Луковица памяти - Гюнтер Грасс 19 стр.


Среди людей, с которыми я повседневно сталкивался, порхала сестра Филиппа, прелестная куколка, тоненькая, словно выступающая перед публикой танцовщица. Свежая, будто только что рожденная из пены морской, она была похожа на брата. Она носила шелковые чулочки, часто меняла шляпки, от нее исходил майский аромат, но прикоснуться к ней можно было лишь в мечтах. Правда ли, что однажды она сама мимоходом погладила меня по голове?

Чтобы утешиться, я ходил в кино и до сих пор вижу перед собой этот стойко уцелевший среди руин кинотеатр, где в качестве основной программы шел фильм "Романс в миноре". Главные роли играли некогда очень популярные, не забытые мной актрисы и актеры: Марианна Хоппе, Пауль Дальке и Фердинанд Мариан, которому испортила репутацию роль в фильме "Еврей Зюс".

Еще будучи рядовым вспомогательной службы люфтваффе, я смотрел "Романс в миноре", когда его несколько недель подряд демонстрировали в данцигском кинотеатре "Тобис-паласт". Каждый раз, когда звучал шлягер "В час вечерний…" и на экране появлялась она, Марианна Хоппе… Она перед витриной… Она борется с искушением… Она наедине со своей бедой… Ее просветленное лицо… Жемчужное ожерелье на шее… Ее улыбка… Красавица, неувядающая.

Три или четыре года назад, когда ей было уже за девяносто, она, мечта моей юности, умерла.

Как когда-то в очередях перед торговыми палатками на главной кёльнской улице Хоэ-штрассе толпились голодные люди, так теперь в моей голове роятся вопросы. Пытался ли живущий одним днем и промышлявший на черном рынке юный спекулянт с моим именем возобновить учебу, ведь те времена побуждали людей ко всяческой активности? Хотел ли он получить аттестат зрелости?

А может, ему хотелось приобрести профессию, тогда - какую?

Сильно ли переживал я разлуку с отцом, мамой и сестрой, насколько регулярно изучал списки разыскиваемых лиц, вывешиваемые перед муниципальными учреждениями?

Занимали меня лишь собственные проблемы или же положение дел в мире, особенно то, что называлось в газетных заголовках и петитных подвалах "коллективной виной"?

Не маскировались ли мои собственные тревоги под переживания за потерянных родителей и родину?

О каких еще потерях я сожалел?

Луковица отвечает молчанием: не вижу своих попыток стать старшеклассником какой-нибудь кёльнской школы или приобрести некую профессию. Я не подавал заявок в регистрационную службу, которая производила розыск беженцев или людей, пострадавших от бомбежек. Мамин образ не менялся в моей памяти, и я мог живо представить ее себе, однако разлуку переживал не слишком сильно. Тоска по родине на стихи не вдохновляла. Чувство вины не терзало.

Похоже, молодой человек, бесцельно слоняющийся меж руин и завалов, занят лишь мыслями о самом себе, других забот у него не обнаруживается. Или может, переживания, которым не подберешь название, приводили меня внутрь Кёльнского собора? Поврежденный снаружи, этот двухбашенный колосс выстоял, хотя весь город, окружавший это величественное сооружение, превратился в усыпанную развалинами пустошь.

Достоверно лишь то, что весной сестра Филиппа, которой я, видно, поднадоел, устроила меня работать к одному нижнерейнскому крест ьянину, имевшему хозяйство в округе Бергхаймс-Эрфт.

Да, дело было весной. Вижу, как я, наскоро обученный, плетусь за плугом или тяну лошадь за поводья, а крестьянин прокладывает борозду за бороздой. Пашем с утра до ночи. Еды хватает. Остается только другой голод, который не утоляется ни кашей, ни фруктовым муссом; наоборот, они только разжигают аппетит, а он растет и становится все непристойнее.

