Анна Андреевна Ахматова жила совсем недалеко от нашей дачи. Там было несколько так называемых литфондовских дач, или, как она их окрестила, "будки". В одной из таких будок она жила, по соседству с ней жил ее друг поэт Александр Гитович. Как-то приехали ко мне в гости мои чешские друзья: Владислав Мнячко, словак, партизан, хороший писатель, человек интересный, и чехи-писатели Иржи Гаек и Иван Скала. Сидим выпиваем, говорим о том о сем, случайно заходит речь об Анне Ахматовой, я говорю, что она живет тут рядом, ну, они загорелись: "Хотим ее видеть", я сколько их ни отговаривал - "Во что бы то ни стало хотим видеть". Для них имя Ахматовой связано не только с Серебряным веком, но и вообще с мировой поэзией, чтили они ее, уговорили пойти навестить. Телефонов не было. Я уступил, поскольку мы все четверо были уже за пределами учтивости. Я знал Анну Андреевну, общался с ней, не часто, но все-таки. Застали мы ее, конечно, неожиданно, не в лучшую для нее минуту, она гостей не ждала, была в заношенном халате, с неубранными волосами. Они увидели старую женщину, в этой жалкой дощатой даче, драная мебель, драное кресло… Но ничего этого они не заметили, а при виде ее упали на колени, произошло это у них непроизвольно, все трое упали и поползли к ней на коленях к ее руке. То, что они так сделали, для меня это было понятно, это было преклонение их, писателей, перед великим поэтом, но то, как она это приняла, восхитило. Она приняла их коленопреклоненность словно так надо, благосклонно, как императрица.
Неподалеку от меня жил Виктор Максимович Жирмунский. Один из самых замечательных российских германистов. Возвращаясь из университета, он порой заворачивал ко мне и говорил: "Данила, а не раздавить ли нам "малыша"?" Жена не разрешала ему пить. Мы садились с ним на крылечко, я приносил огурцы, а он доставал из своего портфеля "малыша". "Малыш", как известно, вмещает 250 граммов, ему полагалось 150 граммов, а мне 100, ибо он академик, а я рядовой писа-ль. Он был эрудит, умница, и было удовольствие слушать его рассказы. Он был слишком порядочный человек, поэтому ему доставалось от всякого рода проходимцев, которых много было в то время среди литературоведов, особенно в тогданем Пушкинском доме.
Жил в Комарово глава нашего Союза писателей поэт Александр Прокофьев. Мы с ним и дружили, и враждовали. он меня выдвинул секретарем Союза и в то же время мог наорать на меня, разъярялся, если его я начинал оспаривать. Я ему говорю: "Что вы орете на меня, что я вам, мальчишка?" Хлопал дверью, уходил из секретариата, он через день-два возвращал меня. Диктаторство, произвол, не хочется рассказывать, что он вытворял, но писатели терпели, потому что в душе своей он был благородный человек, и ему за нас попадало крепко. Он любил Ахматову и старался помогать ей, защищал. С другой стороны, такого писателя, как Мирошниченко, который доносами погубил немало людей, Прокофьев открыто не терпел (между прочим, он тоже здесь жил, в Комарово), отвратителен ему был доноситель-провокатор Евгений Федоров и прочая кодла. Прокофьев прекрасно понимал, что есть настоящая поэзия, настоящая литература, это для талантливого человека всегда создает тяжелые конфликты с бездарью, а Прокофьев был очень талантлив.
Он прошел через революцию, Гражданскую войну, пережил романтику революции, ее ужасы, ее восторг - все вместе, но сложность Прокофьева была в том, что в крови у него была законопослушность, хотя это не обязательно плохое качество. "Богу богово, кесарю кесарево", дано это правительство или этот закон - и я должен его выполнять.
Даже такой еретичный человек, как Тимофеев-Ресовский, мой "Зубр", когда играли "Интернационал", вставал первым, то же самое и Прокофьев. Он чтил Сталина, после Сталина так же чтил Хрущева.
