Впоследствии Буланов стал первым секретарем коллегии ОГПУ, секретарем НКВД СССР и по совместительству ответственным секретарем Особого совещания НКВД СССР. Не совершив ничего путного на оперативной работе, он тем не менее благодаря близости к Ягоде получил два знака Почетного сотрудника и… орден Ленина! Правда, высшую правительственную награду страны он поносит на гимнастерке всего лишь пять месяцев. После чего будет арестован, усажен на одну с Ягодой скамью подсудимых и расстрелян в один день со своим бывшим шефом – 13 марта 1938 года…
Спустя некоторое время Артузов все же нашел в своем двусмысленном положении и определенные преимущества. Так, он смог получить более полное, нежели ранее, представление о работе центрального аппарата ОГПУ в целом, особенно тех отделов, которые входили в СОУ. Не чужды были ему и заботы самостоятельного Иностранного отдела, поскольку почти все масштабные операции КРО, вроде "Треста", контрразведчики проводили в тесном взаимодействии с разведчиками и агентурой Трилиссера.
С Михаилом Абрамовичем отношения у Артузова с самого начала сложились вполне товарищеские, несмотря на значительную разницу в возрасте. Трилиссер был членом ВКП(б) с 1901 года! Большего партстажа в ОГПУ не было ни у кого. Даже сам Менжинский вступил в партию годом позже. Худощавый, хрупкого сложения, в круглых очках в простой железной оправе, Трилиссер более всего походил на типичного чеховского интеллигента начала века. Однако за скромной внешностью скрывался опытный профессиональный революционер.
Будучи руководителем Финляндской военной организации РСДРП, Трилиссер участвовал в знаменитом Свеаборгском восстании моряков 1906 года, после чего был осужден к пяти годам каторги и вечному поселению в Сибири.
После окончания Гражданской войны Дзержинский пригласил Трилиссера на работу в ВЧК.
В апреле 1920 года в Особом отделе ВЧК был образован Иностранный отдел для ведения разведывательной работы за кордоном. 20 декабря того же года Иностранный отдел был выделен из Особого отдела в самостоятельное подразделение ВЧК – ИНО. Первым начальником ИНО был Яков Христофорович Давыдов (Давтян), но уже через два месяца его, по тогдашнему выражению, "перебросили" на дипломатическую работу. Начальником ИНО назначили Соломона Григорьевича Могилевского, его помощником – Трилиссера. Однако уже через год Могилевский стал начальником Закавказской ЧК. Начальником ИНО стал Трилиссер. При этом Дзержинский, несомненно, учитывал, что Михаил Абрамович владеет двумя иностранными языками и обладает богатым опытом конспиратора–подпольщика.
Сотрудники центрального аппарата ОГПУ шефствовали над колхозами, создаваемыми в районе поселка Зубалово (где, к слову сказать, была дача Сталина). Руководство этой общественной работой было возложено на Артузова. Столь хлопотным делом Артур Христианович, как истинный крестьянин в бог ведает каком поколении, занимался охотно. По свидетельству Гудзя, колхозы здесь создавались без всякого принуждения местных жителей, тем более что помогали столь сложному процессу с особой осторожностью те чекисты, что сами были выходцами из деревни. Участвовал в этом деле и младший брат Артура Христиановича Рудольф, который очень любил заниматься именно сельским хозяйством и впоследствии, когда Артузов построил себе "дачку" (те самые Лиденоры), более всего похожую на обыкновенный сарай, на участке около десяти соток близ станции Одинцово, стал жить там постоянно. Рудольф устроился на работу в местную артель "Древтара", а все свободные часы и выходные дни возился на участке, разводил овощи и ягоды, а также, к удивлению и даже насмешкам соседей, цветы. Последнее занятие у русских крестьян считалось сущим баловством.
Неподалеку от ОГПУ на Кузнецком мосту располагался так называемый политический Красный Крест (в середине 30–х годов его, разумеется, разогнали). Заведовала им Екатерина Павловна Пешкова – первая жена великого русского писателя М. Горького. Задачей организации было оказание всяческой помощи политическим заключенным.
Артузову было поручено представлять ОГПУ перед этим учреждением. Поручение, прямо сказать, щекотливое, ибо у международной общественности и советской власти, тем более такого ее органа, как ОГПУ-НКВД, всегда существовали значительные, даже принципиально противоположные трактовки самих понятий "политическое преступление" и "политический преступник". Как бы то ни было, Артуру Христиановичу приходилось теперь регулярно и довольно часто встречаться с Екатериной Павловной и ее сотрудниками. Артузов никогда не отказывал Пешковой, всегда лично разбирался с каждой ее просьбой. Если убеждался, что осужденный не виноват, или совершил малозначительное нарушение закона, или достиг преклонного возраста, – старался добиться освобождения или предоставления хоть каких–нибудь льгот в виде разрешения дополнительных передач, свиданий, писем…
Еще одна обязанность – разбор должностных и иных проступков сотрудников ОГПУ с последующим предложением о наложении взыскания или, наоборот, оправдании.
