Темное царство - Добролюбов Николай Александрович 16 стр.


Так понимают и объясняют, чувство законности люди просвещенные, люди, участвующие, подобно нам, в благодеяниях цивилизации. Но не так понимают его те темные люди, которых изображает нам Островский. В его "темном царстве" вопрос ставится совершенно иначе. Там господствует вера в одни, раз навсегда определенные и закрепленные формы. Знания здесь ограничены очень тесным кругом, работы для мысли – почти никакой; все идет машинально, раз навсегда заведенным порядком. От этого совершенно понятно, что здесь дети никогда не вырастают, а остаются детьми до тех пор, пока механически не передвинутся на место отца. Понятно и то, почему средние термины, посредствующие между самодурами и угнетенными, вовсе не имеют определенной личности, а заимствуют свой характер от положения, в каком находятся: то ползают – перед высшими, то, в свою очередь, задирают нос перед низшими. Точно механические куколки: поставят их на один конец – кланяются; передернут на другой – вытягиваются и загибают голову назад… Настасья Панкратьева исчезает пред мужем, дышать не смеет, а на сына тоже прикрикивает: "как ты смеешь?" да "с кем ты говоришь?" То же мы видели и в Аграфене Кондратьевне в "Своих людях". Та же история повторяется в другой сфере – с Юсовым в "Доходном месте". И все это происходит от недостатка внутренней самостоятельности, от забитости природы. Человеку с малых лет внушают, что он сам по себе – ничто, что он есть некоторым образом только орудие чьей-то чужой воли и что вследствие того он должен не рассуждать, а только слушаться, слушаться и покоряться. Единственный предмет, на который может еще быть направлен его ум, это приобретение уменья приноровляться к обстоятельствам. Кто сумеет так повернуть себя, тому и благо; он вынырнет… А кто не сумеет, тому беда – задавят..

Вследствие этого-то коснения мысли вся деятельная сторона чувства законности совершенно исчезает в "темном царстве" и остается одна пассивная. Какой-нибудь Тишка затвердил, что надо слушаться старших, да так с тем только и остался, и останется на всю жизнь… В педагогике есть положение, что для детей, не способных еще к отвлеченным понятиям, воспитатель составляет олицетворение нравственного закона, и потому необходимо доверие ребенка к воспитателю. Но обязанность воспитателя, – продолжает потом педагогика, – состоит в том, чтобы как можно скорее сделать себя ненужным для ребенка, приучивши его понимать нравственный закон в его истинной сущности, независимо от авторитета воспитателя. Этого последнего правила боятся, как пожара и разбоя, все обитатели, "темного царства", и все стараются действовать совершенно в противоположном духе. "Слушай старика, – старик дурно не посоветует," – говорит даже лучший из них – Русаков, и тоже не признает прав образования, которое научает человека самого, без чужих советов, различать, что хорошо и что дурно. От этого и выходит, что чувство законности только и выражается в чувстве послушания да терпения, а все остальное делается чисто невозможным для обитателя "темного царства", пока он сам нe сделается самодуром. Тишка метет полы в доме Большова, бегает за водкой Подхалюзину и крадет целковые у хозяина, – и все это для него совершенно законно… За водкой посылают его старшие, а старших надо слушаться: тут уж резон прямой. Воровать ему не велят; но все равно – воровство тоже освящено старшими: сколько раз приказчики при нем хвалились ловкой штукой, сколько раз приказывали ему молчать об их мошенничестве пред хозяином, сколько раз сам хозяин давал приказчикам наставления, как надувать покупателей!.. Все это не пропало даром для бойкого мальчика – и вот откуда все мерзости, безмятежно уживающиеся в нем с глубочайшим чувством законности… Этим-то средством он и выбивается из ничтожества, в котором находился, и начинает сам дурить, совершенно с спокойною совестью, считая и самодурство точно так же законным, как и прежнее свое унижение.