Когда на очередной встрече с Хрущевым поэт Смирнов при мне сказал Хрущеву: "Вы знаете, Никита Сергеевич, мы были сейчас в Италии, многие принимали Прокофьева Александра Андреевича за вас". Хрущев посмотрел на Прокофьева, как на свой шарж, на карикатуру: Прокофьев был такого же роста, как Хрущев, с такой же грубой физиономией, толстый, мордатый, нос приплюснут, ну никак не скажешь, что поэт и большой поэт. Посмотрел Хрущев на эту карикатуру, нахмурился и отошел, ничего не сказав. Прокофьев чуть не избил этого Смирнова. Прокофьев не хотел быть похожим на Хрущева, но в то же время был уязвлен обидой Хрущева. Несмотря на свою внешнюю мужиковатость, он был тонким, начитанным и умным человеком. Однажды меня вызвали в Большой дом, там было какое-то глупое совещание писателей, которых уговаривали писать о чекистах. В перерыве отвели на выставку, которая называлась "История ЧК". Там висел портрет Прокофьева "Почетный чекист". Он никогда не упоминал об этом периоде своей жизни, в том молодом юношеском завихрении было много всякого.
До Прокофьева у нас был первым секретарем Кочетов. Это совсем иная стать. Сталинист, догматик. Убежденный хулитель интеллигенции. Может, зависть способствовала, может, то что его не допускали в свой круг лучшие писатели города. Кочетов был прославленный, но малоинтересный писатель весьма среднего уровня. Им управляли прежде всего зависть и амбиции. "Писать надо по-простому, - учил он меня, - для народа, для людей, вот как я пишу. Вот я пишу про рабочий класс "Журбины" роман, и все понятно, все ясно. Я помогаю и партии, и правительству, а то, что эта интеллигенция все мудрит, изощряется, кому это нужно, этот Серебряный век, все эти Крученых-Перекрученых, на хрена они нужны?"
Прокофьеву было нелегко воспринимать молодых, дерзких, он пытался запретить их выступления, не терпел песенников вроде Окуджавы, но не возражал, чтобы их печатали в "Дне поэзии", понимал, что это чужое ему, но талантливое. У молодого Прокофьева были невероятные озарения, вот он пишет о закате:
"Розовые кони встали в стойла,
Это продолжалось полчаса".
Николай Тихонов мне говорил о Прокофьеве с восторгом. И Твардовский любил его поэзию. Тихонов тоже пример талантливого человека, которого обкорнали его общественные должности. Он часто приезжал сюда, в Комарово, на несколько дней. Здесь в Доме творчества он не жил, а живал, он нигде не мог жить, кроме своего ленинградского дома. Тихонов был божественной прелести рассказчик. Благодаря своему общественному положению (возглавлял Правление Советского Фонда мира) он путешествовал по всем странам и, когда приезжал в Ленинград, собирал у себя друзей, ему нужна быд аудитория, пять, восемь, девять человек сидело за столом, и он сам наслаждался своими рассказами.
В Комарово селились люди, которые были уже как-то знакомы или тут знакомились. Сперва это кастовое было знакомство, потом оно стало расширяться, ходили друг к другу в гости, играли в карты, устраивали вечера, шашлыки, выпивали.
Я дружил с Геннадием Гором, я его любил, а когда здесь поселился Товстоногов, а затем Лебедев, Жирмунский, это стало богатством общения. Приходил в гости Георгий Козинцев с Валентиной Георгиевной, они ходили на прогулку, которая как раз кончалась нашим домом. Хейфец приходил. Москвичи, когда приезжали, приходили ко мне: Саша Яшин, Белла Ахмадулина с Борей Мессерером, Ираклий Андроников, Кайсын Кулиев…
Приходили-приезжали, конечно, не только ко мне, к Анне Андреевне шел целый поток посетителей, так что круг знакомств был большой. У нас не было клубов, салонов, как за рубежом, и комаровские компании в какой-то мере дополняли этот дефицит общения, спасали от духовного голода.
