В действительности мы ощутили свою бедность в Париже только после периода проб и неудач. По прибытии во Францию родители не сомневались, что их изгнание будет кратковременным, что в ближайшие месяцы добровольные белогвардейские войска, которые тайно поддерживали французы и англичане, разобьют большевиков и восстановят порядок и законность в России. В ожидании этого несомненного возвращения на родину они беспечно продали несколько драгоценных вещей, сбереженных во время бегства в подкладках одежды и в каблуках обуви. Совершенно счастливые от обретенных вновь достатка и покоя они разбрасывались налево и направо деньгами, выходили каждый вечер гулять с такими же расточительными, как и они, эмигрантами и поздно возвращались. Иногда сквозь сон я слышал через дверь их сдержанный смех. А утром, когда входил в комнату, заставал маму лежащей в постели – красивую, разнеженную, улыбающуюся. Она – нежно пахнущая духами – целовала меня и дарила разные вещицы – трофеи ее веселых ночей. Я и сейчас еще помню тряпочных кукол, дудочки из тростника, шляпки из гофрированной бумаги, серпантин, маски, отделанные кружевом, лежавшие у изголовья ее кровати. Я представляю, как она пьет шампанское, бросает в толпу конфетти, танцует с папой под звуки легкой музыки. Однако очень быстро надежда на политический переворот в России растаяла, побежденная сомнениями, ностальгией и нуждой. В порыве патриотической веры в "ангела-хранителя" эмигрантов, как говорила мама, папа вложил те немногие деньги, которые остались от распродажи наших "военных сокровищ", в одно кинематографическое предприятие, основанное соотечественниками. Скромные сбережения, оставленные на последний случай, проглотил провалившийся немой фильм, который финансировали эмигранты. Он назывался "Ради женской улыбки". Я не присутствовал на показе этой ленты, сюжет которой был, по мнению родителей, мне не по возрасту. Я лишь полистал альбом с фотографиями, сделанными во время студийных съемок. Папа никогда не оправился от этого фиаско, из-за которого мы, как говорила мама, "сели на мель". Она упрекала его за это с бессознательной жестокостью. И в тот вечер вновь, раздраженная спорами по поводу Георгия Воеводова, бросила как бы невзначай:
– А разве Воеводов не вложил тоже свои деньги в фильм "Ради женской улыбки"?
– Нет, – сухо ответил папа. – Его упрашивали, когда он был еще в Марселе, но он отказался.
– Как всегда он оказался более практичным, чем все остальные! – вздохнула мама. – Естественно, что люди, подобные ему, преуспевают там, где другие остаются без гроша в кармане!
Задетый за живое отец возразил, что нужно было совсем немного, чтобы эта "Женская улыбка" одержала триумф. Если бы в ней снимались такие звезды, как Иван Мозжухин и Ева Франсис, то она бы, по его мнению, покорила зрителей. Александр и Ольга, которых сочли "достаточно взрослыми" для того, чтобы посмотреть фильм, оценили его как "очень слабый". Что касается м-ль Буало, то она отметила, что история была, конечно, захватывающей, но исполнители играли в "вольных сценах" неубедительно. Что могла, мысленно спрашивал я себя, знать эта тучная, старая, мужеподобной внешности дева с резким голосом по части любовных эмоций? Мои сомнения, казалось, не коснулись мамы, которая одобрила мнение гувернантки.
