Другой Пастернак: Личная жизнь. Темы и варьяции - Тамара Катаева 7 стр.


Мало в тех любовях было инфернальности, вызова, декаданса. Она любила старомодным образом – за красоту глаз, кудрей, голоса, за свою способность эти красоты воспеть. Записывала стишок в альбом (свой, не его/ее) и шла искать, кого целовать и воспевать дальше. Маятник качается вправо – и Пушкин завершает классическое воспевание любви к гордым красавицам. Достоевский любит уже Аполлинарию Суслову. Это разгар сезона любви к роковым и неправильным. Обязательно – на всю жизнь. Когда не только полюбливают черненьких, но черненьких-то для любви и ищут. Марина Цветаева соединила роковую любовь к собственному мужу и гусарские набеги на курятники зазевавшихся молодых и старых поэтов и поэтесс. Пишет в свои черновики им посвященные стихи и прозу. Работает очень много. Тот, Кто ей диктует, показывает нам очень наглядно, какое из искусств более великое и Божье: стихи иль проза. Любовная проза – черновики Цветаевой прекрасны, невиданны, четки, так же лаконичны, как стихи. Как стихи же отмеренны, каждое слово написано из-за верности его звучания и правильности количества слогов и места ударения, по стихотворческим законам. Но когда читаешь стихи (ее письма и того же времени стихи созвучны темой и настроением), с их режимными застенками метрики и рифмы – поражаешься, насколько точнее и правильнее, тоньше выбраны эти, казалось бы случайные, ради рифмы взятые, слова. Стихи, которые невозможно пересказать прозой, где невозможно изменить ни одного слова – или тома писать, чтобы объяснить окольными путями. Будто сказано ею было не думая, стихами или прозой. Слова имеют значения. Имена мужчин/женщин и истории, с ними связанные, не значат ничего. Замени Родзевича на "Геликона" – и ничего не случится. Ничем не выделяется и Пастернак. Они ничего не могли друг другу дать.

Талант не питается талантом, он питается землей. Генрих Нейгауз был природным медиумом на пути к Шопену. Но чтобы Пастернак мог заговорить с Шопеном на равных, чтобы он мог выдать что-то равновеликое Шопену, ему было недостаточно слушать аутентичную (Ней-гауз был словно растворившийся в музыке серебряный проводок) музыку – ему надо было жениться на Зинаиде Николаевне.

"Тарелки вымыть не могла без достоевщины", – говорил Пастернак о Цветаевой.

ГАСПАРОВ М. Записи и выписки. Стр. 123. Женя безумно ревнует к Цветаевой. Женя – та, которой Пастернак пишет огромные письма. Их можно почитать, сын публикует их и с гордостью объявляет, что это лучшие в мире из лирических писем. Письма хороши, в любовь не веришь. Мы можем ошибаться, но не верит и Женя. В чем бы можно было сомневаться, получив в конверте такое: "Я вижу тебя полураздетой в лодке, твое столько мне давшее и столько прекрасной золотой тяготы мне стоившее тело <> меня волнует особой женской прелестью, заставляющей преклоняться, припадать, превозносить… "

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 227.

Женя не верит и ревнует к другой женщине. Действительно, Цветаевой Пастернак пишет не хуже.

Письмами, словами, писаниной Женя решает пренебречь – все равно здесь невозможно ни в чем разобраться и не на чем его ловить. Это поле она отметает как несущественное, и теперь для нее главное – не дать состояться личной, реальной встрече.

Встреча намечена всемирного масштаба. "Возник план совместной с Цветаевой поездки к Рильке в Швейцарию – не больше и не меньше, но – который разрушал папино обещание поехать летом с нами втроем за границу".

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 132.

Каким образом нарушал – догадаться трудно, не на целое же лето в Швейцарию собирались, но "…это очень огорчало мамочку и вызывало тяжелые и мучительные объяснения. Возникли разговоры о необходимости расставания. Но мама остановила "взрыв категоризма" и попросила отца остаться". Когда на пути Евгении Владимировны оказывается другая женщина (Цветаева, Зинаида Николаевна), она не уходит и просит, требует, давит – чтобы он остался. Когда они наедине – она всячески показывает свою незаинтересованность, создает ему невыносимые условия, симулирует самостоятельность, востребованность, то, что ей кажется гордостью.

Положение Евгении Владимировны было безвыходным. Письма Пастернака к Цветаевой – это не строчки, которые можно вылавливать в письме и предъявлять как улику, это не слова, вышедшие за рамки дозволенного женой, это не изъявленные чувства, которые можно истолковать по-своему. Когда хотя бы одно из этих писем уже написано – и Пастернак не верит и не ждет разрешения, он ошеломлен и счастлив, что такие письма есть кому писать, то куда его деть? От чего еще Евгении Владимировне защищаться? Это уже "въехало в ее жизнь", как через пять лет въедет Зинаида Николаевна, у которой будет такая прекрасная грудь, какой не было и нет у Марины Ивановны (это так, в нашей великой литературе есть и такие сюжеты).