Замечательный художник Натан Альтман жил в Доме творчества архитекторов в Зеленогорске, но они с Ириной Щеголевой, его женой, любили Комарово. Ирина Валентиновна Щеголева-Альтман была веселая, эксцентричная красавица, она была, как переходящий приз, были такие жены, которые переходили от одной знаменитости к другой. Заполняя анкету, она в графе "профессия" могла написать просто - "красавица". Она жила с Альтманом, которого любила и ценила, что не мешало вести ей веселую жизнь. Она любила ошарашивать людей, например, когда приходили молодые художники к Альтману, она открывала дверь голой и представала перед ошалевшим художником во всей своей первобытной красе. После смерти Альтмана она часто приезжала на его могилу и по дороге заходила к нам, любила выпить, они с Риммой, моей женой, весело общались подолгу. Дружила она с замечательной группой художников-карикатуристов, в число этих художников входили Малаховский, Гальба, Архангельский, были там поэт Эмиль Кроткий и драматург Николай Эрдман.
Летом в Комарово обменивались самиздатом, передавали друг другу на день, на два, на ночь. Сюда приезжали интересные авангардные молодые художники, им надо было на что-то жить, приезжали продавать свои картины - Зверев, Арефьев, Кулаков, Эндер, Михнов. Помогал им Геннадий Гор, рекламировал их полотна.
Были еще люди, которые как-то выпадают из обычной комаровской обоймы, а жалко, совершенно прелестные люди, например мой сосед композитор Клюзнер, хороший композитор, один из близких Дмитрию Дмитриевичу Шостаковичу людей. Он построил в Комарово дом по своему проекту, сам построил. Там был музыкальный зал. К сожалению, жил он довольно замкнуто, кроме меня и Геннадия Гора не знаю людей, которые с ним общались, смуглый, худощавый, со скрипучим голосом, он умел разговориться только у себя дома. В свободное время он любил создавать архитектурные проекты. Он мне показывал неплохой, во всяком случае для меня очень интересный архитектурный проект Дворца музыки.
Из Репино приезжал композитор Веня Баснер. На углу Сосновой и Лесной снимал дачу Сережа Юрский и Тенякова.
Неподалеку от нас купил дачу Георгий Александрович Товстоногов. Романов никак не разрешал ему построить дачу.
У Романова был бзик - борьба с мелкобуржуазным приобретательством, дачу он считал идеологической принадлежностью мелкобуржуазности. Собственные дачи - это уступка мелкобуржуазной идеологии.
Дачу Товстоногов купил по соседству с Жирмунским. Он приходил к нам, мы часами обсуждали театральные новости, заодно и то, что творилось в стране. Пили чай. Он очень любил анекдоты, начинал разговор обычно: "Ну, какие есть новые анекдоты?" В последнее время приходил уже со складным стульчиком, болели у него ноги. Говорили о том, как плоха, глупа, бесчеловечна власть со своей реакционной партией, как они малограмотны и враждебны культуре. Товстоногов иногда приводил удивительные цитаты. Вот слова одного такого руководителя, который устраивал ему выговор: "Мы вас сделали депутатом Верховного Совета, а вы нас не поддерживаете". "Мы вас сделали", "Вы должны быть нам благодарны", - не скрывал этот деятель, что никаких выборов на самом деле нет, кого хотят, того и делают депутатом.
В Комарово круг знакомств включал не только литературно-театральную публику, но и научную, ибо Комарово имело как бы свой филиал - Академгородок. Академгородок построили по указанию Сталина после успеха работ над атомной бомбой. Это был его подарок советским ученым.
