Николай Гумилев. Слово и Дело - Юрий Зобнин 27 стр.


"Юбилейное" заседание "Цеха поэтов" у Гумилевых в Царском 1 декабря было триумфальным: целый месяц непрерывной работы и роста! "Синдик № 1" блистал, выступая с экспромтной критикой новых стихотворений Мандельштама, Ахматовой, Нарбута, Зенкевича, Лозинского, Моравской, Василия Гиппиуса, Елизаветы Кузьминой-Караваевой, поражал искрометными суждениями, как по существу, так и в частностях, говорил и пространно, и интересно, и весьма образно. В конце концов, у него полюбопытствовали: чем же он руководствуется, так уверенно и твердо вынося своим приговоры?

– Если в немногих словах… – задумался Гумилев. – Получается так: в содержании не нужно никакой мистической стихии, которую принесли в поэзию символисты. Не нужно поисков других миров. Главная ценность – окружающий нас мир, с его веществом, пространством и временем. И, разумеется, вера в Бога, но только как содрогание души, ощутившей Иное, не больше. В области формы – принимаются все технические нововведения символистов, но все излишества сглаживаются. Ритм, стиль, композиция стихотворения должны быть в равновесии. Символисты увлекались передачей музыки слова, а нужна еще и его живопись, и "архитектура"…

– И как же это все называется?

Гумилев пожал плечами:

Акмеизм!

Слово, выдуманное два года назад Андреем Белым, громыхнуло громом. "Подмастерья-секретаря" Ахматову послали за гимназическим "Латинско-русским словарем" Шульца, проверили άκμη – точно, "цветение, вершина, острие". "Меня, всегда отличавшуюся хорошей памятью, – рассказывала Ахматова, – попросили запомнить этот день".

3 декабря на заседании "Общества ревнителей художественного слова", посвященном памяти Иннокентия Анненского, "акмеизм" уже пошел в ход. Слово об Анненском, на правах председательствующего, принадлежало Вячеславу Иванову, но Гумилев и Осип Мандельштам, как гласит официальный отчет, "высказывались о значении поэта для современной лирики", превратив заседание в полемическую распрю ("Разговоры и споры до ½3-го", – пометил в дневнике Блок). "Цеховики" выступали со своим "акмеизмом" сплоченной группой, и озабоченный Иванов сетовал потом:

– Этот "Цех поэтов" просто поедом ест "Академию стиха"!

Сокрушенное ивановское mot вызвало среди "подмастерьев" на декабрьских заседаниях "Цеха" прилив веселья. Михаил Лозинский, ратовавший за учреждение "сессий Транхопса" – коллективных состязаний в написании буриме, палиндромов, акростихов, – вынес фразу "ЦЕХ ЕСТ АКАДЕМИЮ" в качестве задания на одной из первых шутовских "сессий":

Царит еще над ширью этих мест
Един Иванов в башне из гранита,
Хоть в ней уж реже хлопает подъезд…

И так далее, пока не составится полный классический сонет из 14 стихов. "Транхопс" забушевал: искали необходимые рифмы:

– Иванов – обманов – увянув… Диванов!!!

Вячеслав, Чеслав Иванов
На посмешище для всех
Акадэмию диванов
Колесом пустил на Цех!

Татьяна Лозинская-Шапирова, молодая жена учредителя "Транхопса", расставляла угощения. Выросшая в доме лейб-медика Двора Его Императорского Величества, она была очень хлебосольна, и каждое литературное собрание у Лозинских завершалось изобилием кулинарных чудес.

За "транхопсовыми" шутками стояла истина. "Поэтическая академия, – вспоминал Маковский, – вскоре заглохла, отчасти из-за восставшей на символизм молодежи с Гумилевым и Городецким во главе. Вместе они основали "Цех поэтов", который и явился дальнейшим питомником русского поэтического модернизма".

