгласы: "Стой!" и еще раз: "Стой!"
На третий раз - мост был позади - старший ефрейтор скомандовал: "Бегом! Жми что есть мочи!"
И мы понеслись так, как я потом еще долго, тягуче и медленно бежал в моих послевоенных снах, прямо через пашню, вывороченная сырая земля липла к подошвам, опадала комьями и налипала снова, отчего мы, теперь уже под огнем автоматов и освещенные взлетевшей в небо ракетой, двигались заторможенно, будто в замедленной съемке, и этот слишком растянувшийся киноэпизод окончился лишь тогда, когда мы добрались до канавы, опоясывавшей поле, которая и укрыла нас. Ракета больше не взлетала, поле оставалось темным. Лишь изредка проглядывала луна. Выскочивший кролик подался в сторону, но так лениво, словно нас не стоило бояться.
Мы поплелись дальше, через поле; мосты больше не встречались. В рассветных сумерках показалась деревушка, которую, похоже, еще не занял противник; притулившись к церковке, она спала до того покойно и мирно, будто вообще выпала из времени.
Странно, что у меня до сих пор стоит перед глазами суровое, а может, просто немного хмурое лицо австрийского ротмистра, встретившего нас у противотанкового заграждения возле деревни; могу даже описать мешки у него под глазами и усы, хотя простояли мы с ним и его ополченцами не больше минуты. По натуре, видимо, человек флегматичный, он прервал наш многословный доклад вопросом: "Ну а где же командировочное предписание?", произнеся его таким тоном, будто речь шла о пустяковой формальности.
Однако без бумажки с печатью разгуливать не полагалось, дело грозило полевым судом, а потому ротмистр велел трем старикам, вооруженным дробовиками и фаустпатроном, запереть нас в подвале крестьянского дома. Один из стариков счел нужным заявить, что он здешний бургомистр и к тому же местный бауэрнфюрер.
Опять-таки странно, что никто не собирался нас разоружать. На руках у ротмистра сидела собачка в ошейнике, украшенном бисером; он разговаривал с ней так ласково, будто ничто на свете не заслуживало его участливого внимания, кроме этой псины. Один из дряхлых стариков, конвоировавших нас в подвал, сунул моему старшему ефрейтору начатую пачку сигарет не помню какой марки, словно исполняя перед казнью последнее желание осужденного.
Запамятовал я и то, как называлась эта деревушка, куда мы вышли через линию фронта к своим - целыми и невредимыми, хотя и голодными, - чтобы тут же угодить на скорую расправу полевого суда. Может, Петерляйн? А возможно, этим уменьшительным именем звалась другая деревушка, которую мы миновали позднее.
Подвальные полки ломились от банок со всяческой снедью; содержимое банок обозначалось аккуратными наклейками, написанными от руки зюттерлиновским шрифтом, какому в школе учили наших бабушек. Пыль с банок обтерта. В бутылях темнел яблочный сок и сок бузины. В углу лежала горка картошки, из которой уже повылезали ростки величиной с мизинец.
Мы до отвала наелись тушенки, опустошили большую банку маринованных огурцов, напились соку. Потом мой старший ефрейтор закурил, что делал редко, зато со смаком. Как и моя далекая матушка, он умел пускать дым колечками. Опорожнив овальный барабан противогаза, я наполнил его клубничным и вишневым джемом, что позднее сыграло со мной злую шутку.
Часа два мы ждали полевого суда, ни словом не обменявшись о грозившем нам приговоре, просто дремали, - во всяком случае, эти часы не отложились в памяти как время проникнутого страхом ожидания, - после чего старший ефрейтор проверил подвальную дверь. Она оказалась незапертой. Ключ торчал снаружи. Нас никто не охранял. Интересно, спугнули ли бы мы спящую кошку, если бы таковая имелась?
Через окошко в кухне над подвалом мы осмотрели противотанковое заграждение. Никто из ополченцев не докуривал там свою трубку. Исчез ротмистр с собачкой. Похоже, деревню оставили. Или же ее обитатели делали вид, будто их здесь нет и никогда не бывало.
Ротмистр либо забыл про нас, либо, поддавшись меланхолическому капризу, предоставил нас собственной судьбе. На противотанковом заграждении, сооруженном из свежеспиленных сосен, прыгали воробьи. Пригревало солнышко. Хотелось петь.