Раздраженный пустячными спорами по поводу оскорбительной для его репутации делового человека неудачи папа коротко отрезал, что этот экскурс в кинематографические дебри послужил ему уроком и что его на этом больше не возмешь. Честным людям, считал он, не следует рисковать, участвуя в делах артистов, манипулирующих образами и словами. Мой брат – "ученый", с гордостью носивший свои первые настоящие брюки, – поспешил поддержать его. В противоположность мне он был больше увлечен цифрами, чем буквами, алгебраическими задачами, а не упражнениями сердечными, измеримой, осязаемой реальностью, а не тщетным мерцанием миража. Сестра, напротив, была скорее на моей стороне. Она, конечно, догадывалась, что между танцем и мечтой граница почти незаметна и что каждый может перемещать ее по своей прихоти. Что касается мамы, то она балансировала между желанием мыслить здраво и соблазном фантазии. Впрочем, в эту минуту ни один из присутствовавших не был убедителен в моих глазах. Все они казались мне столь же чуждыми моим проблемам, как и старая, замкнувшаяся в своем молчании бабушка. Из туманной дискуссии, оживившей всех сидевших за столом, я уловил единственный реальный факт: Воеводовы жили где-то в Париже, и я скоро смогу снова увидеть своего друга с парохода "Афон". Воспользовавшись короткой паузой в разговоре, я произнес настойчиво и громко:
– Мне бы очень хотелось сходить к Никите!
– Зачем? – возразил папа. – Воеводовы не нуждаются в таких посетителях, как мы, бедствующих эмигрантах!
Более снисходительная мама ласково вмешалась:
– Не будем слишком строгими, Аслан! Мы, может быть, не знаем всего о них. В сущности, ты упрекаешь их за то, что они оказались более практичными, чем мы!
– Когда практичность достигает определенной черты, она граничит с нечестностью! – заметил папа.
– А честность с наивностью! – заключила мама с ласковым укором. – Впрочем, Никита, за которым я наблюдала на пароходе, мальчик воспитанный, общительный и приятный…
– Его отец тоже воспитанный, общительный и приятный. Но если стереть лакировку…
– Ну что ж, не стирай, Аслан! Довольствуйся видимым, и все пойдет лучше для всех! У нашего сына есть только французские друзья в лицее. Это хорошо, но этого недостаточно. Я была бы рада, если бы у него был хотя бы один русский друг.
– Для чего?
– Для того, чтобы его уравновесить!
Морщинка между черными густыми бровями папы разгладилась, он взял мамину руку, лежавшую на столе, поднес ее к губам и прошептал:
– Ах, Лидия, Лидия, ты заставишь меня пролезть, как сказали бы французы, в мышиную норку!
Убедила ли она его? Думаю, что нет. Однако он знал, что, согласившись с мамой в незначительном, будет лучше понят, когда откажется уступить ей в главном. Обрадовавшись победе, я соскочил со стула и с жаром поцеловал маму. Высвобождаясь из моих объятий, она прошептала:
– Ты с ума сошел, Люлик. Постой, ты испортишь мне прическу!
Я отступил, задетый этим прозвищем Люлик, которым она называла меня с колыбели. У нее была мания давать уменьшительно-ласкательные имена. Так, она называла брата Александра Шурой. Но он категорично настоял на том, чтобы ему вернули его полное имя. Закончилось тем, что она покорилась, и "Александр" в ее разговоре чередовался с "Шурой". Я решил последовать примеру старшего брата:
– Ну мама, – сказал я, – я не хочу, чтобы ты называла меня Люлик!
– Почему?
– Потому, что это было хорошо в России, когда я был маленьким! Но в двенадцать лет – смешно!
– Не думаю! Ты хочешь, чтобы я называла тебя твоим настоящим именем?
– Да!
– Но оно мне кажется очень холодным, очень торжественным! Впрочем, нужно выбрать: ты хочешь быть Леоном, как у французов, или Львом – как у русских? Одни говорят "Леон" Толстой, другие – "Лев" Толстой; оба имени равнозначны!
Она смеялась, глядя на меня. Я никогда и ничего еще не читал из Толстого, однако знал от родителей, что это был один из самых известных русских писателей. Это сопоставление моего имени с именем великого литератора раздавило меня вместо того, чтобы мне польстить. Я вдруг почувствовал себя таким смешным, как если бы мама надела на меня слишком большую шапку. Этот огромный головной убор спустился мне на уши. Надо мной посмеются во Франции. Из-за Толстого уменьшительное "Люлик" показалось мне более уместным в моем случае.