Зимние недели "бури и натиска" новорожденного "Цеха поэтов" были вдвойне счастливы для Гумилева. После его ноябрьской поездки в Финляндию произошло чудо – волшебный воздух Халилы и "гимнастика легких" сделали свое дело, и кровохарканье отступило от Маши Кузьминой-Караваевой. Больная быстро пошла на поправку, окрепнув к середине декабря настолько, что мать с сестрой решили везти ее на Лигурийскую Ривьеру – для окончательного выздоровления. В снежное Рождество Гумилев вместе с прочей родней провожал воскресшую Машеньку на Николаевском вокзале. Пристроившись у почтовой конторки, он, царапая лист альбома скверным пером, торопливо импровизировал:

Хиромант, большой бездельник,
Поздно вечером, в Сочельник
Мне предсказывал: "Заметь:
Будут долгие недели
Виться белые метели,
Льды прозрачные синеть.

Но ты снегу улыбнешься,
Ты на льду не поскользнешься,
Принесут тебе письмо
С надушенною подкладкой,
И на нем сияет сладкий,
Милый штемпель – Сан-Ремо!"

Праздничной ночью 31 декабря 1911 года лохматая собака Мушка, отъевшаяся за два минувших месяца, звонко облаивала гостей, прибывавших на торжественное открытие "артистического подвала" на Михайловской площади. Сонный дворник за малую мзду открывал внешние ворота, далее следовали два засыпанных снегом двора и налево, под обычным петербургским козырьком-навесом, – лестница в несколько ступенек вниз. Гумилев и Ахматова оказались в узкой прямоугольной передней с гардеробом, завешанным шубами. Перед маленькими зеркалами, загораживая проход, прихорашивались дамы. На специальном столике у кассы лежал внушительного вида альбом для автографов в кожаном переплете – "Свиная собачья книга". Далее, за открытой дверью, виднелся уже первый зал.

Декоративная роспись, созданная Судейкиным за несколько дней "на страшном темпераменте", сияла на сводах в первозданном великолепии: состязались Пьеро и Арлекины, плясали арапчата, загадочно улыбались красавицы, полыхали крыльями сказочные птицы, и всюду тянулись к сводам огромные фантастические цветы – небесно-голубые, ядовито-зеленые, алые, бордовые… Сияющий Пронин в бархатном академическом берете, приличествующем титулу "доктора эстетики honoris causa" (как было проставлено на его визитках), бросился к Гумилевым:

– Ба, кого я вижу?! Сколько лет, сколько зим! Идите! – торжественным жестом он указал куда-то в пространство. – Наши уже все там!

Роспись была единственным украшением подвала, интерьер же был изящно-скромный: кустарные плюшевые диваны у стен, деревянные некрашеные столики, уютный камин, миниатюрный буфет, крохотный помост сцены. В глаза бросался только большой круглый стол с 13-ю табуретками в самом центре большого зала и свисающий над ним деревянный обруч люстры на 13 светильников. Евреинов, встав коленом на табурет, цеплял к одному черную бархатную полумаску, а актриса Ольга Высотская, смеясь, перебросила рядом длинную белую перчатку…

Гостей оказалось больше, чем ожидали устроители: помимо режиссеров и актеров "Общества интимного театра" тут собрался весь "Аполлон" с Маковским во главе. Пришли великий Михаил Фокин, хореограф парижских "Русских сезонов", и его балетная прима Тамара Карсавина. За столиками обменивались первыми впечатлениями от нового "арт-кабаре" мариинские оперные примадонны Евгения Попова и Наталья Ермоленко-Южина, трагики Александринки Василий Далматов и Юрий Юрьев, модные музыкальные критики Вячеслав Каратыгин и Альфред Нурок, композиторы Михаил Гнесин и Анатолий Дроздов, искусствоведы граф Зубов и князь Волконский, профессор Е. П. Аничков, архитектор Бернардоцци, любимец Петербурга клоун Жакомино, студенты консерватории Сергей Прокофьев и Юрий Шапорин. "Посетители "Собаки" в тот вечер представляли собой квинтэссенцию артистического Петербурга, и появление некоторых из них на нашей маленькой эстраде было глубоко радостным для всех нас событием", – вспоминал актер Коля Петер (Николай Петров), которому Пронин поручил вести новогоднюю программу. Из-за обилия импровизированных номеров приходилось поминутно отступать от заготовленного сценария. Алексей Толстой, автор написанной к открытию артистического подвала одноактной пьесы об аббате, родившем ежа (!), едва оглядев собравшихся, тут же – в шубе нараспашку, цилиндре, с трубкой в зубах – протиснулся к Петеру и потребовал снять "ежово действо":

