Темное царство - Добролюбов Николай Александрович 4 стр.


Если мы применим все сказанное к сочинениям Островского и припомним то, что говорили выше о его критиках, то должны будем сознаться, что его литературная деятельность не совсем чужда была тех колебаний, которые происходят вследствие разногласия внутреннего художнического чувства с отвлеченными, извне усвоенными понятиями. Этими-то колебаниями и объясняется то, что критика могла делать совершенно противоположные заключения о смысле фактов, выставлявшихся в комедиях Островского. Конечно, обвинения его в том, что он проповедует отречение от свободной воли, идиотское смирение, покорность и т. д., должны быть приписаны всего более недогадливости критиков; но все-таки, значит, и сам автор недостаточно оградил себя от подобных обвинений. И действительно, в комедиях "Не в свои сани не садись", "Бедность не порок" и "Не так живи, как хочется" – существенно дурные стороны нашего старинного быта обставлены в действии такими случайностями, которые как будто заставляют не считать их дурными. Будучи положены в основу названных пьес, эти случайности доказывают, что автор придавал им более значения, нежели они имеют в самом деле, и эта неверность взгляда повредила цельности и яркости самих произведений. Но сила непосредственного художнического чувства не могла и тут оставить автора, – и потому частные положения и отдельные характеры, взятые им, постоянно отличаются неподдельной истиною. Редко-редко увлечение идеей доводило Островского до натяжки в представлении характеров или отдельных драматических положений, как, например, в той сцене в "Не в свои сани не садись", где Бородкин объявляет желание взять за себя опозоренную дочь Русакова. Во всей пьесе Бородкин выставляется благородным и добрым по-старинному; последний же его поступок вовсе не в духе того разряда людей, которых представителем служит Бородкин. Но автор хотел приписать этому лицу всевозможные добрые качества, и в числе их приписал даже такое, от которого настоящие Бородкины, вероятно, отреклись бы с ужасом. Но таких натяжек чрезвычайно мало у Островского: чувство художественной правды постоянно спасало его. Гораздо чаще он как будто отступал от своей идеи, именно по желанию остаться верным действительности. Люди, которые желали видеть в Островском непременно сторонника своей партии, часто упрекали его, что он недостаточно ярко выразил ту мысль, которую хотели они видеть в его произведении. Например, желая видеть в "Бедности не порок" апофеозу смирения и покорности старшим, некоторые критики упрекали Островского за то, что развязка пьесы является не необходимым следствием нравственных достоинств смиренного Мити. Но автор умел понять практическую нелепость и художественную ложность такой развязки и потому употребил для нее случайное вмешательство Любима Торцова. Так точно за лицо Петра Ильича в "Не так живи, как хочется" автора упрекали, что он не придал этому лицу той широты натуры, того могучего размаха, какой, дескать, свойствен русскому человеку, особенно в разгуле . Но художническое чутье автора дало ему понять, что его Петр, приходящий в себя от колокольного звона, не есть представитель широкой русской натуры, забубённой головы, а довольно мелкий трактирный гуляка. За "Доходное место" тоже слышались довольно забавные обвинения. Говорили, – зачем Островский вывел представителем честных стремлений такого плохого господина, как Жадов; сердились даже на то, что взяточники у Островского так пошлы и наивны, и выражали мнение, что "гораздо лучше было бы выставить на суд публичный тех людей, которые обдуманно и ловко созидают, развивают, поддерживают взяточничество, холопское начало и со всей энергией противятся всем, чем могут, проведению в государственный и общественный организм свежих элементов". При этом, прибавляет требовательный критик, "мы были бы самыми напряженными, страстными зрителями то бурного, то ловко выдерживаемого столкновения двух партий" ("Атеней", 1858 г., № 10) . Такое желание, справедливое в отвлечении, доказывает, однако, что критик совершенно не умел понять то темное царство, которое изображается у Островского и само предупреждает всякое недоумение о том, отчего такие-то лица пошлы, такие-то положения случайны, такие-то столкновения слабы. Мы не хотим никому навязывать своих мнений; но нам кажется, что Островский погрешил бы против правды, наклепал бы на русскую жизнь совершенно чуждые ей явления, если бы вздумал выставлять наших взяточников как правильно организованную, сознательную партию. Где вы у нас нашли подобные партии? В чем открыли вы следы сознательных, обдуманных действий? Поверьте, что если б Островский принялся выдумывать таких людей и такие действия, то как бы ни драматична была завязка, как бы ни рельефно были выставлены все характеры пьесы, произведение все-таки в целом осталось бы мертвым и фальшивым. И то уже есть в этой комедии фальшивый тон в лице Жадова; но и его почувствовал сам автор, еще прежде всех критиков. С половины пьесы он начинает спускать своего героя с того пьедестала, на котором он является в первых сценах, а в последнем акте показывает его решительно неспособным к той борьбе, какую он принял было на себя. Мы в этом не только не обвиняем Островского, но, напротив, видим доказательство силы его таланта. Он, без сомнения, сочувствовал тем прекрасным вещам, которые говорит Жадов; но в то же время он умел почувствовать, что заставить Жадова делать все эти прекрасные вещи – значило бы исказить настоящую русскую действительность. Здесь требование художественной правды остановило Островского от увлечения внешней тенденцией и помогло ему уклониться от дороги гг. Соллогуба и Львова . Пример этих бездарных фразеров показывает, что смастерить механическую куколку и назвать ее честным чиновником вовсе не трудно; но трудно вдохнуть в нее жизнь и заставить ее говорить и действовать по-человечески. Занявшись изображением честного чиновника, и Островский не везде преодолел эту трудность; но все-таки в его комедии натура человеческая много раз сказывается из-за громких фраз Жадова. И в этом уменье подмечать натуру, проникать в глубь души человека, уловлять его чувства, независимо от изображения его внешних, официальных отношений, – в этом мы признаем одно из главных и лучших свойств таланта Островского. И поэтому мы всегда готовы оправдать его от упрека в том, что он в изображении характера не остался верен тому основному мотиву, какой угодно будет отыскать в нем глубокомысленным критикам.