Спал я в небольшой каморке с придурковатым батраком. На подворье работала дояркой девушка из Восточной Пруссии; ее направили сюда по принудительному подселению вместе с престарелым отцом, годным только на то, чтобы ходить за свиньями; крестьянин держал помимо свиней еще двенадцать коров и четырех лошадей. Он уже завладел девушкой, хотя был ревностным католиком и каждое воскресенье ходил с женой в церковь.

И вот в моем вертепчике, где постоянно меняются декорации и персонажи, появляется Эльзабе, так звали эту девушку; крупная, широкая в кости, она стоит возле забора, в тени у ворот или на солнышке меж подойников. Встанет ли она, пройдется или нагнется - загляденье да и только. Тянуло меня к ней так сильно, что я, повинуясь этой тяге, наверняка написал с дюжину стихов - наспех зарифмованные вирши, сочиненные и записанные между прореживанием свеклы и колкой дров.

Тамошняя местность не слишком располагала клирике: то высвеченные солнцем размежеванные наделы, то расплывающаяся под дождем округа, где кроме деревенской церковной башни нет и намека на какую-нибудь возвышенность.

Ночью храпел батрак, днем над четырехугольным подворьем гремел зычный голос крестьянина, к нему присоединялось мычанье дюжины коров, которых вручную доила богиня с белесыми ресницами. Это было невыносимо. Поэтому я отправился в путь, изголодавшийся, хотя на крестьянском подворье меня неплохо откормили; мой неутоленный голод - о чем свидетельствуют узкие строчки луковичного пергамента - был совсем иного свойства.

Я добрался до Саара: там у меня был адресок сотоварища, которого также освободили из Мунстерлагера и который пообещал мне приют в мансарде домика, где он жил с матерью, принявшей меня словно второго сына.

Это обещало домашний уют, если б в Сааре не голодали куда сильнее, чем в иных местах. Похоже, французские оккупационные власти хотели наказать задним числом всех здешних жителей, а не только тех, кто в тридцать пятом году проголосовал за лозунг: "На родину, в Рейх!" Домик рядовой застройки находился недалеко от Мерцига.

С моим приятелем, настоящее имя которого я, пожалуй, никогда и не слыхал - все звали его Конго, так как он собирался вступить во французский Иностранный легион и уже видел себя сражающимся под небом пустыни против берберских повстанцев, - я ездил в переполненных поездах в сельскую местность, до самого Хунсрюка, казавшегося нам краем света, столь тоскливо холмистыми были тамошние окрестности.

Такие поездки были делом обыденным, их называли мешочничеством. На остатки моего английского чая и бритвенных лезвий, а также на пользующиеся повсюду большим спросом кремни для зажигалок, доставшиеся мне от спекулятивных операций на кёльнском черном рынке, мы выменивали картошку и белокочанную капусту. Мы прочесывали двор за двором, иногда уходили с пустыми руками. Но кроме менового товара, поддающегося взвешиванию или счету, я мог предложить и кое-что другое.

Когда, проявив сообразительность, я погадал по руке заметно беременной хозяйке подворья, которая счастливо делила стол и ложе с оставшимся у нее французом, некогда пригнанным на работу, мне в качестве гонорара дали кроме изрядного куска овечьего сыра еще и шмат копченого сала, настолько довольна была сидевшая за столом хозяйка тем, что в линиях ее ладони я прочитал пусть не многолетнее, но довольно продолжительное отсутствие хозяина дома. С сорок третьего года он считался пропавшим без вести на Восточном фронте, однако присутствовал с нами в виде фотографии на стоячей рамке.

Где же научился я сомнительному искусству хиромантии? Может, подсмотрел у цыган, которые приходили из Польши через границу Вольного города и бродили по улицам Лангфура, предлагая свои услуги в качестве точильщиков ножей и ножниц или лудильщиков кастрюль?

Кажется, в Верхнем Пфальце, где в большом лагере для военнопленных я, коротая время и борясь с реальным голодом, записался на абстрактные кулинарные курсы, мне довелось посещать и другой кружок, куда меня привлекло искусство хиромантии.

