М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность - Александр Скабичевский 9 стр.


Надо, впрочем, правду сказать, Лермонтов нередко выказывал безумное и совершенно никому не нужное удальство, действительно словно лишь для того, чтобы порисоваться. Ему доставляло как будто особенное удовольствие испытывать судьбу. Опасность или возможность смерти делали его остроумным, разговорчивым, веселым. Однажды вечером, во время стоянки, он предложил некоторым лицам в отряде: Льву Пушкину, Глебову, Палену, Сергею Долгорукову, декабристу Пущину, Баумгартену и другим – пойти поужинать за черту лагеря. Это было небезопасно и запрещалось. Неприятель охотно выслеживал неосторожно удалявшихся от лагеря и либо убивал, либо увлекал в плен. Компания взяла с собою нескольких денщиков, несших запасы, и расположилась в ложбинке за холмом. Лермонтов, руководивший всем, уверял, что, наперед избрав место, выставил для предосторожности часовых и указывал на одного казака, фигура коего виднелась сквозь вечерний туман в некотором отдалении. С предосторожностями был разведен огонь, причем особенно старались сделать его незаметным со стороны лагеря. Небольшая группа людей пила и ела, беседуя о происшествиях последних дней и возможности нападения со стороны горцев. Лев Пушкин и Лермонтов сыпали остротами и комическими рассказами, причем не обошлось и без резкого осуждения или скорее осмеяния разных всем присутствующим известных лиц. Особенно весел и в ударе был Лермонтов. От выходок его катались со смеху, забывая всякую осторожность. На этот раз все обошлось благополучно. Под утро, возвращаясь в лагерь, Лермонтов признался, что видневшийся часовой был не что иное, как поставленное им наскоро сделанное чучело, прикрытое тонкой старой буркой.

10 июля подошли к деревне Гехи, близ Гехинского леса, и, предав огню поля, стали лагерем. Неприятель пытался было подкрасться к нему ночью, но был открыт секретами и ретировался. На заре 11 июля отряд двинулся. Неприятель нигде не показывался, и авангард вступил в густой Гехинский лес и пошел по узкой лесной дороге. Несколько выстрелов в боковой цепи только указывали, что неприятель не дремлет. Опасность ждала впереди… Приходилось пройти большую, окаймленную со всех сторон лесом поляну. Впереди виднелся Валерик, то есть "речка смерти", названная так старинными людьми в память кровопролитной стычки на ней. Валерик протекал по самой опушке леса, меж глубоких, совершенно отвесных берегов. Воды в речке, пересекавшей дорогу под прямым углом, было много. Правый берег ее, обращенный к отряду, был совершенно открыт, по левому тянулся лес, вырубленный около дороги на небольшой ружейный выстрел. Тут было удобное место для устройства неприятельских завалов. Они и были, как оказалось, им устроены из толстых срубленных деревьев. Как за бруствером крепости, стоял враг, защищаемый глубоким водяным рвом, образуемым речкою.

Подойдя к месту на картечный выстрел, артиллерия открыла огонь. Ни одного ответного выстрела; ни малейшего движения не было заметно. Местность казалась вымершею. Весь отряд двинулся еще вперед и подошел к лесу на ружейный или пистолетный выстрел. Было решено сделать привал; пехота же должна была проникнуть в лес и обеспечить переправу. Но едва артиллерия начала сниматься с передков, как чеченцы внезапно со всех сторон открыли убийственный огонь.

В одно мгновение войска двинулись вперед с обеих сторон дороги. Добежав до леса, они неожиданно были остановлены отвесными берегами речки и срубами из бревен, приготовленными неприятелем за трое суток до столкновения. Отсюда-то он и производил убийственный огонь. Били на выбор офицеров и солдат, двигавшихся по открытой местности. Войска поняли, что стрелять в людей, прикрытых деревьями, имевшими по аршину в поперечнике, – дело напрасное… кинулись вперед через речку, помогая друг другу, по грудь в воде. Все спасение было в том, чтобы как можно скорее перебраться к неприятелю. Начался упорный рукопашный бой, частью в лесу, частью в водах быстро текущего Валерика. Резались несколько часов. Кинжал и шашка уступили наконец штыку. Но долго еще в лесу слышались выстрелы… Дело было небольшое, но кровопролитное.

"Вообрази себе, – пишет Лермонтов A. A. Лопухину, – что в овраге, где была потеха, час после дела еще пахло кровью". В том же письме поэт говорит, что "в русском отряде убыло 30 офицеров и 300 рядовых. Чеченцев осталось на месте 600 трупов".