Но, разумеется, выбиваются наверх не все, и даже очень немногие: для этого надо иметь довольно крепкую натуру и потом сверхъестественным образом выворотить ее. Надо заглушить в себе все симпатичные чувства, притупить свою мысль, кроме того, – связать себя на несколько лет по рукам и ногам, и при всем этом уметь – и пожертвовать при случае своим самолюбием и личными выгодами, и тонко обделать дельце, и ловкое коленце выкинуть… На это мастеров не очень много… Охотников, правда, бесчисленное множество, да не у всякого есть такая выдержка, какая; напр., была у Павла Ивановича Чичикова – а без выдержки тут ничего не добьешься… Потому-то большая часть людей, попавших под влияние самодура, предпочитает просто терпеть с тупою надеждою, что авось как-нибудь обстоятельства переменятся… Внутренней силы, которая бы возбуждала их к противодействию злу, в них нет, да и не может быть. Потому что они не имели возможности даже узнать хорошенько, в чем зло и в чем добро… Оттого-то именно в них нет и чувства справедливости и сознания высшего нравственного добра, а вместо этого есть только чувство законности, в ее установленном и тесном смысле. Для них поступки и явления жизни разделяются не на хорошие и дурные, а только на позволенные и недозволенные. Что позволено, что скреплено положительным законом или хоть просто приказанием, то для них к хорошо, и наоборот. А на что положительных приказаний нет, о том они находятся в совершенном недоумении. Потому-то всегда и бывают так робки, и медленны шаги их при всяком новом вопросе или явлении, требующем изменения существующего порядка… Тут мучительное беспокойство овладевает забитыми бедняками, под гнетом самодурства лишившимися всякой способности рассуждать. Узнав, что правило, которому они следовали, отменено или само умерло, они решительно не знают, куда им обратиться и за что взяться, – и бывают ужасно рады первому встречному, который возьмется вести их. Само собою разумеется, что этот встречный всего чаще бывает плутоватый самодур, и чем плутоватей он, тем гуще повалит за ним толпа "несмышленочков", желающих прожить чужим умом и под чужой волей, хотя бы в самодурной…

Высказанные нами мысли не составляют плод какой-нибудь теории, заранее придуманной: в них просто заключаются выводы, прямо следующие из явлений русского быта, изображенных в комедиях Островского. Без всякого сомнения, художник не имел в виду доказывать тех мыслей, какие мы теперь выводим из его комедий; но они сами собою сказались в его произведениях и сказались удивительно правильно. Лица его комедий постоянно остаются верны тому положению, в которое поставлены самодурным бытом. Ни одним словом не возвышаются они над уровнем этого быта, не изменяют основным чертам их типа, как он сложился в самой жизни. Даже в лучших натурах комедий Островского мы не видим той смелости добра, которой могли бы требовать от них в других обстоятельствах, но которой именно не может быть в них под цветом самодурства. Едва в слабом зародыше виднеются в них начала высшего нравственного развития; но эти начала так слабы, что не могут служить побуждением и оправданием практической деятельности. Оттого все нравственные основания поступков у честных лиц в комедиях, Островского внешни и очень узко ограничены, все вертятся только на исполнении чужой воли, без внутреннего сознания в правоте дела. Так, Авдотья Максимовна, отказываясь бежать с Вихоревым, представляет только ту причину, что отец ее проклянет; а бежавши с ним, сокрушается только о том, что "отец от нее отступится, и весь город будет на нее пальцами показывать". У Любови Гордеевны эта внешность подчинения долгу, не озаренная внутренним убеждением, выражается еще резче. Вот что говорит она Мите в оправдание своей решимости идти за Коршунова: "Теперь из воли родительской мне выходить не должно. На то есть воля батюшкина, чтоб я шла замуж. Должна я ему покориться, – такая наша доля девичья. Так, знать, тому и быть должно, так уж оно заведено исстари. Не хочу я супротив отца идти, чтоб про меня люди не говорили да в пример не ставили. Хоть я, может быть, сердце свое надорвала через это, да по крайности я знаю, что я по закону живу, и никто мне в глаза насмеяться не смеет". В этих словах нет ведь ни тени намека на нравственное значение поступка: зато есть слово "закон". А каков он и как применяется здравым смыслом к данному случаю, где же рассуждать об этом девушке: самодурное воспитание вовсе не приготовляет к таким рассуждениям.