– Нет, – сказал я, – потом посмотрим… А пока продолжай называть меня Люлик, как привыкла. Только это между нами!
И, прервав неприятный разговор, прямо спросил:
– Когда я смогу пойти к Воеводовым?
– Нужно договориться с ними, – ответила мама. – Я напишу госпоже Воеводовой. Думаю, что они живут где-то рядом с Пасси…
– У меня есть их точный адрес, – сказал папа. – И я сам напишу этому негодяю Воеводову. Так он не сможет отказать!
– Ты прав! – признала мама. – Так будет еще лучше! Мадемуазель Буало проводит Люлика на эту первую встречу…
– Нет! – крикнул я. – Я хочу пойти туда один!
– Но ведь это не так близко, Люлик! Я боюсь, что ты заблудишься в метро…
– Я уже много раз ездил в метро, мама. Это очень просто! А ты, как только я собираюсь уехать из Нейи, боишься! Не волнуйся!
Мама колебалась. Папа решил:
– Договорились, ты поедешь туда один. Тебе в твоем возрасте уже следует ориентироваться и в метро, и на улице, как и в жизни. Кто знает, что будущее готовит нам, эмигрантам? В России мы не знали никаких забот. А здесь нужно сражаться за каждый шаг, избегать подножек… Если ты сможешь научиться этому у этих прохвостов Воеводовых, то уже это будет хорошо!
Пока он так рассуждал, мадемуазель Буало кивала ему согласно в знак одобрения головой. Она всегда проповедовала спартанское воспитание. Дисциплина, ответственность, грамматические упражнения и обливание холодной водой были, с ее точки зрения, лучшими гарантами успеха для здорового мальчика. Она с радостью занялась этим, воспитывая меня в мои ранние детские годы в России. Я не мог простить ей ни ее постоянной строгости, ни ее толстощекого в красных прожилках лица, ни ее огромного, как пузо самовара, бюста. В моей памяти Гортензия Буало остается по-прежнему воплощением Никола Буало. И, конечно, из-за этого совпадения имен автор "Поэтического искусства" и "Посланий" был так долго мне антипатичен! Поглощенный воспоминаниями о гувернантке, я думал о ней, как о глупой педантке, которая злоупотребляет своей властью для того, чтобы подавлять фантазию у своих питомцев.
Размышляя над важным событием вечера, я неожиданно понял, что удовольствие, которое предвкушал от встречи с Никитой, в сущности заключалось в мысли о том, что в ней не будет участвовать м-ль Гортензия Буало. Это обстоятельство вызвало блаженную улыбку у меня на губах.
– Ты чему радуешься? – спросил Шура. – Тому, что увидишь своего товарища, или тому, что поедешь на метро один?
– И тому, и другому, – сказал я.
– А если я предложу поехать с тобой в метро, согласишься?
– Нет! – возразил я резко.
Он рассмеялся:
– Я так и подумал! Поездка в метро для тебя – целый подвиг! Ты и вправду олух!
Он с издевкой наслаждался удовольствием от того, что донимал меня. Но я на него не сердился. Он был на четыре с половиной года старше меня и имел право – или почти должен был – подтрунивать надо мной, чтобы "научить меня жить". Мы оба ходили в лицей Пастера. Только он был у "старших". На следующий год он перейдет в первый. И, сдав экзамены на бакалавра, будет заниматься в "мат’элем", а еще позднее, конечно, поступит в "суп’элек" – класс!