В стороне от заграждения просматривалась часть поля; там развернутой цепью на нас двигался враг, русская пехота. Издали все выглядело безобидно: крошечные фигурки. Я вновь увидел красноармейцев на расстоянии выстрела. Каждый солдат по отдельности был еще почти неразличим, однако дистанция сокращалась. Но выстрелы не раздавались. Под пилотками, касками, ушанками медленно продвигавшихся фигур угадывались молодые парни, вероятно мои ровесники. Форма землистого оттенка. Мальчишеские лица. Вот их уже можно пересчитать, слева направо. Каждый - мишень.
Однако я не взял итальянский автомат на изготовку, да и мой старший ефрейтор не изъявлял желания оборонять штурмовой винтовкой деревушку под названием Петерляйн. Мы бесшумно скрылись. Даже если бы Иваны по команде или же просто по привычке начали стрелять, мы не стали бы отвечать огнем.
Объяснялось это отнюдь не человеколюбием и не может считаться заслугой. Скорее, было просто неразумно открывать прицельный огонь, да и не имелось на то особой нужды.
Поэтому мои обычные заверения, что за ту неделю, когда война цепко держала меня, я ни разу не совместил мушку с прорезью, наводя их на цель, не затаил дыхание, чтобы плавно спустить курок, и вообще не сделал ни единого выстрела, лишь немного заглушают пришедшее позднее чувство стыда. Словом, мы действительно не стреляли, это точно. С меньшей уверенностью могу припомнить, когда именно сменил свою форменную куртку на другую, не столь сильно компрометирующую меня. Сам ли я додумался до этого?
Вероятно, старший ефрейтор приказал мне сменить форму из-за двух рун на моем воротнике, да еще помог мне сделать это. Не нравились ему значки SS. Из-за них он и сам оказывался в плохой компании, хотя раньше у нас не было разговора на сей счет.
Наверное, это произошло еще в заставленном банками подвале или на каком-нибудь привале, когда старший ефрейтор, намылив лицо, побрился, затем закурил сигарету и сказал: "Если Иваны нас поймают, тебе - конец. Парней с такими цацками на воротнике расстреливают на месте. Пулю в затылок, и привет!"
Где-то он "организовал", как это называлось на солдатском жаргоне, обычную армейскую куртку. Без пулевых отверстий и пятен крови. Она даже подходила мне по размеру. Таким, без двойной руны "зиг", я нравился ему куда больше. Да и я ничего не имел против нового обмундирования.
Так заботлив был мой ангел-хранитель. Подобно тому, как Херцбрудер всегда приходил на выручку Симплицию в минуту смертельной опасности, так и я, сменивший обличье, мог целиком положиться на моего старшего ефрейтора.
После - это всегда накануне. На то, что именуется настоящим, на это вечно мимолетное сейчас-сейчас-сейчас неизменно падает тень, отбрасываемая прошлым, поэтому столь тяжело дается продвижение вперед, в так называемое будущее.
Обремененный этой тяжестью, я оборачиваюсь назад и по прошествии шести десятилетий вижу, как семнадцатилетний юнец с использованной не по назначению коробкой от противогаза, в форменной армейской куртке, новенькой, будто только что выданной, держится рядом с хватким, живучим, предчувствующим любую опасность старшим ефрейтором, про которого ни за что не подумаешь, что до войны он работал парикмахером; оба стараются прибиться к какой-нибудь отступающей части. Им удается обходить контрольные посты "цепных псов". Лазейки отыскиваются. Редко можно угадать, где проходит линия фронта. Среди тысяч солдат рассеянной армии плутают двое, без документов. Какая же часть поредела настолько, чтобы подобрать их?
Лишь по дороге из Зенфтенберга в Шпремберг, запруженной конными повозками с беженцами, этой паре, одетой в одинаковую серую форму, посчастливилось воспользоваться затором, чтобы получить на импровизированном сборном пункте, развернутом у обочины, спасительную бумажку с печатью. Прямо под открытым небом установлены стол и скамейка. На столе - чистые бланки. На скамейке сидит уставший от войны главный фельдфебель; не задавая вопросов, он быстро заполняет очередной бланк и шлепает печать. Я повторяю то, чему меня научил старший ефрейтор.
Теперь мы не беззащитны, ибо приписаны к сформированной части, пусть даже она существует пока лишь на бланках: довольно призрачная защита. Зато перед нами вполне явственно предстает полевая кухня, занявшая свое место на лужайке возле сборного пункта. Ее котел дымится. Пахнет похлебкой. Присоединяемся к очереди. Все чины стоят вперемешку. Офицеров тоже не пускают без очереди. Ближе к финалу воцаряется фронтовая анархия, которая уравнивает чины и звания.