Возведение послушания в высший абсолютный закон делается, впрочем, и самими самодурами, и даже еще с большей настойчивостью, чем угнетенною стороною… Это совершенно понятно: во-первых, самодур также почти не имеет истинных нравственных понятий и, следовательно, не может правильно различать добро и зло и, по необходимости, должен руководствоваться произволом; во-вторых – безусловное послушание других очень выгодно для него, потому что затем он может уж ничем не стесняться. Но и тут, разумеется, самодурная логика далеко уклоняется от общечеловеческой. По общей логике следовало бы, если уж человек ставит какие-нибудь правила и требования, хотя бы и произвольные, – то он должен и сам их уважать в данных случаях и отношениях, наравне с другими. Самодур рассуждает не так: он считает себя вправе нарушить, когда ему угодно, даже те правила, которые им самим признаны и на основании которых он судит других. И такова темнота разумения в "темном царстве", что не только сам самодур, но и все, обиженные и задавленные им, признают такой порядок вещей совершенно естественным. Лучшим выражением этой любопытной стороны в организации "темного царства" представляется комедия "Не так живи, как хочется". В литературном отношении пьесу эту признают менее других замечательною, упрекают в слабости концепции, находят натяжки в некоторых сценах и проч. Мы не будем долго на ней останавливаться – не потому, чтоб она того не стоила, а потому, что, во-первых, наши статьи и без того очень растянулись, а во-вторых, сама пьеса очень проста – и по интриге, и по очеркам, характеров, так что для объяснения их не нужно много слов, особенно после того, что говорено было выше. Дело в том, что Петр Ильич пьянствует, тиранит жену, бросает ее, заводит любовницу, а когда она, узнав об этом обстоятельстве, хочет уйти от него к своим родителям, общий суд добрых стариков признает ее же виновною… Собравшись домой, она на дороге, на постоялом дворе, встречает отца и мать, рассказывает им все свое горе и прибавляет, что ушла от мужа, чтобы жить с ними, потому что ей уж терпенья не стало. Отец только диву дался, услышав такое вольнодумство. "Как к нам? – восклицает он, – зачем к нам? Нет, поедем, я тебя к мужу свезу". Даша говорит: "Нет, батюшка, не поеду я к нему", – и отец, полагая, не рехнулась ли дочь его, – начинает ей такое увещание:

Да ты пойми, глупая, пойми – как я тебя возьму к себе? Ведь он муж твой… (Встает с лавки.) Поедемте: что болтать-то пустяки, чего быть не может!.. Как ты от мужа бежишь, глупая! Ты думаешь, – мне тебя не жаль? Ну, вот все вместе и поплачем о твоем горе – вот и вся наша помощь! Что я могу сделать? Поплакать с тобой – я поплачу. Ведь я отец твой, дитятко мое, милое мое! (Плачет и целует ее.) Ты одно пойми, дочка моя милая: бог соединил, человек не разлучает. Отцы наши так жили, не жаловались, не роптали. Ужели мы умнее их? Поедем к мужу.

Эти бесчеловечные слова внушены просто тем, что старик совершенно не в состоянии понять: как же это так – от мужа уйти! В его голове никак не помещается такая мысль. Это для него такая нелепость, против которой он даже не знает, как и возражать, – все равно, как бы нам сказали, что человек должен ходить на руках, а есть ногами: что бы мы стали возражать?.. Он только и может, что повторять беспрестанно: "Да как же это так?.. Да ты пойми, что это такое… Как же от мужа идти! Как же это!.."

