Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Павел Басинский 25 стр.


По этому поводу Горький написал возмущенное письмо в "Times": "Моя жена – это моя жена, жена М.Горького. И она, как и я – мы оба считаем ниже своего достоинства вступать в какие-то объяснения по этому поводу. Каждый, разумеется, имеет право говорить и думать о нас все, что ему угодно, а за нами остается наше человеческое право – игнорировать сплетни. Лучшие люди всех стран будут с нами".

Совсем иной прием ждал Горького в Италии. Там его знали задолго до приезда. Его произведениями увлекалась молодежь, его творчество изучали в Римском университете. И потому, когда пароход "Принцесса Ирэн" с Горьким и М.Ф.Андреевой на борту 13 октября подошел к причалу неаполитанского порта, на борт его ринулись журналисты. Корреспондент местной газеты Томмазо Вентура по-русски произнес приветствие от имени неаполитанцев великому писателю Максиму Горькому.

На следующий день все итальянские газеты сообщали о прибытии Горького в Италию. Газета "Avanti" писала:

"Мы также хотим публично, от всего сердца приветствовать нашего Горького. Он – символ революции, он является ее интеллектуальным началом, он представляет собой все величие верности идее, и к нему в этот час устремляются братские души пролетарской и социалистической Италии.

Да здравствует Максим Горький!

Да здравствует русская революция!"

На узких неаполитанских улочках его везде поджидали восторженные толпы, которые скандировали: "Да здравствует Максим Горький! Да здравствует русская революция!" И Горький едва не пострадал от всеобщего обожания: в дело пришлось вмешаться карабинерам.

Неаполитанский театр "Политеама" пригласил Горького и Андрееву на спектакль "Маскотт". Гости опоздали, и когда они вошли в ложу, увертюра уже началась. Представление немедленно остановили, зажгли свет, музыка прервалась, артисты вышли из-за кулис, публика вскочила с мест с криками: "Да здравствует Горький!", "Да здравствует революция!", "Долой царя!". Оркестр вместо увертюры заиграл "Марсельезу". После спектакля народ уже ждал Горького у подъезда, он едва добрался до своего экипажа, который потом долго двигался сквозь толпу к отелю. Пожалуй, подобного Горький не знал даже в России.

Вопрос о месте его пребывания в Европе был решен. Горькому полюбился остров Капри, где было относительно тихо, в сравнении с Неаполем, и можно было спокойно работать, принимать гостей. Для старейшин и жителей острова это была огромная честь. На Капри Горький провел семь лет и написал здесь многие из своих лучших произведений: "Исповедь", "Детство", "Городок Окуров", "Хозяин", "По Руси" и другое.

Но в чаду апофеоза встречи великого писателя мало кто обратил внимание на два очевидных противоречия. Во-первых, странно, что политический изгнанник поселяется сперва в роскошном отеле "Везувий", а затем снимает виллу на самом дорогом итальянском курорте. Вспомним рассказ Бунина "Господин из Сан-Франциско". Именно на острове Капри останавливались богатые американские туристы. Во-вторых, непонятно, почему левые итальянские журналисты с настойчивостью желали русской революции и свержения русского царя, будто в самой Италии, в том же Неаполе, не было проблем с нищетой. Нельзя сказать, что Горький закрыл на это глаза. В его "Сказках об Италии" сказано и об этом.

Но Россия посадила его в Петропавловку и выдворила из страны. Европа его приняла, а Италия почти обожествила. В России было неловко жить богато автору "Челкаша" и "На дне". Русская этика не принимает расхождения между словом и поведением, а слово и образ жизни у Горького в какой-то момент стали расходиться. С точки зрения европейской этики в этом не было противоречия.

Уже в письме к Андрееву, написанном Горьким в марте 1906 года, когда он впервые оказался за границей, в Берлине; чувствуется, что он очарован европейской жизнью – внешне чистой, культурной. Для него, видевшего в жизни немало грязного, смрадного, это был немаловажный аргумент в пользу Запада.