– Не надо, Коля, эту ерунду показывать столь блестящему обществу…

Пронин произнес "спич". Всех "друзей собаки" он приглашал на регулярные "интимные собрания" по средам и субботам – собрания, на которых "всякие выступления не обусловлены заранее, а всецело зависят от общего настроения". Вслед за ним юный поэт Всеволод Князев исполнил под музыку Шписа фон Эшенбрука сочиненный к случаю "собачий гимн":

Во втором дворе подвал,
В нем – приют собачий.
Каждый, кто сюда попал, -
Просто пес бродячий.
Но в том гордость, но в том честь,
Чтобы в тот подвал залезть!
Гав!

Похожий на сказочного царевича белокурый Князев радостно улыбнулся и азартно залаял. Художник Николай Сапунов, один из главных устроителей вечера, захохотал; оскалился в улыбке усатый композитор Илья Сац, сидевший близ рояля; а вслед за ними хохот, завывание и разноголосое тявканье прокатились среди всей "собачьей публики":

Лаем, воем псиный гимн
Нашему подвалу!
Морды кверху, к черту сплин,
Жизни до отвалу!
Лаем, воем псиный гимн,
К черту всякий сплин!

– Гав! Гав!! Гав!!! Гав!!! – оглушительно загремело под сводом с птицами и цветами, а Судейкин, наклонившись к Гумилеву, зашептал:

– Хороши цветочки? Это – "Цветы Зла", помните, у Бодлера?…

C'est le Diable qui tient les fils qui nous remuent!
Aux objets répugnants nous trouvons des appas;
Chaque jour vers l’Enfer nous descendons d’un pas,
Sans horreur, à travers des ténèbres qui puent…

Вернувшись домой после невероятной, шумной и блестящей ночи в новогодней "Бродячей собаке", Гумилев узнал, что Машенька Кузьмина-Караваева, едва ступив на итальянскую землю, умерла.

III

Последние месяцы "вечного мира" в Европе. Московские "младосимволисты" и журнал "Труды и дни". Несчастья Михаила Кузмина. Отречение от символизма. Издательство "Цеха поэтов". Чествование Ахматовой и Михаила Зенкевича. Поездка в Италию. Слухи о гибели "Титаника". В Оспедалетти. Генуя, Пиза, Флоренция.