Последнее известие, конечно, преувеличено. Вероятно, так говорили в лагере. Чеченцы находились за прикрытиями, и потери их должны были быть меньше наших. По крайней мере в официальном донесении Галафьева говорится, что неприятель на месте оставил 150 тел.

Хотя Лермонтов ни в стихотворениях, ни в письмах не упоминает о роли, какую играл он лично в боях, но что он принимал в них участие активное и был не из последних удальцов, видно из донесения Галафьева Граббе 8 октября 1840 года. Там говорится так:

"Тенгинского пехотного полка Лермонтов, во время штурма неприятельских завалов на реке Валерик, имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об ее успехах, что было сопряжено с величайшею для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отличным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы".

За дело под Валериком для Лермонтова испрашивался орден Св. Владимира четвертой степени с бантом, что в те времена для столь молодого человека являлось высокою наградою.

Экспедиция, длившаяся девять дней, окончилась, и 14 июля отряд генерала Галафьева вернулся в Грозную. Отдых продолжался, однако, недолго. Недобрые вести о действиях Шамиля принуждают отряд снова выйти в поход. Он двинулся через крепость Внезапную к Мятелинской переправе и, простояв здесь лагерем, направился к Темир-Хан-Шуре. Серьезных столкновений не было. Горцы рассеялись с приближением наших войск, и Галафьев, окончив работы по укреплению Герзель-аула, вернулся к Грозной 9 августа.

Вскоре после того Лермонтов уехал из отряда на отдых в Пятигорск. Здесь время он проводил очень весело в ухаживании за разными женщинами. Так, сначала он ухаживал за некоей девицей Ребровой, которая была серьезно влюблена в него. Затем он оставил Реброву в покое и увлекся приехавшей на кавказские воды красивой французской писательницей Гоммер де Гелль. Он до того заинтересовался ею, что отправился за нею с Кавказа в Крым, и, по-видимому, тайком от начальства, без отпуска. В Ялте он был в двадцатых числах октября. Из Ялты он и Гоммер де Гелль ездили в Ореанду, Алупку, Мисхор и Кореис.

"На дороге, – рассказывает Гоммер де Гелль в своих воспоминаниях, – я так увлеклась порывами его красноречия, что мы отстали от нашей кавалькады. Проливной дождик настиг нас в прекрасной роще, называемой по-татарски Кучук-Лампад. Мы приютились в биллиардном павильоне, принадлежащем, по-видимому, генералу Бородину, к которому мы ехали. Киоск стоял одинок и пуст; дороги к нему заросли травой. Мы нашли биллиард с лузами, отыскали шары и выбрали кии. Я весьма порядочно играю в русскую партию. Затаившись в павильоне и желая окончить затеянную игру, мы спокойно смотрели, как нас искали по роще. Я, подойдя к окну, заметила бегавшего по всем направлениям Тет-Бу де Мариньи (одного из спутников). Окончив преспокойно партию, когда люди стали приближаться к павильону, Лермонтов вдруг вскрикнул: "Они нас захватят! Ай, ай, ваш муж! Скройтесь живо под биллиардом!" – и, выпрыгнув в окно в виду собравшихся людей, сел на лошадь и ускакал в лес. На меня нашел столбняк; я ровно ничего не понимала. Мне и в ум не приходило, что это была импровизированная сцена из водевиля. Тет-Бу де Мариньи объяснил это взбалмошным характером Лермонтова. Г-н де Гелль спокойно сказал, что Лермонтов, очевидно, школьник, но величайший поэт, каких в России еще не бывало". Потом Лермонтов объяснил свою выходку. "Ему вдруг, – говорит Гоммер де Гелль, – сделалось противным видеть меня, сидящую рядом с генералом Бородиным (куда они ехали на обед). Ему стало невыносимо скучно, что я буду сидеть за обедом вдали от него. Он не мог выносить приторных ласк этого приторного франта времени Реставрации. У него также поэтическое воображение, что он все это видел в биллиардном павильоне, когда мы там были вдвоем, и выпрыгнул в окно, увидав своего венецианского мавра. Его объяснение очень мило… Я его слушала и задыхалась. Он… так ревнив, что становится смешно, если бы не было так жаль его…"

После этого Лермонтов заезжал не раз из Ялты в Мисхор, где на даче, принадлежавшей Ольге Нарышкиной, жила Гоммер де Гелль с мужем. Поэт болтал с нею, шутил и смеялся и, между прочим, написал ей очень звучное французское стихотворение ("Près d'un bouleau qui balance"), которое Гоммер де Гелль ставила даже выше стихов, ранее для нее написанных Альфредом де Мюссе. Гоммер де Гелль передает, что Лермонтов уверял ее вполне серьезно, что только три свидания с обожаемой женщиной ценны: первое – для самого себя, второе – для удовлетворения любимой женщины, а третье – для света.