Был ли то природный дар, подсмотрел ли я приемы гадания или обучился им, так или иначе без особого зазрения совести мне удалось в хунсрюкской глубинке вполне профессионально предсказать счастливое будущее: сколь красноречиво свидетельствовали линии на ладони в пользу хозяйки подворья и ее скромно держащегося в тени сожителя, столь же прибыльной и питательной оказалась для меня хиромантия.

И все же не копченое сало стало главной добычей нашего мешочнического выезда в Хунсрюк. На подворье нашла работу и приют золовка хозяйки, из-за бомбежки лишившаяся своего жилья в Руре; она-то и одарила меня тем, что не бросишь на весы и не отсчитаешь штуками.

Вообще-то на нее положил глаз мой приятель Конго, который преследовал ее по пятам, но толку не добился. Весьма сильно поцарапанный, чертыхаясь, он выскочил из овчарни, но тут же вновь ухмыльнулся, поскольку по натуре был весьма добродушным малым. Этот широкоплечий детина принимал жизнь такой, какова она есть.

Ему не хватило войны. Он остался неисправимым авантюристом. Может, поэтому я и продолжал следить за его судьбой: когда в середине пятидесятых франкфуртский студенческий театр поставил мою первую двухактную пьесу "Наводнение", там фигурировал примерно такой же персонаж - вернувшийся домой легионер. Сослуживец Лео называет своего приятеля Конго. Они прошли вместе Лаос, Индокитай, а теперь каждому из них выпала роль блудного сына.

Лишь когда мы собрались на ближайшую железнодорожную станцию, мне забрезжила удача. Золовка хозяйки вызвалась помочь нам довезти до вокзала на тележке мешок картошки, белокочанную капусту, овечий сыр, заработанный шмат копченого сала и все, что мы еще намешочничали - например, целый куль сушеных огненных бобов.

При лунном свете мы отправились в путь; проселочная дорога - километра три или три с половиной - шла сначала в гору, а потом под уклон; впрочем, расстояние, как и время, припоминаются не слишком точно.

Конго тянул тележку, не давая себя подменить. Мы плелись за ним, сперва молча, затем разговорились. Расспрашивали друг друга о виденных кинофильмах, но за руки не взялись. Нашей парочке - оба одинакового роста - нравилась молодая артистка Кнеф, чью будущую славу мы предвосхитили. Фильм, который я недавно опять смотрел по третьему телевизионному каналу, назывался "Под мостами".

Местный поезд на Бад-Кройцнах ожидался лишь часа через два, поэтому Конго улегся на скамью в зале ожидания и сразу заснул. Мы стояли перед сараем, который, если верить облупившейся надписи, и был железнодорожной станцией. На небе торопливо двигались то ли облака, то ли луна.

Было ли еще что-нибудь, что можно было увидеть, сказать или хотя бы только пожелать?

Тут молодая женщина, казавшаяся мне юной девушкой, попросила, чтобы я немножко проводил ее с тележкой по лесной дороге - не потому, что ей страшно, а просто так.

Дело, похоже, происходило в начале лета, светила почти полная луна. По обе стороны проселка высились копны свежескошенного сена, которые по пути на станцию мне ни на что не намекали. Они стояли ровными рядами до самой опушки, выделявшейся темной полосой на фоне неба. Иногда на этот строй набегала тень облаков, потом копны вновь начинали манить к себе серебристым отблеском. А может, они уже по дороге на станцию посылали нам одно приглашение за другим. И еще мне показалось, что усилился аромат скошенного луга.

Едва исчез из виду железнодорожный вокзал вместе с моим спящим приятелем и нашими мешками - или же нам понадобилось чуть больше времени? - как я отпустил пустую тележку, а спутница взяла меня за руку. Нас потянуло с проселка к ближайшей копне.

Видимо, именно я послушно дал увлечь себя на скошенную траву, поэтому мне и запомнилась Инга - и не только из-за того, что она была у меня первой, - со множеством подробностей. Ее широкое, словно полная луна, лицо, усеянное веснушками. Впрочем, сейчас это в счет не шло. Хорошо помнятся ее скорее зеленоватые, чем серые глаза, которые она не закрывала. Ее руки, загрубевшие от работы в поле, показались мне большими. Они знали, как мне помочь.