В женской жизни Евгении были кошмарные – или, наоборот, анестезирующие своей однозначностью истории. Не было никакой возможности разоблачить, принизить, истолковать попроще глубину связи Цветаевой с Пастернаком: они ринулись в эпистолярную страсть бесстыдно, эгоистически, урывая каждый для себя как можно больше наслаждения, восторгаясь и верифицируя реальность, как любовник теряет голову от доступности любовницы и ее невыдуманности.

И так же не было никакой возможности объяснить влечение Пастернака к Зинаиде Николаевне ничем, кроме как его восхищением перед ее красотой. Евгений Борисович настойчиво пишет, что это Зинаида Нейгауз организовала роковую поездку дружественных семейств под Киев, сама искала дачи и селила соседей, но все было решено и до Ирпеня, и красоты украинских ночей были подарены Пастернаку просто так – за то, что он умел такое ценить. Сюжет этих двух увлечений мужа Евгении Владимировны был на удивление прямолинейным: Марина Ивановна была глубока и вдохновенна и не имела ни капли женственности, была сера лицом, плоскогруда, худа.

Худоба даже у посторонних женщин – это боль Пастернака, хула на Бога, победа дьявола; он вычитывает из писем Цветаевой, что она не упитанна (провидчески, духом читает), и осторожно, безнадежно описывает Женю: "Бывает хороша собой, и очень редко в последнее время, когда у ней обострилось малокровье".

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 132.

А ведь "малокровье" – это эвфемизм, то слово, которое он боится бросить Цветаевой в лицо: не пышнотела. Если неполной он назовет Женю, все про себя поймет и Марина. Пастернак предчувствует, что роман его с Мариной никогда не состоится. Он и смог возникнуть, потому что они не виделись. Что до Зинаиды Николаевны – все с аккуратной точностью наоборот. Она "думает головой, а не каким-то другим местом" (ее письмо Борису), и, кладя его в гроб, хочет высказаться: "Прощай, настоящий коммунист". Только горячесть тела и невыдуманная прелесть лица были их связью – но связью непреодолимой, от которой невозможно отказаться, той крепости, о которой Лев Толстой писал: "как собственной души с телом". Пастернаку крупно повезло в жизни, что такое тело, с которым он хотел бы связаться, нашлось для него. Он не искал бесплодно.

Две любви – духовная и телесная. Духовная лишена телесности, телесная – духа. Обе счастливые, обе огромные. Где здесь было место для Евгении Владимировны? Она оба раза просила (или принуждала) его остаться. Он в первый раз подчинился, точнее – выбрал. Во-первых, потому что денег на поездку всей семьей за границу не было. О том, чтобы ехать одному для того, чтобы ему, Пастернаку, Цветаевой и Рильке встретиться, в его семействе не могло быть и речи, поэтому в Европу поехала Евгения Владимировна Пастернак с сыном. Этот вариант и не обсуждался, и только раздражал ее тем, что при достаточных на двоих с сыном деньгах и благодаря теплому приему, организованному родней мужа, что-то все-таки делать приходилось самой, мужа для мелких поручений не было. Во-вторых, появилась надежда, что она там поправится (пополнеет). Он пишет умоляющие письма, нецеломудренные в настойчивости, описывая, как нужно увещевать Женю поесть яичницы и не позволять ей отодвигать стакан с молоком. Спохватившись, что Жоня (сестра, адресат) сочтет такие поручения неуместными, подсказывает: "организуй это через прислугу". Дает деньги на санаторий: то ли почувствовал, что Жоня Жене стаканы двигать не станет, то ли догадался, что силы жены уходят на изживание претензий к родне мужа, не желающей полностью (а только в значительной мере) освободить ее от ребенка. В санаторий ведь Женя решительно отправилась одна. В-третьих, оказалось, что и Евгении Владимировне можно писать. Он даже Зинаиде Николаевне потом писать будет. Стихи-то он кому писал? Себе.

Когда придет время Зинаиды Николаевны, Пастернак даже не даст себе труда колебаться. Душа связывается с телом не задумываясь. Женя будет бегать по парторганизациям, Жененок стоять с поленом у порога (это позднейшие интерпретации – в те времена он действовал вместе с мамой административными угрозами ("мы просто его не пустим. Надо позвонить дяде Шуре, чтобы он привез его чемодан").

Что Евгения Владимировна могла противопоставить самым добросовестным образом скрываемому (просто существующему – и все) эротизму Зинаиды Николаевны? При первой разлуке с женихом (тогда еще любовником, подходящим в женихи его признали дома, куда прибыла она, переполненная своими новыми впечатлениями) – оставляет свою детскую, шести лет, фотографию с куклой. Полнокровный Пастернак с восторгом всматривается, как она держит куклу за ножку; разогревшись на южном солнце, она пишет Пастернаку о бессоннице – "наверно, скоро придет мое нездоровье". Пастернак должен поторопиться к ней или по крайней мере предпочесть прогулкам по летнему городу воспоминания в тиши квартиры о ней. Однозначные, очень-очень тонкие, готовые к отступлению, эротические подтексты говорят о том, что в реальности ей еще предстояло поработать над собой и сделать какие-то решительные усилия. Зинаиде Николаевне это все было неведомо.