"Когда ворочусь из Америки, – пишет он, – сделаю турне по всей Европе – то-то приятно будет! А ты живи здесь (то есть за границей. – П.Б.). Ибо в России даже мне стало тошно, на что выносливая лошадка".

И вот они встречаются на Капри. Горький находится в апофеозе своей итальянской славы, весь переполнен восторгом от Италии, ее моря, ее солнца, весь насыщен творческими планами. Бодрый, веселый, щедрый Артистичный. Способный обворожить любого гостя. Даже Бунин, несколько раз побывавший у Горького на Капри вместе с Верой Николаевной Муромцевой, вспоминал, что это было лучшее время, проведенное им с Горьким, когда он был ему "особенно приятен". Вера же Николаевна была просто без ума от горьковских рассказов, его остроумия и какого-то аристократического артистизма. Кажется, именно она впервые заметила, что у Горького длинные тонкие пальцы музыканта.

А Андреев в это время страдает после страшной потери "дамы Шуры". И не получается у него отдохнуть душой в обществе Горького.

Андреев пишет Евгению Чирикову с Капри: "Скучновато без людей. Горький очень милый, и любит меня, и я очень люблю, – но от жизни, простой жизни, с ее болями, он так же далек, как картинная галерея какая-нибудь. Во всяком случае, с ним мне приятно – хоть часть души находит удовлетворение. Занятный человек и Пятницкий, но сблизиться с ним невозможно. Остальное же, что вокруг Горького, только раздражает. <…> И неуютно у них. Придешь иной раз вечером – и вдруг назад на пустую виллу потянет".

Вспоминает Горький:

"Андреев приехал на Капри, похоронив "даму Шуру" в Берлине, – она умерла от послеродовой горячки. Смерть умного и доброго друга очень тяжело отразилась на психике Леонида. Все его мысли и речи сосредоточенно вращались вокруг воспоминаний о бессмысленной гибели "дамы Шуры".

– Понимаешь, – говорил он, странно расширяя зрачки, – лежит она еще живая, а дышит уже трупным запахом. Это очень иронический запах.

Одетый в какую-то черную бархатную куртку, он даже и внешне казался измятым, раздавленным. Его мысли и речи были жутко сосредоточены на вопросе смерти. Случилось так, что он поселился на вилле Карачиолло, принадлежавшей вдове художника, потомка маркиза Карачиолло, сторонника французской партии, казненного Фердинандом Бомбой. В темных комнатах этой виллы было сыро и мрачно, на стенах висели незаконченные грязноватые картины, напоминая о пятнах плесени. В одной из комнат был большой закопченный камин, а перед окнами ее, затеняя их, густо разросся кустарник; в стекла со стен дома заглядывал плющ. В этой комнате Леонид устроил столовую.

Как-то под вечер, придя к нему, я застал его в кресле пред камином. Одетый в черное, весь в багровых отсветах тлеющего угля, он держал на коленях сына своего, Вадима, и вполголоса, всхлипывая, говорил ему что-то. Я вошел тихо; мне показалось, что ребенок засыпает, я сел в кресло у двери и слышу: Леонид рассказывает ребенку о том, как смерть ходит по земле и душит маленьких детей.

– Я боюсь, – сказал Вадим.

– Не хочешь слушать?

– Я боюсь, – повторил мальчик.

– Ну, иди спать…

Но ребенок прижался к ногам отца и заплакал. Долго не удавалось нам успокоить его. Леонид был настроен истерически, его слова раздражали мальчика, он топал ногами и кричал:

– Не хочу спать! Не хочу умирать!

Когда бабушка увела его, я заметил, что едва ли следует пугать ребенка такими сказками, какова сказка о смерти, непобедимом великане.