Занятие это было Артузову не по душе, однако к каждому эпизоду такого рода он подходил без предубеждения, с учетом личности провинившегося, степени опасности проступка, то есть справедливо.
Однажды Артузову позвонил дежурный по приемной:
– Тут к вам просится какой–то доцент из Ленинграда. Говорит, по личному вопросу.
– Пропустите…
Ученый из Ленинграда? Интересно, что привело его сюда?
В кабинет вошел молодой, не старше тридцати лет, мужчина. По растерянному выражению лица, неловким движениям было видно, что он очень волнуется.
– Лев Герасимович Лойцянский, – представился вошедший.
В Москву доцента привело крайне неприятное дело. Несколько дней назад его вызвал в ленинградское отделение ОГПУ сотрудник по фамилии Петров. Он учинил Лойцян–скому форменный допрос (хотя и не предъявил никаких обвинений), а затем в категоричной форме предложил стать секретным осведомителем. Дал на размышление несколько дней, но не преминул намекнуть, что в случае отказа его ждут неприятности. Напоследок велел никому о вызове в ОГПУ не рассказывать.
Последнее указание Лойцянский нарушил: выложил все близкому другу, попросил совета. Друг (это была женщина–коллега), подумав, такой совет дала: она рассказала, что перед самой революцией их институт окончил один очень порядочный человек, любимый студент профессора Грум–Гржимайло. Теперь он в Москве, занимает большой пост в ОГПУ…
В тот же вечер доцент выехал в Москву и прямо с вокзала направился по известному адресу.
Через пятьдесят лет Лев Герасимович Лойцянский, уже профессор, так описал этот визит:
"Из–за письменного стола встал и пошел мне навстречу стройный, моложавый, как мне запомнилось, полуседой шатен, с зачесанными вверх волосами и с небольшой бородкой клинышком. Он радушно меня приветствовал, усадил, взял привезенное мною письмо и, деликатно извинившись, стал его читать. По выражению его лица, которое я внимательно изучал, можно было заключить, что письмо его очень обрадовало.
Я коротко рассказал Артузову о себе и деле, приведшем меня к нему. Услышав, что я работаю в Ленинградском политехническом институте, он заинтересовался, знаком ли я с академиком Абрамом Федоровичем Иоффе. Я ответил, что являюсь доцентом по кафедре теоретической механики физико–математического факультета, основателем и бессменным деканом которого состоит А. Ф. Иоффе. Я рассказал, что многим обязан этому выдающемуся физику, привлекшему меня к работе на кафедре и к научной деятельности и оказавшему мне большое доверие, поручая неоднократно замещать его по руководству факультетом во время его отъездов за границу.
Артузов, как оказалось, наш ленинградский политехник–металлург, оживился, узнав об этом, и я почувствовал, что своим ответом очень расположил его к себе. Сославшись на то, что его служебный кабинет – не место для дружеских воспоминаний, он пригласил меня вечером того же дня посетить его дома… Это приглашение меня глубоко тронуло. Я понимал, что у крупного государственного деятеля было не много свободных вечеров и что он, выделяя мне свой вечер, хочет провести его в задушевной беседе о своих ленинградских друзьях, об уважаемом им академике А. Ф. Иоффе, о котором у него сохранились самые теплые воспоминания.
То, что он посвятил этот вечер мне, совсем незнакомому, но, верно, понравившемуся ему с первого, профессионального и острого, взгляда человеку, польстило мне, и я с благодарностью принял приглашение, надеясь глубже узнать этого нового знакомого. Вероятно, у него было при этом и желание отвлечься хоть на один вечер от тяжелых обязанностей начальника контрразведки и окунуться в доброе прошлое.
Я был много наслышан об аскетизме жизни высшего яруса советских деятелей. В то время еще не было персональных дач со специальным штатом слуг, не было и других привилегий, развративших в дальнейшем номенклатурных работников. Посещение квартиры Артузова подтвердило существовавшее в то далекое время пренебрежение удобствами жизни у ленинского окружения. В комнате, в которой принял меня Артузов (она была, по–видимому, единственной в его квартире), стояли продавленный, крытый протертым дерматином диван, обеденный стол. На нем – большой медный чайник, из которого мы с хозяином пили чай, заедая его хлебом. В письменном столе необходимости не было, он имелся в служебном кабинете. Несколько венских стульев с жесткими сиденьями завершали "убранство" комнаты Артузова, и это, совершенно убежден, не было "напоказ". Так действительно жил большой ответственный деятель революции, не придававший никакого значения внешней стороне своего быта.