Ни с чем не сравнимый запах сена. Изголодавшийся, я был слишком жаден, поэтому ей приходилось учить меня, чтобы я был помедленнее, не так напорист, а нежен до кончиков пальцев, как и она сама.

Сколько открытий. Влажных и глубоких. И все это рядом, под рукой. Мягкое, округлое, податливое. На какие звериные звуки мы оказались способны.

А затем все погрузилось в аромат сена. Плененные им, мы хотели еще. Или нам хватило одного раза? Надеюсь, новичок оказался способным учеником.

Что же потом? Наверное, мы перешептывались, лежа в копне, а может, шептал только я. Не знаю, какие слова шептал я тогда, на скошенной траве. Запомнилось только, что Инга вдруг заговорила серьезно, будто почувствовала необходимость объясниться. Семья пострадала от войны. Домик рядовой застройки на окраине Бохума разбомблен. Жених погиб на Балканах, два года назад, ведь там всюду было полно партизан. Он работал шахтером, что освобождало от призыва в армию - "по брони", сказала она, - однако его все же забрали, сразу после Сталинграда, да еще определили в саперы. Сначала подготовка в Гросс-Бошполе, затем фронт, а позднее, как говорилось в письмах, он уже только строил мосты в горах…

Она рассказывала еще что-то. Но это стерлось из памяти, как имя ее жениха, которое она все время привычно повторяла, словно он лежит рядом.

Неужели я тоже нашептывал ей на сене какие-то слова? Что-нибудь многозначительное о звездном небе? О луне, которая то появлялась, то исчезала? Или что-нибудь лирическое, только что сочиненное, ибо когда какое-либо событие выбивало меня из колеи, появлялись стихотворные строки, рифмованные и без рифм.

Наверное, я что-то промямлил, когда она с легкой озабоченностью или из простого любопытства спросила, кем я хотел бы стать. Сказал ли я уже тогда, в копне: "Хочу быть художником, непременно!"?

Хоть и поблескивает у луковицы одна мясистая кожица под другой, но ответа она не знает. Между оборванных строчек пустеют пробелы. Мне же остается лишь толковать эти недоступные прочтению места, гадать об их содержании…

Крупинка из россыпи воспоминаний, каждый раз пересортированных заново, подсказывает, что я вроде бы чем-то рассмешил Ингу, мне же самому было не до смеха; дебютант, лежащий рядом с ней под почти полной луной, внезапно погрустнел, будто зверек, сам не понимая, отчего и почему, не помогли ни нежные слова, ни ласковые прикосновения. Даже запах сена сделался вдруг невыносимым.

Когда мы поднялись, наша копна выглядела смятой; Инга натянула трусы, а я принялся застегивать штаны. Потом она начала подравнивать копну, я, кажется, помог ей. Издали можно было подумать, будто мужчина с женщиной вышли в поле на ночные работы.

Чувство безутешного одиночества меня отпустило. Нет, мы не напевали тихонько, встраивая наше разворошенное ложе в ряд с другими копнами: две пары прилежных рук.

Не уверен, но, возможно, она сказала: "Черкни мне открытку, если захочешь", назвав свою фамилию, которая звучала по-польски и кончалась на "ковек" или на "екая", как это бывало у рурских футболистов.

Больше ничего. Или все же? Может, небольшая заминка, всего на мгновение. Потом мы разошлись в противоположные стороны. Она тянула за собой пустую тележку.

А ведь я, будто мне не впервой и у меня имелся опыт, не оглянулся. Что было, то прошло. "Не гляди назад" - говорится в детской песенке и в стихотворении, которое я написал позднее, много лет спустя.

Однако на недолгом и все же затянувшемся обратном пути кто-то обнюхал свою левую руку, будто закрепляя в памяти то, что еще несколько минут назад было осязаемым.