Високосный 1912 год стал последним, который Старый Свет, поделенный на "Тройственный союз" Германии, Австро-Венгрии и Италии и "Тройственное согласие" ("Антанту") Великобритании, Франции и России, встречал незыблемым миром, установившимся в общем "европейском концерте" великих и малых держав четверть века назад. Предоставив государственным лидерам и их министерским кабинетам вести словесные баталии на всевозможных политических конференциях, умудренная и осторожная Европа слышала в последний раз боевую канонаду лишь в былинных 1870-х. С той поры военное кровопролитие превратилось в удел экспедиционных войск, которым противостояли далекие заморские племена. Европейские же народы состязались друг с другом на промышленных выставках, финансовых биржах, спортивных аренах и особенно – в рекордных свершениях человеческого гения, покоряющего природные стихии. Вот и теперь новогодний канун ознаменовался потрясающей гонкой, разыгравшейся в Антарктике, где две конкурирующие экспедиции – норвежца Руала Амудсена и англичанина Роберта Скотта – одновременно устремились к неоткрытому доселе Южному Полюсу. Кроме того, газеты и журналы трубили о новом рукотворном чуде инженеров и рабочих компании "Харланд & Вольф", создавших на верфях ирландского Белфаста величайший пассажирский корабль в истории мореплаванья. Монстра водоизмещением 52 310 тонн нарекли "Титаником", и весной он должен был появиться на уже открытом под маркой англо-американского синдиката "Белая Звезда" трансатлантическом "маршруте миллионеров". Внутренняя отделка и условия для путешественников на сказочном лайнере затмевали все представления о роскоши и комфорте, а главное, по словам конструкторов и капитана, – он был непотопляемым. На последнее особенно налегали газетчики, превратившие "Титаник" в символ торжества европейского прогресса. Это было рискованным сравнением. Катастрофы настигали Европу, и война стояла у дверей. В минувшем 1911 году Германия едва не сцепилась с Францией из-за колоний в Северной Африке, а Италия уже вовсю воевала там с Османской Империей за земли Триполитании. Но и теперь благоденственный мир, установившийся в Старом Свете, представлялся большинству благодушных европейских обывателей – "вечным"!

В России, пережившей внутреннюю смуту, этой наивной веры не было. Разверзшаяся внезапно бездна, едва не поглотившая Империю, мерещилась затем постоянно, заставляя россиян по-особому ценить покойные будни. Осеннее киевское убийство всколыхнуло все затаенные смертные страхи, окончательно повернув общество к охранительному консерватизму. Для былых мечтателей, идеалистов и романтиков настали тяжелые времена.

– Я не узнал той России, из которой выехал; не узнал потому, что до путешествия я Россию не видел такой (а она уже стала такой), – возмущался вернувшийся из заграничных странствий Андрей Белый. – Этот привкус мне открывшегося теперь впервые пережил я, как нечто глубоко враждебное мне; отныне я обречен был встречать не "близких знакомых", а социальных врагов, поработителей моей свободы…

Сплотив в Москве ветеранов и новобранцев символизма, Белый мечтал вновь развернуть борьбу и посрамить "буржуазию, наложившую лапу на искусство". Был объявлен журнал "Труды и дни". В Петербурге к новому изданию охотно присоединился Вячеслав Иванов, косо поглядывавший после "теургических" споров на эстетов из "Аполлона". Согласие сотрудничать дал и Александр Блок, не питавший, впрочем, особых надежд на успех:

– Не забывайте, что сейчас не 1905, а 1912 год!

Для "аполлоновцев" известия о планах москвичей издавать "Труды и дни" стали неприятным новогодним сюрпризом. Компанию Андрея Белого недаром именовали младосимволистами – по аналогии с "младоитальянцами", "младогерманцами" и прочими революционными экстремистами. Роль Джузеппе Мадзини среди них играл сам Белый. "Младосимволисты" имели обыкновение идти напролом, не останавливаясь перед скандалами, конфликтами и разрушенными репутациями. Их боевой задор некогда с успехом использовал Валерий Брюсов против конкурировавшего с "Весами" Вячеслава Иванова. И вот теперь сам Иванов призывал московских башибузуков для похода на "Аполлон"!..

В отличие от других участников "молодой редакции", Гумилев не был склонен к паническому кликушеству. Он усиленно зазывал Иванова с гостившим на "башне" Андреем Белым на февральское заседание "Цеха поэтов" – поспорить о символизме, загодя повернув дискуссию из скандального в дипломатическое русло. Но вместо Иванова и Белого у Гумилевых на Малой улице в феврале возник… Михаил Кузмин, удрученный душевно и физически. Это, впрочем, не помешало ему выступить с чтением новой любовной лирики и так заворожить всех, что, в нарушение правил, никто не захотел обсуждать услышанное "с придаточными предложениями":

Я знаю, я буду убит
Весною, на талом снеге…
Как путник усталый спит,
Согревшись в теплом ночлеге,
Так буду лежать, лежать,
Пригвожденным к тебе, о мать.

Назад Дальше