Работая над "Блокадной книгой", мы с Адамовичем были потрясены блокадным дневником школьника Юры Рябинкина. В нем предстала история мучения совести мальчика в страшных условиях голода. Каждый день он сталкивался с невыносимой проблемой - как донести домой матери и сестре кусок хлеба, полученный в булочной, как удержаться, чтобы не съесть хотя бы довесок. Все чаще голод побеждал, Юра мучился, и клял себя, зарекаясь, чтобы назавтра не повторилось то же самое. Голод его грыз, и совесть грызла. Шла смертельная непримиримая борьба - кто из них сильнее. Голод растет, совесть изнемогает. И так день за днем. Голод понятно, но на чем же держалась совесть, откуда она берет силы, что заставляет ее твердить вновь и вновь: нельзя, остановись!
Единственное, что приходит в голову: она есть божественное начало, которое дано человеку. Она как бы представитель Бога, его судия, его надзор, то, что дается человеку свыше, его дар, что может взрасти, а может и погибнуть.
Она не ошибается.
Для нее нет проблемы выбора.
Она не взвешивает, не рассчитывает, не заботится о выгоде.
Может, только согласие с совестью дает удовлетворение в итоге этой жизни.
Ведь чего-то мы боимся, когда поступаем плохо, кого-то обижаем, не по себе становится, если обманем, соврем. Словно кто-то узнает. Совесть сидит в нас, словно соглядатай, судит - плохо, брат, поступил.
Мартин Лютер, самый решительный теолог, заявлял, что совесть - глас Божий в сознании человека. Глас этот звучит одинаково для всех, и католиков, и православных. Может, и вправду совесть досталась нам от первородного греха, от Адама?
Совестью обладает только человек, ее нельзя требовать от народа, государства.
В доме престарелых Степан Лаврентьевич, мой старый знакомец по "Ленэнерго", откровенничал. Мы с ним выпили совсем немного, по немощи и возрасту ему хватило, чтобы закуражиться.
- Ты думаешь, стариковская жизнь - пожрать, поспать у телевизора, отосраться… Старость зачем нам дана, зачем? Вот я, к примеру, установил, что злодеи, они были долгожители. Если их не приканчивали. Посмотри, наши вожди последнего выпуска: Ворошилов или, допустим, Молотов, Каганович - это же патриархат, мать его дери. Все старперы, под себя ходили, все кряхтели, упирались, ждали, не повернется ли на прежнее. Я так думаю, что Господь наказывает долгой жизнью. Наказывает! Чтобы человек вспомнить мог свои безобразия.
И дальше пошел тяжелый рассказ Лаврентьича про своей грех перед покойной женой, как она лежала полтора года после инсульта, а он гулял, пил, блудил со всякой швалью, имена упоминал, говорил спокойно, но пальцем помахивал, перечисляя свои грехи, только вот слезы скатывались медленно, невпопад.
- Как поправить, скажи мне, как? Я все думаю, ведь не поправить, что толку молить и каяться. Я готов теперь сидеть при ней день и ночь, да где она? Нет ее. Что даст мое покаяние? Ничего не поправить. Говорят, покаявшийся грешник самое дорогое. Для Господа, может, это годится. Может, он и простит. Да мне от этого не легче. Мне от себя прощения не найти. Так и подохну… А все от того, что задержался. Нет, старость - это есть самый подлинный ад. Я ведь и родителей вспомнил, как я забросил их, только на похороны приезжал. И то, чтобы барахло с братьями делить… Меня надо в клетке возить: вот он, подлец образцовый!
Если забыть, что было со страной, что творили с людьми - значит, утратить совесть. Без памяти совесть мертва, она живет памятью, надоедливой, неотступной, безвыходной.
Совесть существует: это реальность сознания, это принадлежность души и у верующих, и у неверующих. Совесть была во все времена.
С вопросом о совести я подступался к самым разным людям - психологам, философам, историкам, писателям…
Их ответы меня не устраивали. Удивлялись тому, что после всех потрясений, когда перед народом открылась ложь прежнего режима, ужасы ГУЛАГа, преступления властей, никто не усовестился. Ни те, кто отправляли на казнь заведомо невиновных, ни доносчики, ни лагерные надзиратели. Их ведь было много, ох как много, кто "исполнял". Старались забыть. И новые власти всячески способствовали скорейшему забвению.