Когда я опустился на скамью рядом с приятелем, которому Инга расцарапала лицо, от меня еще пахло луговым сеном. А в поезде до Бад-Кройцнаха, увозившем наши мешки с добычей, Конго не переставал добродушно ухмыляться, однако никаких скабрезностей он себе не позволил.

По сей день то поспешное расставание тяготит меня. Куда было торопиться? Словно я чего-то испугался и убежал. Ведь поезд пришлось ждать еще долго. Бесполезное время.

С запозданием говорю себе: не лучше ли было бы, вновь почувствовав голод, опять уложить ту, кого звали Ингой, на соседнюю копну?

И зачем вообще нужно было возвращаться в бедный калориями Саар? Ведь ты бы даже смог постепенно сродниться с холмистым Хунсрюком, этим Богом забытым и таким католическим краем, раз уж он сумел послужить темой для популярного телесериала.

Твой приятель Конго уехал бы и без тебя, тем более что он запасся провиантом в виде картошки, белокочанной капусты, сыра и платы за твою хиромантию; к тому же он, не навоевавшись вдосталь, все равно хотел податься в Алжир или Марокко, чтобы подохнуть там во славу Grande Nation.

Что же до крестьянки, хозяйки подворья, то время от времени ты гадал бы ей по руке, делал благоприятные предсказания, чем обеспечил бы женщине спокойный сон и счастливое разрешение от бремени. А если бы однажды у ворот подворья объявился пропавший в России хозяин… Поздний возвращенец… На улице, за дверью…

Дальше пробелы, обрывы кинопленки. Ничего похожего на новые любовные победы или интрижки. Только время года будто замерло без движения: весна сорок шестого.

Я непрерывно скитаюсь, то еду в Везербергланд, то оказываюсь в Гессене, на самой границе американской оккупационной зоны, затем вполне легально попадаю к британцам в Гёттинген, предварительно несколько дней пожив и отъевшись под Нёртен-Харденбергом у еще одного приятеля, крестьянского сына, страдавшего небольшим дефектом речи.

Но копна сена больше нигде не подворачивалась, заработать удачным гаданием по руке тоже не получалось. Только беспокойные скитания, нежелание где-нибудь осесть. Впрочем, там и сям приходилось оформлять полицейскую регистрацию места жительства, хотя бы ради самого необходимого - продовольственных карточек.

Зачем я попал в Гёттинген? Уж, во всяком случае, не ради университета. Да и на что он мне, если у меня нет аттестата зрелости? Ведь с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать, в школу я больше не ходил. Учителя отпугивали меня, что впоследствии подтвердилось многими страницами моих рукописей, на которых фигурировали такие персонажи, как учительница начальных классов фройляйн Шполленхауэр из главы "Расписание уроков" романа "Жестяной барабан" или учитель физкультуры Малленбрандт из новеллы "Кошки-мышки", а еще страдалец Старуш, гимназический штудиенрат из романа "Под местным наркозом", и, наконец, бездетная супружеская пара, учителя Харм и Дёрте из повести "Головорожденные, или Немцы вымирают"; педагоги всегда давали мне достаточно материала. Даже пьеса под названием "Тридцать два зуба" посвящена не только гигиене, но и педагогическому безумию.

Вместо школьных занятий меня учили, как быстро разобрать карабин К-98, вновь собрать его и изготовить к стрельбе, я научился управлять установщиком взрывателя на восьмидесятивосьмимиллиметровой зенитке, а в качестве артиллериста - обслуживать танковое орудие; муштрой вбили умение мгновенно найти укрытие, маршировать строем и привычку на любой приказ тотчас отвечать "есть"; потом я научился "доставать" еду, чуять опасность, то есть избегать "цепных псов" из полевой жандармерии, выносить вид растерзанных трупов и повешенных солдат; я быстро обучился страху, от которого мочился в штаны, умел спать стоя, спасаться фантазиями, воображать без масла, мяса, рыбы и овощей вкуснейшие супы или жаркое, приглашать к столу гостей из разных эпох, я наловчился гадать по руке, и только от аттестата зрелости, который позволил бы поступить в университет, меня отделяла непреодолимая пропасть.

Назад Дальше