В моей памяти до сих пор хорошо сохранилась замечательная по своей искренности и задушевности беседа с Ар–тузовым. Он мало говорил о себе, больше вспоминал своих друзей, особенно академика А. Ф. Иоффе, которому он, по своему служебному положению, помогал в осуществлении заграничных командировок. Я узнал, что мой собеседник мечтал стать физиком, а Иоффе поощрял эту мечту, обещая свою поддержку. Но судьба сулила иное. Партия направила его на работу в органы ГПУ, и ему ничего не оставалось, как всецело отдаться этой, по его мнению, необходимой деятельности. Он выбрал фронт борьбы с внешней контрреволюцией и категорически отказался от участия в той внутрипартийной склоке, которую ему навязывало высшее руководство. Артузов тяготился дурной славой "органов", которая день ото дня росла в широких кругах населения. Разгул произвола и беззакония в то время уже давал о себе знать и прикрывался необходимостью повышенной бдительности к надуманным "врагам" Советской власти, что глубоко претило натуре Артузова…
Тогда, во второй половине 20–х годов, я ничего не знал об успехах А. Х. Артузова, например, по ликвидации контрреволюционной эсеровской группы, руководимой Б. В. Савинковым…
О моем деле, послужившем причиной приезда в Москву, и обращения к нему Артузов вспомнил только при нашем прощании. Это было особой деликатностью с его стороны. Он не хотел, чтобы в образовавшихся дружеских отношениях между нами я фигурировал как проситель, а он выполнял роль благодетеля. Это противоречило его характеру. Артузов понял мое отвращение к предложению, сделанному следователем Петровым, и не стал докучать мне рассуждениями об отличии ГПУ от царской охранки и о необходимости для государства иметь такие органы. Он выразил свое недовольство тем, что отдельные агенты на местах, особенно на периферии, превышают данную им власть, вызывая к себе отрицательное отношение со стороны населения. В частности, вернувшись к моему делу, он признал, что привлечение к работе ГПУ осведомителей необходимо, но это допускается только по отношению к деклассированным элементам, бывшим белым офицерам и другим "малоценным" членам общества, но никак не к ученым, представителям литературы и искусства. В заключение он выразил надежду, что этот неприятный инцидент не повлияет на мое отношение к Советской власти. Письмо к следователю Петрову было уже заранее им написано, помнится, красным карандашом на листе бумаги и передано мне без конверта для личного вручения адресату. В этом письме содержался приказ следователю оставить меня в покое и в моем присутствии разорвать протокол допроса, так бездумно мною подписанный…
Как ни радостно мне было избавиться от нависшей надо мной беды, я ушел от Артузова с тяжелым сердцем. Из разговора с ним я понял, что ему часто приходится переживать одиночество в кругу своих соратников. Общение с ним научило меня сдерживаться от огульной отрицательной оценки работников охранных органов. Несомненно, что в этих органах были и достойные уважения люди, но они представляли меньшинство среди извращенных безнаказанностью функционеров, потерявших человеческий облик и легко шедших на бесчестные сделки со своей совестью.
С глубокой грустью я прочел о трагической кончине Артузова, поразившей меня своей драматичностью. Я узнал лучшие стороны личности этого замечательного революционера и государственного деятеля: величие его духа, самообладание и принципиальность…
Вернувшись в Ленинград, я поспешил сообщить по телефону следователю, что у меня к нему письмо от Артузова. Прочитав его, следователь молча вынул из ящика стола протокол моего допроса, показал его мне и, разорвав на клочки, бросил в корзинку. Так же молча он подписал мне пропуск на выход, и больше я с ним не встречался".
…Тем временем в стране начинались большие перемены. И далеко не к лучшему. По мнению автора, которое он ни в коем случае не намерен навязывать читателю, решающий поворот к тяжелейшей для страны и народа ситуации, а для органов государственной безопасности – губительной, начался весной 1928 года. Тогда газеты опубликовали официальное сообщение прокурора Верховного суда СССР, в котором, в частности, говорилось: "Органами ОГПУ при прямом содействии рабочих раскрыта контрреволюционная организация, поставившая себе целью дезорганизацию и разрушение каменноугольной промышленности… "
Назывался и конкретный район, где действовали контрреволюционеры, – Шахтинский в Донецком угольном бассейне.
Сообщение ошеломило страну. Надо напомнить читателю, что освоение Кузнецкого угольного бассейна тогда лишь намечалось (сам город Кемерово, центр Кузбасса, был основан только в 1925 году на месте двух сел), и Донбасс справедливо именовался "Всесоюзной кочегаркой".