По словам Гоммер де Гелль, Лермонтов очень боялся, чтобы в Петербурге не узнали про то, что он с Кавказа заезжал в Крым: "его карьера от этого могла бы пострадать". Поэтому Гоммер де Гелль писала своей подруге, чтобы та не упоминала об этом Баранту (брату того, с которым стрелялся поэт). Его знакомая, графиня В., бывшая в это время в Крыму, обещала Лермонтову о его пребывании в Ялте не писать ни полслова в Петербург. И действительно, пребывание Лермонтова в Крыму в 1840 году осталось неизвестным в Петербурге в то время, и даже впоследствии об этом не знал ни один из биографов и лиц, писавших о поэте. Наконец Гоммер де Гелль распрощалась с Лермонтовым и уехала с мужем на шхуне к западному берегу Черного моря. Памятником ее отношения к Лермонтову служат ее французские стихи в "Journal d'Odessa" (1840, № 164). Вскоре, как надо полагать, вернулся из Ялты на Кавказ и Лермонтов.

ГЛАВА XII

Последний приезд в Петербург. – Светские развлечения и литературные занятия. – Начало сознательного отношения к своему призванию. – Мечты об отставке и основании журнала. – Новые неприятности с начальством и внезапная высылка на Кавказ. – Лермонтов в Москве. – Встреча с поэтом Боденштедтом и воспоминания последнего о Лермонтове. – Как Лермонтов попал в Пятигорск

Между тем как Лермонтов на Кавказе выказывал чудеса храбрости и ухаживал за русскими и иностранными красавицами, бабушка усиленно хлопотала если не об отставке внука, то хотя бы об отпуске и дозволении ему приехать в столицу для свидания с нею. Хлопоты эти велись теперь уже не через графа Бенкендорфа, продолжавшего относиться к поэту с непримиримою враждою, а через военного министра и дежурного генерала Клейнмихеля и увенчались успехом лишь в начале 1841 года, Лермонтов же смог приехать в Петербург только на масленице.

Поездка в столицу и свидание с родными и друзьями оживили Лермонтова, прояснили и ободрили его дух, рассеяв на время тучи хандры, и он с возродившимся юношеским пылом закружился в вихре светских развлечений.

"Три-четыре месяца, – говорит графиня Ростопчина в своих воспоминаниях о поэте, – проведенные тогда Лермонтовым в столице, были, как полагаю, самые счастливые и самые блестящие в его жизни. Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять в этой дружественной обстановке; он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе, благодаря его неисчерпаемой веселости.

Однажды он объявил, что прочитает нам новый роман, под заглавием "Штосс", причем он рассчитал, что ему понадобится по крайней мере четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники собрались, числом около тридцати. Наконец Лермонтов входит с огромною тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, а затем началось чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради была белая бумага. Роман на этом остановился, и никогда не был окончен.

Между тем талант Лермонтова видимо развивался, проявляясь с каждым новым произведением все с большею силою и совершенством. Ко времени приезда Лермонтова в Петербург появился в свет в отдельном издании "Герой нашего времени" в двух частях и первое издание его лирических произведений. Замечательно, что название "Герой нашего времени" принадлежит Краевскому; Лермонтов же первоначально озаглавил роман "Один из героев нашего времени", – и очень жалко, что он согласился на изменение Краевского, так как первоначальное заглавие более соответствовало значению в жизни того времени Печорина, который вовсе не олицетворял всю интеллигенцию 30-х годов, а был именно одним из ее героев.

В то же время по возвращении в Петербург Лермонтов в глазах всех своих литературных знакомых начал обнаруживать гораздо большую степень сознательности по отношению к своему призванию, чем прежде. С одной стороны, в нем появилось стремление отрешиться от всякой подражательности западным образцам и встать на вполне самостоятельную почву; с другой – созревало решение всецело посвятить себя литературной деятельности и даже выйти для этого в отставку. Он мечтал об основании журнала и часто говорил с Краевским, не одобряя направления "Отечественных записок".

"Мы, – говорил он Краевскому, – должны жить своею самостоятельною жизнью и внести свое самобытное в общечеловеческое. Зачем нам все тянуться за Европою и за французским. Я многому научился у азиатов, и мне бы хотелось проникнуть в таинства азиатского миросозерцания, зачатки которого и для самих азиатов, и для нас еще мало понятны. Но, поверь мне, – обращался он к Краевскому, – там, на Востоке, тайник богатых откровений". Хотя Лермонтов в это время часто видался с Жуковским, но литературное направление и идеалы его не удовлетворяли юного поэта. "Мы в своем журнале, – говорил он, – не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное, не так, как Жуковский, который все кормит переводами да еще не говорит, откуда берет их".