– А если я не могу говорить о другом? – резко сказал он. – Теперь я понимаю, насколько равнодушна "прекрасная природа", и мне одного хочется – вырвать мой портрет из этой пошло-красивенькой рамки.

Говорить с ним было трудно, почти невозможно, он нервничал, сердился и, казалось, нарочито растравлял свою боль".

Вспоминает Е.П.Пешкова:

"Вскоре после смерти жены Леонид Николаевич решил уехать на Капри, зная, что там живет Горький. Когда они встретились, он просил Алексея Максимовича быть крестным отцом несчастного ребенка, на что Алексей Максимович дал письменное согласие.

На другой же день я отправилась к Леониду Николаевичу. Он жил в большой мрачной вилле, густо заросшей деревьями, которые подступали к окнам. Жил он с матерью, Анастасией Николаевной, и маленьким сыном Вадимом.

Леонид Николаевич мне обрадовался, повел в столовую, усадил за стол, на котором стоял горячий самовар, привезенный Анастасией Николаевной из Москвы, – налил мне и себе чаю и тут же стал подробно рассказывать о болезни Александры Михайловны. Говорил, что ее лечили неправильно, обвинял берлинских врачей.

Рассказывал Леонид Николаевич медленно, с остановками, глядя куда-то вдаль, точно оживляя для себя то, о чем рассказывал. Стакан за стаканом пил он очень крепкий чай, потом опять ходил по комнате, порою подходил к буфету, доставал фиаско местного вина, наливал в бокал и залпом выпивал. И снова молча ходил по комнате.

Я старалась перевести разговор на другое. Рассказывала о жизни в Москве. Он слушал рассеянно, видимо, думая о другом.

В одно из моих посещений, когда мы были одни, Леонид Николаевич сказал:

– Знаете, я очень часто вижу Шуру во сне. Вижу так реально, так ясно, что, когда просыпаюсь, ощущаю ее присутствие; боюсь пошевелиться. Мне кажется, что она только что вышла и вот-вот вернется. Да и вообще я ее часто вижу. Это не бред. Вот и сейчас, перед вашим приходом, я видел в окно, как она в чем-то белом медленно прошла между деревьями… точно растаяла…

Мы долго сидели молча".

"Когда я уехала с Капри, – продолжала Екатерина Павловна, – он собирался мне писать, но получила я только одно письмо:

"14 февраля 1907

Милая Екатерина Павловна!

Не пишу, потому что в ужасно мерзком состоянии. И душа и тело развалились.

Бессонница, мигрень и пр. Кроме того, пишу рассказ ("Иуда Искариот". – П.Б.) и десятки, сотни деловых писем.

И писать мне вам – скучно. Хочется поговорить, а не писать. Вероятно, приеду – к вам. Вы верите, что я вас люблю? Даже – когда молчу и ничего не пишу. И Максимку (сын Горького – Максим Пешков. – П.Б). Алексей – крестный отец у моего несчастного Данилки, а я – разве я не чувствую себя крестным отцом Максимки? Вы не смеетесь? Вы не сердитесь?

И вы мне всего не сказали, и я вам всего не сказал. Но это – впереди. Крепко, так, чтобы почувствовалось, жму вашу милую руку. И Софье Федоровне хороший поклон. Мне до сих пор жалко, что не отдал ей калош!""

В гостях у Горького на его вилле "Спинола" в период с 1906 по 1913 год побывали десятки гостей – Ленин, переводчик "Капитала" Маркса Генрих Лопатин, Иван Бунин, Федор Шаляпин, издатель А.Н.Тихонов, приемный сын Горького Зиновий Пешков, будущий боевой генерал, герой французского Сопротивления. Бывали здесь и сын Максим с матерью, Е.П.Пешковой И все они получали заряд силы, бодрости, радости. Чудотворные лучи каприйского солнца и морской воздух как бы умножались энергетической натурой Горького, который поистине "расцвел" на Капри.