Казалось бы, то же самое рассуждение следовало и к мужу применить. Нет, он вне закона!.. Он – повелитель своей жены и самодурствует над нею, сколько душе угодно, даже и в то время, как сам перед нею виноват и знает это. Он узнал, что жена проведала о его "кралечке", кралечка проведала, что он женат, и прогнала его от себя: что же он? Совестится показаться к жене? Чувствует раскаяние? Ничего не бывало; он еще норовит, воротясь домой, сорвать на ней сердце за свою неудачу у кралечки… Кажется, это уж должно бы возмутить родителей бедной жены его: в их глазах он, кругом сам виноватый, буйствует и, не помня себя, грозит даже зарезать жену и выбегает с ножом на улицу… Даша и говорит отцу: "Посмотрите сами, каково сладко мое житье". А отец советует: "Потерпи, подожди!" – "Да чего мне от него ждать, когда от него уж и отец его отступился", – возражает Даша, прикрываясь авторитетом. "Ничего, потерпи", – твердит отец и затем старается представить ее несчастие опять-таки праведной карой – все за непослушание, за то, что она без воли родителей замуж вышла. Вот его речь:

АГАФОН. Все это не дело, все это не дело! Ох, ох, ох! Не хорошо! Ты сама права, что ль? Дело сделала, что нас со старухой бросила? Говори, дело сделала? Так это и надо? так это по закону и следует? Враг вас обуял! Вы – точно как не люди. Вот ты и терпи, и терпи! Да наказанье-то с кротостью принимай, да с благодарностью!.. А то – что это? что это? Бежать хочет! Какой это порядок? Где это ты видала, чтобы мужья с женами порознь жили? Ну, ты его оставишь, бросишь его, а он в отчаяние придет – кто тогда виноват будет, кто? Ну, а захворает он, кто за ним уходит? Это ведь первый твой долг. А застигнет его смертный час, захочет он с тобой проститься, а ты по гордости ушла от него…

ДАША (бросаясь ему на шею). Батюшка!

АГАФОН. Ты подумай, дочка милая, помекай хорошенько… (Плача). Глупы ведь мы, люди, ох как глупы! Горды мы!

Заметьте, как добр и чувствителен этот старик и как он в то же время жестокосерд единственно потому, что не имеет никакого сознания о нравственном значении личности и все привык подчинять только внешним законам, установленным самодурством. Не по черствости или злобе, а совершенно наивно начинает он упрекать свою дочь за прошлое в такую минуту, когда сердце ее и без того разрывается на части. И потом – какие резоны он представляет? Он не говорит, что, дескать, муж твой будет страдать, хворать и проч., так неужто тебе не жалко его будет? – или что-нибудь в этом роде, – от сердца. Нет, у него совсем другое основание: "Кто тогда будет виноват?" да: "Это первый твой долг"… На основании этой, чисто внешней, морали он и убеждает дочь: "потерпи, потерпи – все хорошо будет".

И ведь действительно – глупая случайность приходит для оправдания слов старика, точно так, как -

Ведь и случается: возьмет
Да и скончается купчиха,
Перед которой глупый пес
Три ночи выл, поднявши нос.
Тогда попробуй разуверить!..

Петр Ильич, допившийся до чертиков, с ножом в руке бежит на Москву-реку, ничего не видя и не понимая. Вдруг слух его поражается ударом колокола: к заутрене где-то заблаговестили. Он, по машинальной привычке, поднимает руку, чтобы перекреститься, – и видит, что в руке у него нож, а стоит он над самой прорубью… Тут его страх взял, хмель мгновенно отшибло, он вспомнил увещания отца и воротился домой с полным раскаянием. Выслушавши рассказ его, отец Даши самодовольно-нежно упрекает ее: "Что, дочка, говорил я тебе!.." Тем дело и кончается.

Назад Дальше