Подобные рассуждения, однако, не проясняли проблем совести. Для меня самыми интересными оказались разговоры с адвокатами, перед людьми этой профессии часто открываются муки совести. Или наоборот - снимается маска с бессовестной души. Меня заинтересовала твердая убежденность одного блестящего адвоката, умницы, человека наблюдательного. Он верил, что совесть - чувство врожденное. Либо оно есть, либо его нет. Существует как бы ген совести. В одной и той же семье один ребенок порядочный, совестливый, стыдится своих проступков, другому хоть бы что: и соврет, и украдет, и обманет. Соглашаться с ним не хотелось. Если врожденное, то обделенный не виноват, что с него взять. И в то же время случаи, приведенные им, были неопровержимы.
"Почему так жестоко пьют у нас?" - спрашивал он меня. Он считал, из-за совести. Заглушить ее, избавиться от проклятых воспоминаний. Грехов накопилось множество. То, что творилось в стране, и то зло, что творили, даром не проходит, оно сказывается и вот таким образом.
Все же мне не хочется считать бессовестность врожденным пороком. Патология, наверное, бывает, но чаще я видел, как цинизм разрушал человеческие души. А еще у самого хорошего человека бывают причины, когда его вынуждают согнуться, промолчать - его дело, его семья, да мало ли что. "Несчастна страна, - говорил Брехт, - которая должна иметь героев".
Апостол Петр, о котором думал студент в рассказе Чехова, не был героем, но совесть мучила его, он казнил себя, он плакал, и эти слезы спустя тысячи лет заставляют плакать и ощущать свою душу.
-
В апреле всегда есть несколько дней, когда по Финскому заливу можно ходить без рубашки, залив еще подо льдом и тянется до горизонта, лыжни тянутся во все стороны, сахарятся, подтаивают, лучше всего идти по целине. Мы ходили на лыжах, загорая, далеко, доходили до рыбаков, они сидят целый день на деревянных ящиках, ловят корюшку. Когда идешь туда, спина в тени, мерзнет, а груди жарко, постоишь - лыжи липнут, снег все время чуть подтаивает, но нет ничего счастливей этих нескольких солнечных зимне-летних дней.
Когда чествовали знаменитого физика лорда Кельвина, он ответил признанием, что всю его работу за пятьдесят пять лет можно было бы определить одним словом "неудачи", то есть именно они не давали ему покоя.
В далекой-далекой от нас деревне молилась учительница: "Господь! Ты, учивший нас, прости, что я учу, что ношу звание учителя, которое носил ты сам на земле, дай мне единственную любовь - любовь к моей школе, пусть даже чары красоты не смогут похитить мою единственную привязанность.
Дай мне стать матерью больше, чем сами матери, чтобы любить и защищать, как они, то, что не плоть от плоти моей, дай мне превратить одну из моих девочек в мой совершенный стих и оставить в ее душе мою самую проникновенную мелодию в то время, когда мои губы уже не будут петь… Озари мою народную школу тем же сиянием, которое расцвело над хороводом твоих босых детей".
Эту молитву приносила учительница маленькой деревенской школы в Чили, на берегу Тихого океана, много позже она получила как поэт Нобелевскую премию, поэтому и стала известна ее молитва. Многие другие учителя или учительницы безмолвно молятся теми же словами, они хотят, чтоб их слова проникли в души детей, а это становится все более и более непросто. Конечно, редко к учителю приходит такое Уважение, признание, какое пришло к этой учительнице, которую мы знаем под именем Габриэлы Мистраль. Профессия учителя, наверное, более трудная и сложная, чем профессия врача, врачу помогают лекарства, помогают законы медицины, общие законы для всех организмов, несмотря на их индивидуальность. Для учителя этих законов почти нет, он должен вслепую нащупывать, определять свой путь к душе класса и к душе каждого ученика. Класс, он тоже имеет свою личную неповторимость, свой характер, свою физиономию. Но самое трудное - добраться до школьника, до этого маленького человека, и тем более подростка. Мы все признаем, что профессия учителя трудна и ответственна, но до сих пор учитель в нашей стране наименее почитаемая, может быть, самая невыгодная работа.
"Партийная собственность не наворована, она складывалась десятилетиями за счет взносов", - убеждали нас.
Почему не наворована, именно наворована. К примеру: партийное издательство "Лениздат" всегда бессовестно обкрадывало писателей. Огромные доходы от продажи книг (а гонорар-то крохотный, а бумага - по льготной цене, а работягам в типографии - копейки) шли в партийную кассу. За счет этого (не упоминаю другие источники) жили и райкомы, и горкомы, катались на машинах, имели пайки, особые санатории, клиники, пошивочные ателье, все у них было особое. Общим с нами были только вода из водопровода да электричество. А что имел от своих взносов рядовой коммунист? Ничего. Он платил эти подати до конца своих дней, его постоянно проверяли: не утаил ли он какого-то приработка. Нас, писателей, в райкоме контролировал специальный инструктор, он запрашивал все журналы, газеты СССР, театры, киностудии, издательства - посылал им списки писателей, выявлял, кто обманывает партию. Выявит, и начинается проработка в назидание всем остальным.