Точно так же мы оправдываем Островского в случайности и видимой неразумности развязок в его комедиях. Где же взять разумности, когда ее нет в самой жизни, изображаемой автором? Без сомнения, Островский сумел бы представить для удержания человека от пьянства какие-нибудь резоны более действительные, нежели колокольный звон; но что же делать, если Петр Ильич был таков, что резонов не мог понимать? Своего ума в человека не вложишь, народного суеверия не переделаешь. Придавать ему смысл, которого оно не имеет, значило бы искажать его и лгать на самую жизнь, в которой оно проявляется. Так точно и в других случаях: создавать непреклонные драматические характеры, ровно и обдуманно стремящиеся к одной цели, придумывать строго соображенную и тонко веденную интригу – значило бы навязывать русской жизни то, чего в ней вовсе нет. Говоря по совести, никто из нас не встречал в своей жизни мрачных интриганов, систематических злодеев, сознательных иезуитов. Если у нас человек и подличает, так больше по слабости характера; если сочиняет мошеннические спекуляции, так больше оттого, что окружающие его очень уж глупы и доверчивы; если и угнетает других, то больше потому, что это никакого усилия не стоит, так все податливы и покорны. Наши интриганы, дипломаты и злодеи постоянно напоминают мне одного шахматного игрока, который говорил мне: "Это вздор, будто можно рассчитать заранее свою игру; игроки только напрасно. хвалятся этим; а в самом-то деле больше трех ходов вперед невозможно рассчитать". И этот игрок многих еще обыгрывал: другие, стало быть, и трех-то ходов не рассчитывали, а так только – смотрели на то, что у них под носом. Такова и вся наша русская жизнь: кто видит на три шага вперед, тот уже считается мудрецом и может надуть и оплести тысячи людей. А тут хотят, чтобы художник представлял нам в русской коже каких-нибудь Тартюфов, Ричардов, Шейлоков! По нашему мнению, такое требование совершенно нейдет к нам и сильно отзывается схоластикой. По схоластическим требованиям, произведение искусства не должно допускать случайности; в нем все должно быть строго соображено, все должно развиваться последовательно из одной данной точки, с логической необходимостью и в то же время естественностью! Но если естественность требует отсутствия логической последовательности? По мнению схоластиков, не нужно брать таких сюжетов, в которых случайность не может быть подведена под требования логической необходимости. По нашему же мнению, для художественного произведения годятся всякие сюжеты, как бы они ни были случайны, и в таких сюжетах нужно для естественности жертвовать даже отвлеченною логичностью, в полной уверенности, что жизнь, как и природа, имеет свою логику и что эта логика, может быть, окажется гораздо лучше той, какую мы ей часто навязываем… Вопрос этот, впрочем, слишком еще нов в теории искусства, и мы не хотим выставлять свое мнение как непреложное правило. Мы только пользуемся случаем высказать его по поводу произведений Островского, у которого везде на первом плане видим верность фактам действительности и даже некоторое презрение к логической замкнутости произведения – и которого комедии, несмотря на то, имеют и занимательность и внутренний смысл.