Академгородок дал мне возможность общаться с моими любимцами, которых я знал, о которых писал. Среда ученых куда более живая, многообразная, делом связанная, не то что писательская или художническая. Художники, писатели - они одиночки, работают в одиночестве, так же как и композитор. А ученый всегда в коллективе, его коллектив связан с другими коллективами, с зарубежными, а все вместе - с промышленниками, с производством, все знают друг друга. Среди них более отчетлив тот гамбургский счет, кто и что стоит на самом деле; тот гамбургский счет, который в литературе скрытен. Ученые хороши тем, что реальность их работы всегда более или менее налицо. Писатель может утешаться тем, что если его сейчас не ценят, то оценят потомки, у ученых так бывает редко. Ученый живет вперед, он занимается тем, чего еще нет, что будет (или не будет). Ученый связан с международным сообществом, его наука едина; русская физика или русская биология - это абсурд; ученые живут во всем мире сразу, для них неважно, где решается задача - в Новой Гвинее или в Канаде. Важно то, что получается независимо ни от национальности, ни от границ. Достоевский, конечно, всемирный писатель, а вот Писемский или Боборыкин - это все-таки русские писатели. Достоевский, конечно, тоже русский писатель, но и всемирный, именно как русский писатель. То же самое художники. Художник - русский художник все-таки. А ученый, он всегда всемирен, он никогда не бывает русским, потому что даже маленькая его успешная работа должна быть интересна всему миру, она часть общей науки.
В Комарово я бывал у Абрама Федоровича Иоффе. Его называли "папа Иоффе", он, в сущности, был отец нашей советской физики, он ее создавал, и все наши великие физики XX века - это так или иначе питомцы Иоффе.
У Абрама Федоровича Иоффе жила на участке лисица с лисятами и он за ней с интересом наблюдал и рассказывал мне об их жизни. Был он красавец, благообразный, с хорошим чувством юмора. Рассказывал, как организовал в начале двадцатых годов свой Физико-технический институт, какое было время, рассказывал о своем друге Рождественском, как Рождественский пришел к Ленину или к Луначарскому, уже не помню, просить денег на организацию Оптического института. Ему пошли навстречу и дали пятнадцать килограммов денег в мешке, и он с этим мешком за плечами шел от Смольного до Васильевского острова, тащил на себе.
Любил я Владимира Ивановича Смирнова. В институте учился по его учебнику математики, поэтому у меня к Владимиру Ивановичу было особое почтение. Академик Смирнов считал, что попал в академики по математическим наукам по недоразумению, на самом деле он должен был стать музыкантом, он обожал музыку. Он жил в детстве возле Зимнего дворца, родители его имели какое-то отношение к Императорскому оркестру, и все его детство прошло среди музыкантов, но, "к несчастью", у него проявились незаурядные способности к математике, родители его направили в университет, и он стал заниматься математикой, и так успешно, что стал академиком. Но его душа была предана музыке. Он аккуратно посещал филармонию, слушал пластинки. Мы с ним часто рассуждали о музыке, о том, почему математики так тянутся к музыке, причем старинной музыке, кажется, правилом является их предпочтение Баху, Перголези, Вивальди, Моцарту. Владимир Иванович был человеком чрезвычайно высокой учтивости. Если мы договаривались, что я приду к нему в таком-то часу, он встречал меня на дороге. Никогда не было случая, чтобы он ждал в доме, всегда встречал на улице: или у калитки, или возле дома, хотя он был намного старше меня.
Как-то я сидел у Владимира Ивановича, когда пожаловал в гости к нему Канторович, тоже математик, лауреат Нобелевской премии. Это был его друг. Канторович жил в гостях у Линников (тоже математиков), они соседствовали. Я, конечно, сразу обратился к Канторовичу: "Вы могли бы рассказать, за что вы получили Нобелевскую премию, потому что никто кругом меня понять это не может? " Он стал объяснять, я почти все понял. Я давно заметил, что великие ученые часто отличаются тем, что говорят с непосвященным так, что он может понять их. И блеск Канторовича, и блеск Смирнова состоял в том, что сложные проблемы, самые сложные умели объяснить пальцах: становилось понятно, приятно и весело от того, что, оказывается, все так просто.
Это общее свойство больших ученых - лишать свою науку недосягаемости.
Льва Канторовича у нас недославили, мало оценили. Во-первых, его работы, связанные с экономикой, с рациональными математическими подходами к хозяйству, не подходили к советской системе, они больше подходили к европейской, капиталистической; во-вторых, он - еврей, это тоже играл роль.