И только с Андреевым, его лучшим другом, отношения не заладились. Судя по письму Е.П.Пешковой, даже с первой женой Горького Андреев чувствовал себя свободнее. Отчасти это объяснено в письме Андреева к Чирикову. Вокруг Горького находилось слишком много людей, как это всегда бывает вокруг человека, когда он находится "в силе и славе". Андреев после смерти "дамы Шуры" нуждался в особом отношении к себе. По-видимому, он этого не получил.

Вражда

Горький вспоминал:

"Уехал он с Капри неожиданно; еще за день перед отъездом говорил о том, что скоро сядет за стол и месяца три будет писать, но в тот же день вечером сказал мне:

– А знаешь, я решил уехать отсюда. Надо все-таки жить в России, а то здесь одолевает какое-то оперное легкомыслие. Водевили писать хочется, водевили с пением. В сущности здесь не настоящая жизнь, а – опера, здесь гораздо больше поют, чем думают. Ромео, Отелло и прочих в этом роде изобрел Шекспир, – итальянцы неспособны к трагедии. Здесь не мог бы родиться ни Байрон, ни Поэ.

– А Леопарди?

– Ну, Леопарди… кто знает его? Это из тех, о ком говорят, но кого не читают.

Уезжая, он говорил мне:

– Это, Алексеюшка, тоже Арзамас, – веселенький Арзамас, не более того.

– А помнишь, как ты восхищался?

– До брака мы все восхищаемся. Ты скоро уедешь отсюда? Уезжай, пора. Ты становишься похожим на монаха…"

И все же недолгий период пребывания на Капри благотворно отразился на творчестве Андреева. Здесь он написал "Иуду Искариота", затеял одну из самых знаменитых пьес – "Черные маски", создал план большого романа "Сашка Жегулев", сделал две или три главы повести "Мои записки" и, наконец, написал самую скандальную после "Бездны" вещь – рассказ "Тьма". Именно "Тьма" явилась причиной решительной ссоры Горького с Андреевым.

Впрочем, были и еще причины. На Капри Андреев стал уговаривать Горького и Пятницкого реорганизовать "Знание", привлечь туда новых талантливых писателей из лагеря символистов, в частности Александра Блока и Федора Сологуба. Нельзя отказать Андрееву в удивительной точности в выборе этих имен. Блок – первый поэт среди символистов, к тому же явно тяготеющий к "народной" теме. Сологуб – один из самых талантливых символистских прозаиков, автор романа "Мелкий бес". Пятницкий отказался от соредакторства с Андреевым, и Андрееву было предложено самому взяться за редактуру сборников.

После возвращения в Россию Андреев с жадностью взялся за дело. В письмах к знакомым писателям он отговаривал их от участия в только что созданном издательстве "Шиповник". В письме к Чирикову он писал: "И согласился я с тем, чтобы ведение сборников сделать нашим общим делом, твоим, зайцевским, серафимовическим и т.д. Сообща, я убежден, мы двинем к достоинствам первых сборников, но перещеголяем их. Все малоценное выбросим к черту, подберем новых ценных сотрудников, реформируем и внешность – одним словом, создадим то, что называется "своим журналом". Будут у нас и собрания и всё. И уже в денежном отношении ты получишь больше, чем в "Шиповнике" или где бы то ни было. Таких гонораров, как у "Знания", ни одно издательство долго не выдержит".

В письме к Серафимовичу повторял: "…Хочу я к работе привлечь всю компанию: тебя, Чирикова, Зайчика (Б. Н. Зайцева. – П.Б.) - сообща соорудить такие сборники, чтобы небу жарко стало. В сборнике будут только шедевры".

В.В.Вересаев, марксист, пытался ввести Андреева в литературный марксистский кружок. Несколько человек из этого кружка он пытался приводить на московские собрания "Среды", где на квартире Телешова собирались по средам писатели-реалисты. Андреев наивно восторгался: "Да, необходимо освежить у нас атмосферу. Как бы было хорошо, если бы кто-нибудь прочел у нас доклад, например, о разных революционных партиях, об их программах, о намечаемых ими путях революционной борьбы".