Не успело завершиться даже предварительное следствие, а его результат был уже предрешен. 13 апреля 1928 года генеральный секретарь ЦК ВКП(б) Сталин в докладе на активе Московской парторганизации безапелляционно заявил: "Факты говорят, что "шахтинское дело" есть экономическая контрреволюция, затеянная частью буржуазных спецов, владевших ранее угольной промышленностью".
Это высказывание было равносильно партийной директиве, обязательной к исполнению.
Сегодня широко распространено мнение, что так называемое Шахтинское дело было целиком сфабриковано чекистами из сугубо карьеристских побуждений, приумноженных стремлением угодить вождю. И карьеризм, и подхалимаж действительно сыграли свою роль. Но все обстояло гораздо сложнее. К шахтинскому процессу вполне применим термин "амальгама". Очень интересная штука эта самая амальгама. Обычно так называют сплав ртути с другим металлом, например серебром. Он используется при изготовлении дорогих зеркал. А еще так называют смесь разных материалов, которые растирают тяжелым пестиком в ступке до тех пор, пока она не превратится в абсолютно однородную массу, в которой уже невозможно различить первоначальные компоненты. В данном случае неразличимо для неискушенного глаза были перемешаны правда и ложь, подлинные факты и заведомо фальсифицированное толкование оных.
Хозяйство Донбасса было основательно разрушено Гражданской войной. Многие шахты выведены из строя, штреки и лавы завалены, забои затоплены, шахтное оборудование изношено до предела. В таком же печальном состоянии находились подъездные пути, локомотивы и вагоны, электростанции, котельные. Восстанавливали угольную промышленность Донбасса, как тогда говорили, ударными темпами, что в переводе на нормальный русский язык означало – штопали на живую нитку.
Беда состояла не только в отвратительном состоянии шахт. За годы двух войн в бассейне почти не осталось квалифицированных шахтеров: многие погибли на фронтах, кто стал инвалидом, кто просто подался в иные места. Еще хуже обстояло с инженерно–техническими работниками.
Кадровых рабочих сменили вчерашние выходцы из окрестных деревень. Самым сложным механизмом, с которым им раньше приходилось иметь дело, был обыкновенный плуг. Они сохранили деревенские взгляды и привычки и в шахтерских поселках. Сложной техники они не понимали, не любили ее и даже опасались.
До революции к инженерам относились почтительно. Их было немного, к примеру, строительством довольно крупного моста мог руководить всего один специалист с высшим техническим образованием.
Инженеры, особенно с именем, хорошо зарабатывавшие, нередко входили в состав директоров акционерных обществ и составляли своего рода касту, нередко противопоставлявшую себя дворянству, духовенству, офицерскому корпусу. Большинство инженеров политики чурались. Крупные, зарабатывавшие большие деньги, тяготели к кадетам, выходцы из небогатых семей – к меньшевикам.
У старых рабочих отношения с инженерами были отчужденно–уважительные, каждый из них делал свое дело, и только. Теперь положение изменилось. Новые рабочие относились к инженерам и старым мастерам как к классовым врагам, в лучшем случае – попутчикам. Их презрительно называли спецами (это словцо, кстати, придумали не сами рабочие, а партийные функционеры). Им завидовали – из–за больших заработков, хороших пайков, даже чистой одежды и особенно – сохранившихся кое у кого "инженерных фуражек" с пресловутыми молоточками. (В конце концов их запретили носить, как и нагрудные значки.) К тому же им, как всем крестьянам вообще, была свойственна подозрительность и врожденная, порой неосознанная неприязнь к "чужакам", непонятным для них людям, интеллигентным в особенности.
Когда на шахтах начались одна за другой поломки, аварии, а то и катастрофы с человеческими жертвами, в шахтерской среде сразу возникло твердое убеждение, что это не случайно, что виноваты во всем инженеры, спецы. Никакие аргументы – изношенность оборудования, скверное обслуживание машин и механизмов, низкая квалификация рабочих, пренебрежение ими техникой безопасности – ни на кого не действовали и действовать не могли. Из–за классовой ненависти к эксплуататорам и барам (а для многих шахтеров из деревенских инженеры, раз они не вкалывали в забоях, были бездельниками, барами).
Формированию общественного (точнее, единого) мнения способствовало и объективное обстоятельство: несколько случаев умышленного вредительства на шахтах и иных производствах Донбасса действительно имели место!
Полномочным представителем ОГПУ по Северо–Кавказскому краю уже несколько лет был один из самых известных чекистов страны – Ефим Евдокимов. К моменту перехода в 1934 году на партийную работу он был единственным на все ОГПУ кавалером четырех орденов Красного Знамени.