Но, к сожалению, поэту скоро пришлось убедиться, что на выход в отставку надежды мало, что к нему в правящих сферах чрезвычайно нерасположены. Из представления к награде за боевую службу во время экспедиции 1840 года ничего не вышло. "Из Валерикского представления меня здесь вычеркнули!" – пишет поэт в конце февраля. Напрасно генерал-адъютант Граббе снова (от 5 марта 1841 года) настойчиво ходатайствует о награждении Лермонтова, на этот раз золотою саблей.

К довершению всего, Лермонтов тотчас по приезде в Петербург имел несчастие настроить против себя начальство. На масленой, на другой же день после прибытия в столицу, поэт присутствовал на балу, данном графиней Воронцовой-Дашковой. Его армейский мундир с короткими фалдами сильно выделял его из толпы гвардейских мундиров. Граф Соллогуб хорошо помнил недовольный взгляд великого князя Михаила Павловича, пристально устремленный на молодого поэта, который крутился в вихре бала с прекрасною хозяйкою вечера. Великий князь, очевидно, несколько раз пытался подойти к Лермонтову, но тот несся с кем-либо из дам по зале, словно избегая грозного объяснения. Наконец графине указали на недовольный вид высокого гостя, и она увела Лермонтова во внутренние покои, а оттуда задним ходом препроводила его из дому. В этот вечер поэт не подвергся замечанию. Хозяйка энергично заступалась за него перед великим князем, принимала всю ответственность на себя, говорила, что она зазвала поэта, что тот не знал ничего о бале, и наконец апеллировала к правам хозяйки, стоящей на страже неприкосновенности гостей своих. Нелегко было затем выпросить у великого князя забвение этому проступку Лермонтова.

Считалось в высшей степени дерзким и неприличным, что опальный офицер, отбывающий наказание, смел явиться на бал, на котором были члены императорской фамилии. К тому же, кажется, только накануне приехавший поэт не успел явиться "по начальству" ко всем, к кому следовало. На этот раз вознегодовали на Лермонтова граф Клейнмихель и все военное начальство. Но так как великий князь, строгий во всех делах нарушения уставов, молчал, то было неудобно привлечь Лермонтова к ответственности за посещение бала в частном доме. Тем не менее этот промах был зачтен ему и повлек за собою распоряжение начальства о скорейшем возвращении Лермонтова на место службы.

"Как-то вечером, – рассказывал A. A. Краевский, – Лермонтов сидел у меня и, полный уверенности, что его наконец выпустят в отставку, делал планы своих будущих сочинений. Мы расстались в самом веселом и мирном настроении. На другое утро часу в десятом вбегает ко мне Лермонтов и, напевая какую-то невозможную песню, бросается на диван. Он в буквальном смысле слова катался по нему в сильном возбуждении. Я сидел за письменным столом и работал. "Что с тобою?" – спрашиваю Лермонтова. Он не отвечает и продолжает петь свою песню, потом вскочил и выбежал. Я только пожал плечами. У него-таки бывали странные выходки – любил школьничать!..

Зная за ним совершенно необъяснимые шалости, я и на этот раз принял его поведение за чудачество. Через полчаса Лермонтов снова вбегает. Он рвет и мечет, снует по комнате, разбрасывает бумаги и вновь убегает. По прошествии известного времени он опять тут. Опять та же песня и катание по широкому моему дивану. Я был занят; меня досада взяла: "Да скажи ты ради Бога, что с тобою, отвяжись, дай поработать!.." Михаил Юрьевич вскочил, подбежал ко мне и, схватив за борты сюртука, потряс так, что чуть не свалил меня со стула. "Понимаешь ли ты! Мне велят выехать в 48 часов из Петербурга". Оказалось, что его разбудили рано утром. Клейнмихель приказывал покинуть столицу в дважды двадцать четыре часа и ехать в полк в Шуру. Дело это вышло по настоянию графа Бенкендорфа, которому не нравились хлопоты о прощении Лермонтова и выпуске его в отставку".

Не ограничиваясь этим, граф Бенкендорф успел убедить военного министра послать на Кавказ предписание (от 30 июня 1841 года) поручика Лермонтова ни под каким видом не удалять из фронта полка, то есть не прикомандировывать ни к каким отрядам, назначаемым в экспедицию против горцев. Таким образом, поэт и не подозревал, что ему отрезается всякий путь к выслуге. О предписании этом Лермонтов, вероятно, так и не узнал, потому что, покуда оно пошло по инстанциям и прибыло к месту назначения, Лермонтова не было уже в живых.

Назад Дальше