НА ВЫСТАВКЕ (ДЕКАБРЬ 1956 ГОДА)
В Эрмитаже выставка Пикассо. И мечтать не могли. Залы полны молодежи. Душно, шумно, как на премьере в фойе. Наверняка Эрмитаж еще не видел такого разгоряченного зрителя. Выставка уже пятый день, толпа спорщиков не убывает.
Студенты, офицеры, доценты, врачи - публика самая пестрая.
- Пикассо - гений!
- Пикассо - псих!
- Нет, вы скажите, вы можете мне объяснить, что тут нарисовано?
- Искусство нельзя объяснить.
- Но понимать-то надо.
- Каждый вкладывает свое, как в музыке.
- Во всяком случае это интересно.
- Это заставляет думать.
- Это распад искусства.
- Правду писали, что Запад гниет.
- К Пикассо надо привыкнуть, надо подняться от нашего соцреализма.
- Приведите сюда колхозника, разве он что-нибудь поймет.
Спорить конкретно не умеют, кричат, переходят на оскорбления.
- Глупости вы говорите, а еще интеллигент.
- Все ваши Шишкины и Айвазовские - это старье, для пивных.
- Искусство должно быть народным, не для вас, ученых.
- Это художники будущего. Шишкина - в кладовку.
И так до вечера. Но слушать весело, приятно. Вместо книги отзывов ящик, куда опускают записки. Кто-то прикалывает к стене.
"Чувствую себя, как на корабле, качает и бежать некуда".
Под этой запиской ответ:
"Беги на выставку А. Герасимова".
"Разговорились! Я бы вас за такие разговорчики… И. Сталин".
Спустя два дня вызвали нас в горком - "О воспитательной работе с молодежью".
Говорил секретарь парткома Электротехнического института. Возмущался, что на выставку ленинградских художников работы поступают без отбора. Возмущался выставкой Пикассо, студенты читают Библию, роман "Не хлебом единым".
И это человек, который ежедневно среди молодежи… Неудивительно, что партия рухнула. Ничего не понимала, не слышала, не видела. Если не славят, значит, не те люди. А почему не славят? Почему? Что происходит?
Выступление Хрущева на XX съезде было для меня первым благородным поступком советского руководителя за всю историю СССР. Другого я не знаю. Кто из них совершил что-то мужественное, милосердное, кого-то спас, защитил? Кто? Было ли что подобное?
Большая часть студенческого времени уходила на изучение философии, вернее, ее истории, где один философ опровергал другого, каждый был убедителен, мудр, мыслил неожиданно. Затем математика - тонкие математические приемы. Химические превращения формул. Было множество предметов, которые могли пригодиться, но никогда тому не выпадало случая. Однажды спросил начальника КБ, приходилось ли ему пользоваться "косинусом"? Пожевав губами, начальник, ему было за 50 лет, нарисовал треугольник, почеркал его, вспоминая. "Пожалуй, ни разу", - признался он.
Считалось, что все это нужно для общего развития, но с большим успехом можно было бы разгадывать ребусы, решать шахматные задачи, головоломки.
Маркс был прав - коммунизм действительно оказался призраком. Слава Богу, что он перестал ходить по Европе.
Нет такой цели, которая бы оправдывала любые средства. Во имя морали он стоял на этом, зная, что обычно средства становятся целью.
Всю жизнь мы строили вавилонскую башню. И вот она рухнула, а жизнь-то ушла.
В соседней роте в плен попал немец-парикмахер. Заставили стричь всех, наш старшина выторговал его к нам на сутки.
-
Вновь и вновь не дает мне покоя история, которую я уже после книги "Зубр" узнал от подруг Елены Александровны.
Узнал, что в 1942 году не кто-то, а профессор Халерфорден, гистолог, приехал к Тимофеевым в Бух из Далема и вел переговоры насчет их сына Фомы. Сын сидел в концлагере. Приезжий предлагал Николаю Владимировичу заняться исследованиями о цыганах, расовыми исследованиями, то есть провести некоторые опыты над ними. Если Николай Владимирович согласится, это может облегчить участь Фомы. Николай Владимирович сутки обдумывал предложение, он не нашел в себе силы сразу отказать, он советовался с Еленой Александровной. Сутки они не спали, ни с кем не виделись, сидели друг перед другом, думали. Но через сутки Николай Владимирович все же отказал. Много лет спустя Елена Александровна рассказала об этом Кузнецовой, рассказала, как они сидели за столом и говорили: что же скажет Фома, если его освободят, и он узнает, какой ценой? Как они будут потом жить с Фомой, как будет Фома жить потом? Фома погиб. Всю жизнь Елена Александровна и он мучили себя за эту гибель, за свое решение, считая себя виноватыми. Их мучило, что они оставили себя как бы чистенькими, но какая же это чистота, если из-за них погиб сын. Это те безвыходные ситуации, которых напрасно избегает литература, а жизнь то и дело упирается в них.