Кстати, на квартире Телешова еще до первой русской революции в Москве собирались Бунин, Серафимович, Вересаев, Зайцев и другие, впоследствии и объединившиеся в кружок под названием "Среда". Иногда приезжали из Петербурга Горький и Шаляпин. В отсутствие Горького всегда заходил разговор о нем и его искренности. Спорили до хрипоты. Однажды Вересаев не выдержал и сказал: "Господа! Давайте раз и навсегда решим не касаться проклятых вопросов. Не будем говорить об искренности Горького…"

В 1907 году, уже вплотную взявшись за издание сборников "Знания" и, вероятно, пообещав кому-то какие-то денежные авансы, Андреев пишет Горькому: "А сейчас – дело. Нужно собирать материал для сборника, вообще начать редакторствовать. Нужно приглашать новых (на одних старых никуда не уедешь, жизнь уходит от них), а я не знаю, насколько в этом случае я могу быть самостоятелен. По-моему, например, следует… пригласить теперь же: Блока, Сологуба, Ауслендера, еще кой-кого. Как бы не вышло у нас недоразумений! Вообще, веришь ли ты, что я не подведу? Выбор материала будет у меня параллелен моей собственной работе: "буду помещать только то, что ведет к освобождению человека". Точнее формулировать трудно, ибо все, в конце концов, дело такта и понимания. Так вот: как ты думаешь?

Очень мешает отсутствие Константина Петровича (Пятницкого. – П.Б.). Некоторые просят аванса, и дать необходимо, а как я могу? И вообще получается какая-то неопределенность. "Шиповник" же действует энергично".

Горький решительно отказался печатать новых сотрудников, предложенных Андреевым, а кроме того, напомнил ему о его ограниченных финансовых полномочиях:

"О пределах твоей власти тебе напишет или скажет лично Константин Петрович, который скоро едет в Финляндию, а я скажу о литературе.

Мое отношение к Блоку – отрицательно, как ты знаешь. Сей юноша, переделывающий на русский лад дурную половину Поля Верлена, за последнее время прямо-таки возмущает меня своей холодной манерностью, его маленький талант положительно иссякает под бременем философских потуг, обессиливающих этого самонадеянного и слишком жадного к славе мальчика с душою без штанов и без сердца.

Нет, ты его оставь в покое года на три, может быть, он подрастет за это время и научится говорить искренно о простых вещах – о том, что сейчас кажется ему изумительно премудрым и что уже сказано во Франции сильнее и красивее, чем это может сделать он.

Старый кокет Сологуб, влюбленный в смерть, как лакеи влюбляются в барынь своих, и заигрывающий с нею всегда с тревожным ожиданием получить щелчок по черепу; склонный к садизму Сологуб – фигура лишняя в сборниках "Знания". Будь добр, не беспокой его ветхие дни и будь уверен, что он еще раз не напишет "Мелкого беса", – единственную вещь, написанную им как литератором – с любовью и, по-своему, красиво.

<…> Сборники "Знания" – сборники литературы демократической и для демократии – только с ней и ее силою человек будет освобожден. Истинный, достойный человека индивидуализм, единственно способный освободить личность от зависимости и плена общества, государства, будет достигнут лишь через социализм, то есть через демократию. Ей-то и должны мы служить, вооружая ее нашей дерзостью думать обо всем без страха, говорить без боязни.

Указанные тобою Сологуб и Блок боятся своего воображения, стоят на коленях перед своим страхом – куда уж им человека освобождать!"

Письмо это било не только и не столько по Блоку, к которому Горький впоследствии сильно изменил свое отношение. Косвенно это письмо ударяло по самому Андрееву.

Назад Дальше