Путь Ольги тоже был определен. Что касается ее, то вопрос о ее учебе уже не стоял, так как она закончила гимназию в России. В двадцать лет она могла в свое удовольствие заниматься любимым делом – танцами. Я завидовал брату и сестре, так как они уже знали этапы своей карьеры, в то время как сам не представлял даже, на чем мне хотелось бы остановить свой выбор. Конечно, я любил читать, я неосознанно старался подражать французским или русским авторам, книги которых оказывались у меня в руках, однако стану ли я когда-нибудь хоть немного похожим на них – сочинителем историй, торговцем иллюзиями? Мне было двенадцать с половиной лет, и время для меня текло с той же медлительностью, с которой созревает все живое в природе. Чтобы легче переносить тяжесть этого ожидания "настоящих дебютов", я думал обо всем на свете – и о Никите, и о метро, и о моих последних оценках по французскому.
Продолжение обеда прошло спокойно. Я склонился над тарелкой, и скромная еда показалась мне гораздо более вкусной. Все мне нравилось, потому что я вновь увижу Никиту. Я попросил себе еще порцию отварной говядины с морковью.
III. Незнакомый Никита
Неужели это был он? Я пытался узнать моего Никиту, того – с эмигрантского парохода – в незнакомом мальчике, который раскрыл мне, улыбаясь, объятия на пороге своей комнаты. Он очень вырос за три года, его лицо вытянулось, черты стали более четкими, едва заметный пушок оттенял верхнюю губу; голос, деформированный ломкой, звучал неровно, и – деталь, которую нельзя не заметить, – носил короткие брюки для гольфа, достигавшие середины икры, в то время как я по воле мамы все еще надевал шорты. Служанка в белом переднике и маленьком чепчике встретила меня внизу в вестибюле и церемонно провела до двери "месье Никиты" на третьем этаже небольшого особняка. Как только она ушла, он посадил меня рядом с собой перед столом, заваленным, как кафедра школьного учителя, книгами и исписанными листами, и мы принялись, перебивая друг друга, рассказывать о наших похождениях. Я узнал, таким образом, что он высадился в Марселе, что начал там учебу и продолжил ее в Лионе, прежде чем окончательно обосновался в Париже, где посещал лицей Джансон-де-Сейи. Он учился в четвертом классе. Я был моложе его на два года, поэтому – естественно – ходил только в шестой. И, конечно, спрашивал себя – не будет ли разница в возрасте с Никитой преградой для нашей дружбы.
Чтобы придать себе вес, я рассказал ему, что лицей Пастера, учеником которого я был со времени нашего приезда во Францию, отличался достаточной свободой дисциплины и современным уровнем преподавания. Он охотно мне верил. Мы с увлечением принялись рассказывать анекдоты об учителях, о товарищах и об отчаянных потасовках. После отчета о ежедневных занятиях нам, казалось, было больше нечего сказать друг другу. Я вспомнил, что на пароходе мы отлично проводили время с другими детьми эмигрантов, играя в гражданскую войну. Разделившись по жребию на два лагеря – с одной стороны монархисты, с другой – большевики, мальчишки носились по палубе, имитируя звуки пулемета, кричали и колотили друг друга, пели победные гимны и стрелялись бумажными шариками. Однако время детских развлечений прошло. Даже оловянные солдатики не занимали нас больше. Я с сожалением замечал, что скучал с Никитой. Я так надеялся на нашу встречу, что почти сердился на него за слишком довольный и счастливый вид, за нарядную одежду. Хотелось, чтобы он удивил меня чем-то иным, а не роскошью своего дома на улице Спонтини и множеством книг. Для чего-то он с гордостью объявил мне, что был вторым в сочинении по французскому. У меня тоже были хорошие оценки по французскому в этом месяце, однако я не хвастался этим. Неожиданно мне вспомнилось, что на пароходе мы говорили во время шуточных потасовок по-прусски. А что же теперь? Он нашел мое замечание уместным. Как и у нас, у Воеводовых говорили равно на двух языках. Однако Никита признался мне, что когда ему нужно объяснить что-то важное, на ум, естественно, приходят французские слова. Я сказал, что со мной происходит то же самое.