На голых, холодных скалах точных наук никакой нравственности не вырастить. Там можно возводить такие же каменные замки и крепости завоевателей космоса или атомного ядра. Душе это ничего не даст, не прибавится счастья, доброты, не убавится зла. Прибавляются страхи войны и тоска от новых таинственных сил. Культура отчасти измеряется уровнем доброты, а величие государства - уровнем счастья его народа. И то и другое не связано с наукой.
Авторитет ученого складывается не только из его достижений, открытий. Есть и такая вещь, как демократия. Поучительна история, которая произошла у биолога Владимира Яковлевича Александрова.
Объявилась в его лаборатории девица, несогласная с шефом, стала делать по-своему, доказывать, что при таких-то температурах высшие и низшие растения ведут себя одинаково. Ее опыты оспаривали, решили, что она подсиживает шефа. Пред-агали шефу ее изгнать и восстановить дружескую обстановку в лаборатории. Владимир Яковлевич решил иначе, он собрал семинар по обсуждению ее данных. Три дня судили-рядили и убедились, что она права. Она и шеф вместе написали статью, где Владимир Яковлевич признавал свои ошибки.
На ближайшей школе ему один из сотрудников заявил: "В запрошлом году вы нам докладывали совсем другое!"
- Вы мне польстили, - ответил ему Александров. - За два года мы много сделали и могли полностью изменить свои взгляды. Наука, если она подлинная, стареет, и в период подъема - быстро. Не стареет только лженаука.
Известна фраза Николая Ивановича Вавилова: "На костер взойдем, гореть будем, но от своих взглядов не отступимся". И взошел бы, и можно считать, что он взошел, потому что, будучи в тюрьме, под следствием, где его пытали, не писал покаянных писем.
Но люди, знавшие Трофима Лысенко, говорили мне, что и он взошел бы на костер, защищая свою науку, свои абсурдные идеи. В утверждении их он был неистов.
ДЕРЕВО
Приехав в Кневицы, я не нашел ни нашего дома, ни домов соседей. Война все снесла, мир все отстроил заново. Было одно дерево, по расположению оно, казалось мне, вроде бы то, что стояло перед нашим домом. Да и относительно железной дороги вроде бы оно, если считать, что пути железнодорожные не переносили. Но уж больно оно разлапистое, раскоряченное. Может, конечно, внутри этой старой липы есть то молодое деревцо, что стояло под нашими окнами, так разве узнаешь. Так и Кневицы. Они внутри меня хранятся, круги детства, как годовые кольца. У дерева оно всегда внутри, его прошлое, оно составляет ствол, новое нарастает вокруг, а того, молодого, никак не увидеть. И мне теперь тоже не увидеть этих милых Кневиц, где прошло детство, не увидеть полустанка, дощатой платформы, чайной…
То была другая страна, у нее были свои герои, свои враги, свои победы и поражения. Той страны больше не будет, история ее не написана, но она окончена. На ее землях появилась совсем новая страна, с новыми законами, новыми богами, новой географией, адресами, изменили свои названия города, а в городах улицы. Население стало другим, остатки прежнего народа можно еще найти среди бомжей, на их лицах - печать робости, приниженности, они чужие в этой новой стране. Пенсионеры стоят в очередях перед дверьми собесов, пенсионных фондов, в аптеках за бесплатными лекарствами. Что они позволяют себе - безбоязненно поносят губернатора, министров президента. Никто теперь на это не обращает внимания.
После смерти художника Кончева выяснилось, что он втайне иллюстрировал Библию, - дивные рисунки, ничего общего с его плакатами. И еще сделал несколько икон.
Мы сами чуть ли не семьдесят лет устанавливали культ терроризма. Героизировали наших русских террористов. Улицы в центре Питера называли в их честь - Каляева, Желябова, Халтурина, Веры Засулич, Софьи Перовской. В школах изучали их "подвиги", как они убивали губернаторов, великих князей, царей. Писали о них книги, я сам договаривался с издательством "Молодая гвардия" написать книгу о Кибальчиче. Еще бы - изобретатель, сделал проект реактивного двигателя для полетов! И динамитную мастерскую для убийства Александра II. Его именем назвали кратер на Луне. (Хорошо, что хотя бы на обратной стороне Луны.) Как он мне нравился! Над тем, какой смысл имеют их покушения, убийства, я не задумывался.