Дают картофельный суп с мясом. Повар наливает сначала полный черпак со дна, потом добавляет полчерпака сверху. У обоих кроме "сухарок" сохранились манерки, а также ложка с вилкой, поэтому каждый получил из котла свои полтора черпака. Настроение не подавленное, но и не бодрое. Типичная апрельская погода. В данный момент как раз проглянуло солнце.
Стоим друг перед другом, синхронно работаем ложками. "А ведь сегодня у Адольфа день рождения! - говорит солдат, расположившийся неподалеку и тоже орудующий ложкой. - Где же доппаек? Шоколад, например, сигареты или стопарик, чтобы чокнуться? За здоровье Вождя!"
Кто-то пытается рассказать анекдот, путается… Заразительный смех. Новые анекдоты. Вполне мирная картинка. Не хватает только губной гармошки.
- Что это за местность? Как называется?
- Лаузиц.
Сразу находится знающий человек: "Тут бурого угля полно".
Весной девяностого года сразу несколько причин привели меня в деревни и городки этого края между Котбусом и Шпрембергом. Живо интересуясь происходящим вокруг, я записывал все, что поражало новизной, но мыслями не мог оторваться от прошлого.
В ту пору казалось, что последствие войны, раскол Германии на два государства, затянувшийся более чем на четыре десятилетия, если не преодолеет благодаря объединению существующие различия, то хотя бы начнет их постепенно сглаживать. Во всяком случае - едва ли не чудом - такая возможность представилась вполне реально. Однако возобладало мнение, будто времени на долгий процесс нет, а потому надо уравнять бедный Восток с богатым Западом при помощи денег ускоренными темпами, то есть быстрее, чем первоначально предполагалось.
Я совершил две поездки; сперва на несколько дней приехал в Котбус, где стаи торговых агентов, авангард капитала, уже заполонили местные отели, затем - уже ранним летом - целью моей второй поездки стал Альтдёберн. Там я устроился в пансионе с завтраком у одной вдовы, у которой была взрослая дочь. Это был городок с замком, дворцовым парком, остановленной фабрикой, гастрономом, женской клиникой и советским солдатским кладбищем у церковной площади; кладбище было ухоженным, разбитым на стройные ряды. В ресторане можно было заказать солянку, а к ней привезенное из Баварии пиво. Все это происходило после объявления "валютного союза", но уже пошла распродажа столь мирно оккупированной страны. Западные фирмы всюду демонстрировали свое присутствие.
Меня же интересовали только сами здешние места. Куда ни кинь взгляд, ландшафт везде обнаруживал следы того, что тут многими десятилетиями добывали бурый уголь. Там, где за дворцовым парком уголь добывался открытым способом, карьер напоминал внеземные, лунные пейзажи. Терриконы вскрышной породы, меж ними неподвижные озерца грунтовых вод. Над ними ни единой птицы.
Карьер простирался сразу за женской клиникой, там я рисовал углем и карандашом, один лист за другим. Сначала это были окрестности Альтдёберна, потом остатки деревни Прицен, затем я сменил место, чтобы запечатлеть трубы и холодильники кочующего комбината "Шварце пумпе".
Вскоре я заполнил целый блокнот "энгровской" бумаги, все двадцать листов. Я рисовал переплетение лент отслуживших транспортеров, делал наброски брошенных скреперов, застывших вблизи и поодаль.
Созерцание бездн, созданных человеческими руками, позволяло угадывать за ними нечто большее, чем виделось поверхностному взгляду, вызывало слова, которые позднее прозвучали в романе "Долгий разговор", предвосхищая "овосточнивание" Запада и указывая на мрачные перспективы, открывшиеся мне над рукотворной бездной.
Но потом - между одним рисунком и другим - кинолента закрутилась назад и я вновь пустился, пускаюсь по собственному следу.
Со сдвигом во времени мне предстоит найти у дороги, ведущей из Зенфтенберга на Шпремберг, рядового мотопехоты, который стоит возле старшего ефрейтора, говорящего на берлинском диалекте с ноющими интонациями, разглядывает окрестности и строит гримасы. Не помню точно места, где повар полевой кухни раздавал нам суп и где мы ели из уже наполовину опустошенных манерок.
Припекает июньское солнце, как пригревало оно и тогда, в апреле. Мы синхронно работаем ложками. Рядом дорога, по которой идет на рубеж контратаки бронеколонна, ей мешает встречный поток беженцев. Разминуться можно только по одной стороне дороги. С обочины сыплются комья земли.