– Это фатально, – признался он. – Когда живешь в какой-либо стране, она, хочешь не хочешь, завладевает тобой с помощью своих слов, своих книг, своих пейзажей… Я вижу, что даже мои родители, которые, как и твои, упрямо продолжают держаться за Россию, с каждым днем все больше привязываются к Франции…
Это замечание заставило нас приумолкнуть. С каждой минутой ощущение напряженности и отстраненности усиливалось. Казалось, что столь долгожданная встреча неожиданно превращалась в тяжкое испытание. Я решил, что меня нечасто будут видеть на улице Спонтини. Мы все еще молчали, когда та же служанка, которая встретила меня у входа, пришла позвать нас на обед.
Родители Никиты уже ждали в гостиной. Я, помнится, видел их в перерыве между потасовками на палубе парохода, однако мое воспоминание было таким смутным, что показалось, будто бы я встретился с ними в первый раз. Георгий Воеводов, махинации которого с удовольствием разоблачал мой отец, был маленьким, толстым, жизнерадостным человеком с черепом лысым, как яйцо, и хитрыми глазками. Я подумал, что внешность этого очень круглого господина типична для опасного преступника. Папа, должно быть, был плохо осведомлен. Что касается матери Никиты – Ирины Павловны Воеводовой, – то ее худоба, ее бледность и тик, подергивавший уголки губ, свидетельствовали о нервном заболевании. Вместо того, чтобы почувствовать себя непринужденно, я из-за напряженности решил, что нарушил обычаи дома. Однако, когда перешли к столу, г-жа Воеводова, стараясь казаться любезной, спросила меня о семье. Чтобы не отстать от нее, муж тоже захотел узнать, чем занимаются мои родители, продолжил ли папа кинематографические эксперименты после неудачного фильма "Ради женской улыбки", были ли у него другие планы, доволен ли он результатами своего пребывания во Франции. Эти вопросы меня очень смущали. Гордость не позволяла мне признаться, что после коротких мгновений счастья и роскоши мы жили скудно, перебиваясь "от одного дня к другому", что папа вынужден был жить случайными заработками, тайным одалживанием денег и продажей последних драгоценностей. Конечно, Георгий Воеводов догадался об истинном положении дел, слушая мой сбивчивый рассказ, так как вдруг, воспользовавшись тем, что рядом с ним сидел какой-то пожилой русский господин, в котором я угадал близкого родственника маленького семейства с улицы Спонтини, сменил тему разговора и перешел к политике. Ловко манипулируя ножом и вилкой, он принялся говорить об опасности экспансии русского коммунизма, двусмысленном отношении французов к советской власти, глупом разделении эмигрантов на монархистов и либералов. Точь-в-точь такие разговоры вел у нас дома мой отец. Эта мысль успокоила меня, и, облегченно вздохнув, я с наслаждением ощутил вкус еды.
Все, что я ел здесь, мне нравилось больше, чем дома. А так как г-жа Воеводова заметила, между прочим, что уже два года у нее служит французская кухарка, которую она привезла из Марселя, то я с еще большим уважением стал рассматривать содержимое блюд. Я заметил, что рядом с каждой тарелкой стояла серебряная подставка для ножей и мисочка для ополаскивания пальцев после еды. Подставки для ножей были сделаны в виде разных маленьких борзых, длинные спины которых служили для размещения приборов. В чашечках для ополаскивания плавал розовый лепесток. Скатерть была белоснежной, а центр стола украшал букет из лилий. Горничная бесшумно скользила по гостиной, склонялась над гостями, меняла тарелки, выпрямлялась, вновь ходила за нашими спинами, как будто сомневалась, выбирая, кого из нас поцеловать. Я был восхищен и в то же время смущен такой пышностью. Она напоминала мне наши обеды в Москве, однако это было так давно, и я был тогда таким маленьким! К чему оживлять те обычаи, участвуя в анахроничном, смешном спектакле? Мне захотелось вернуться в наш скромный и простой дом. Я немного жалел Никиту за то, что он не обедал и не ужинал каждый день так, как я, за столом со старой клетчатой скатертью.