Высказавши эти беглые замечания, мы, прежде чем перейдем к главному предмету нашей статьи, должны сделать еще следующую оговорку. Признавая главным достоинством художественного произведения жизненную правду его, мы тем самым указываем и мерку, которою определяется для нас степень достоинства и значения каждого литературного явления. Судя по тому, как глубоко проникает взгляд писателя в самую сущность явлений, как широко захватывает он в своих изображениях различные стороны жизни, – можно решить и то, как велик его талант. Без этого все толкования будут напрасны. Например, у г. Фета есть талант, и у г. Тютчева есть талант: как определить их относительное значение? Без сомнения, не иначе как рассмотрением сферы, доступной каждому из них. Тогда и окажется, что талант одного способен во всей силе проявляться только в уловлении мимолетных впечатлений от тихих явлений природы, а другому доступны, кроме того, – и знойная страстность, и суровая энергия, и глубокая дума, возбуждаемая не одними стихийными явлениями, но и вопросами нравственными, интересами общественной жизни. В показании всего этого и должна бы, собственно, заключаться оценка таланта обоих поэтов. Тогда читатели и без всяких эстетических (обыкновенно очень туманных) рассуждений поняли бы, какое место в литературе принадлежит и тому и другому поэту. Так мы полагаем поступить и с произведениями Островского. Все предыдущее изложение привело нас до сих пор к признанию того, что верность действительности, жизненная правда – постоянно соблюдаются в произведениях Островского и стоят на первом плане, впереди всяких задач и задних мыслей. Но этого еще мало: ведь и г. Фет очень верно выражает неопределенные впечатления природы, и, однако ж, отсюда вовсе не следует, чтобы его стихи имели большое значение в русской литературе. Для того чтобы сказать что-нибудь определенное о таланте Островского, нельзя, стало быть, ограничиться общим выводом, что он верно изображает действительность; нужно еще показать, как обширна сфера, подлежащая его наблюдениям, до какой степени важны те стороны фактов, которые его занимают, и как глубоко проникает он в них. Для этого-то и необходимо реальное рассмотрение того, что есть в его произведениях.

Общие соображения, которые в этом рассмотрении должны руководить нас, состоят в следующем:

Островский умеет заглядывать в глубь души человека, умеет отличать натуру от всех извне принятых уродств и наростов; оттого внешний гнет, тяжесть всей обстановки, давящей человека, чувствуются в его произведениях гораздо сильнее, чем во многих рассказах, страшно возмутительных по содержанию, но внешнею, официальною стороною дела совершенно заслоняющих внутреннюю, человеческую сторону.

Комедия Островского не проникает в высшие слои нашего общества, а ограничивается только средними, и потому не может дать ключа к объяснению многих горьких явлений, в ней изображаемых. Но тем не менее она легко может наводить на многие аналогические соображения, относящиеся и к тому быту, которого прямо не касается; это оттого, что типы комедий Островского нередко заключают в себе не только исключительно купеческие или чиновничьи, но и общенародные черты.

Деятельность общественная мало затронута в комедиях Островского, и это, без сомнения, потому, что сама гражданская жизнь наша, изобилующая формальностями всякого рода, почти не представляет примеров настоящей деятельности, в которой свободно и широко мог бы выразиться человек. Зато у Островского чрезвычайно полно и рельефно выставлены два рода отношений, к которым человек еще может у нас приложить душу свою, – отношения семейные и отношения по имуществу. Не мудрено поэтому, что сюжеты и самые названия его пьес вертятся около семьи, жениха, невесты, богатства и бедности.

Драматические коллизии и катастрофа в пьесах Островского все происходят вследствие столкновения двух партий – старших и младших, богатых и бедных, своевольных и безответных. Ясно, что развязка подобных столкновений, по самому существу дела, должна иметь довольно крутой характер и отзываться случайностью.

С этими предварительными соображениями вступим теперь в этот мир, открываемый нам произведениями Островского, и постараемся всмотреться в обитателей, населяющих это темное царство. Скоро вы убедитесь, что мы недаром назвали его темным.

II

Где больше строгости, там и греха больше. Надо судить по человечеству.

Назад Дальше