Я уверен, что Владимир Иванович, если бы поступил в консерваторию, стал бы выдающимся музыкантом. Попав в университет, его талант помог ему в математике, хотя талант - вещь не универсальная, математики не случайно любят музыку, но не случайно и другое: не случайно, что Пушкин oтличный рисовальщик, что Лермонтов писал хорошие картины маслом, известны рисунки Достоевского, известны хорошие стихи Шагала. Удачных сочетаний много. Мой друг Евгений Лебедев, великий актер театра Товстоногова, все свободна время вырезал из дерева или лепил. Он подарил мне один из превосходных барельефов Товстоногова, своего шурина.
По утрам мы с Лебедевым любили пешком отправляться на Щучье озеро купаться. Примерно в полвосьмого утра два с лишним километра до озера были украшены рассказами Евгения Лебедева, каждый рассказ был спектаклем на ходу.
Щучье озеро - это комаровская реликвия. Озеро небольшое, красивое, оно словно вырубленное в лесу, зеленые стени плотно обступили его по всем берегам, с одного края - холмы, это горное Комарово. "Щучка" неглубока, но у нее свой норов Где-то в июне - в начале июля вода в озере становится как бы мыльной, после купания тело покрывается скользкой, чуть желтоватой слизью, это цветут водоросли, потом "мыльность" проходит. Есть по берегам маленькие травяные пляжи, у них песчаное дно, тоже маленькое - прибрежная полоса. Десятилетиями берег здесь окультуривают - ставят скамейки, контейнеры для мусора; скамейки тут же ломают на костры, бepeг, конечно, замусоривают, редко кто бросает мусор в контейнеры. В иные годы горожане сотнями заполняют все берега своими телами и машинами, казалось, что озеро погибнет, вода превратится в грязный жирный бульон, но жизнеспособность этого озера что побеждает, наутро в понедельник после двухдневного насилия оно встречало нас свежее, чистое, с обязательными утиными выводками.
У Щучьего озера сошлись три российских особенности: безнадежность всех усилий администрации района (она ставит скамейки, контейнеры для мусора, иногда даже столы, но напрасно, все сжигают на кострах); второе - наше экологическое хамство; и еще - отсутствие сервиса. Надо бы продавать дровишки для костров, воду для чая, обеспечить простейшую обслугу, вплоть до туалета.
Комарово было одним из последних заповедников критической мысли. Критический разум, живая совесть, боль, все это, однако, на глазах быстро перерождалось вместе с поселком. Поселок был тому наглядной моделью. На месте скромных коттеджей, стандартных финских домиков стали строиться трехэтажные каменные монстры, виллы чудовищной архитектуры, где окна - узкие бойницы, вместо прозрачных заборчиков из штакетника появились глухие кирпичные стены высотой с кремлевские, снабженные видеокамерами. Владельцы не обязательно новые русские, часто это бывают бывшие комаровские интеллигенты, которые переметнулись в коммерцию, разбогатели и покончили со своим прошлым, они герои новой идеологии обогащения. Идеология сводится к фразе: "Бедным быть стыдно". Такой лозунг в 2005 году появился на улицах Петербурга.
Кончается прелесть прежней комаровской открытой гостеприимной жизни. Никто у нас не предупреждал о своем приходе, когда каждый приход в гости становился импровизацией. Новые порядки приводят к существованию замкнутому, настороженному, под стать этой новой архитектуре с глухими заборами. Может быть, это неизбежно, правда, в Комарово стараниями энтузиастов Ирины Снеговой и Елены Цветковой, комаровских аборигенов, появился музей, им удалось собрать фотографии, мемориальные вещи, картины, открытки, но главное, они записали воспоминания старожилов.
Одна из достопримечательностей Комарово - замечательная комаровская библиотека. Что бы ни происходило, возле библиотеки всегда толпились детвора или взрослые дачники. Здесь устраивались литературные вечера, здесь была художественная школа для детей.
Это все были летние радости.