Закончились главные любови Пастернака (не переживание и не доживание, как с Евгенией и с Ольгой) сообразно их внутренней логике. Марина лишила живущих (Пастернака – только в их числе) своего божественного духа, умертвив свое тело, Зинаида Николаевна сделала безжизненным собственное божественное (уже только для Пастернака) тело, умерев духом с началом смертельной болезни сына.

Что было делать Пастернаку? Не возвращаться же к никуда не уходившей, вплотную стоявшей у границ пас-тернаковского мира, придвигавшейся ближе или дальше, в зависимости от наполненности его собственной жизни, Евгении Владимировне? Нашлась Ольга Всеволодовна, которая всем была хороша.

"В "Охранной грамоте" он похвалил простоту и чувство реальности, свойственные Ахматовой, тогда как гению Марины Цветаевой посвятил несколько страниц" (ФАЙНШТЕЙН Э. Анна Ахматова. Стр. 314). "Когда я рассказала об этом его сыну, Евгению, в 2003 году (стоит предположить, что с текстом "Охранной грамоты" он был знаком не по рассказам иностранок и значительно раньше 2003 года, но, впрочем, нас здесь интересует его комментарий), он сказал, что большая теплота Пастернака в отношении к Цветаевой могла объясняться тем, что у них когда-то был роман" (Там же. Стр. 406). А еще чем объяснить? Только романом! – с постелью там, без постели – но Борис Пастернак мужчина серьезный и просто за красивые глазки комплименты раздавать не будет. Ну а биограф Ахматовой считает, что Цветаева, не будем преуменьшать ее значения, – "одна из величайших русских поэтесс ХХ века, по таланту равная Ахматовой" (Там же. Стр. 238).

Родительский инстинкт в 1926 году

А тем временем Женя до осени 1926 года оставалась еще в Германии.

Семья была случайная, необязательная. Пастернак был готов "как господин и как господь велел / Нести свой крест "по-божьи, по-верблюжьи"", чтобы не осрамиться перед Мариной Цветаевой. Она сама не была ангелом. Она повесилась перед детьми, но не оболгала им жизнь своим словом. Анна Ахматова, пристроившая сразу после рождения единственного сына матери и сестре Гумилева (у нее был расцвет славы после выхода первой книги: "Ни один не дрогнул мускул просветленного и злого лица", "Мальчик сказал как это больно. И мальчика очень жаль" – и прочее: любовники, поэтические вечера), писала Цветаевой со светским поджатием губ: "Сын мой после развода остался у родных мужа".

Пастернак семьи не бросил. Но для ее же блага пытался иногда кому-нибудь навязать, описывая возможным благодетелям сложность, утонченность и благородство нахлебников. Довольно неблагодарное занятие и малоэффективный прием. Попыток было две.

Первая – в 1926 году, когда будто бы слабую грудью Женю (тогда "грудная болезнь" была приговором, от нее помилования никто не получал, но почему-то считалось неопасным имитировать, хоть это и называлось у проницательных интересничаньем. Когда попозже появился более современный бич – рак, томно закатывать глаза и ссылаться на него, вздыхая, уже не стали), которой никакое лечением Крымом не помогало, отправили "на воды", в безводный Мюнхен, вместе с Жененком. Пастернак решил – и, как всегда, решил за всех, – что ему будет гораздо легче, если в Советскую Россию, в его комнату на Волхонке, вернется одна Женя, для битвы один на один, а Жененок, тяжелое орудие матери, останется у родителей или у сестры с мужем… ну, скажем, потому что крайне зловредные обстоятельства (проживание в действительно все уплотняющейся коммунальной квартире) "не дадут <> здесь развить его до полной пользы для мальчика. <> Не только нам не справиться с трудностями этого критического года" (), как оказалось – ничего невозможного нет, "если Женички не предложат взять на год, но и его мы обречем на худшее, несоизмеримо худшее существованье здесь, нежели в истекшую зиму".

Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.

Переписка… Стр. 196, 197. Евгений Борисович лоялен. Он и примет, как закономерные, покаяния отца: "сколько горя я доставил вашей семье" – в 1958 году для него все еще актуален подсчет битий отцом себя в грудь, – но и сердцем он отца, какого-никакого, простит, ведь нельзя не признать жестокими жизненные трудности, выпавшие на его долю, – это ведь и на мамочкину: "…отца страшило наше окружение в московской квартире. С симпатией относясь к Фришманам (соседям, приехавшим из местечка), он опасался, что я усвою особенности их произношения".

Там же. Стр. 203.

Опасность для ребенка, имеющего интеллигентную мать, няньку – бывшую фрейлину и отца – Бориса Пастернака, налицо. Хотя "ему казалось, что Жонечка, привязавшаяся ко мне, с радостью ("радость" для Пастернака всегда наипервейшее условие) возьмет на себя и дальнейшие заботы, дедушка (старуха мать, больная, тоже принималась в расчет) и Федя категорически восстали против этого плана, оберегая Жонечку, которая после нашего летнего житья у нее нуждалась в отдыхе, несмотря на взятую специально для меня няню, прислугу и благополучную жизнь в Мюнхене".

"Мне страшно перебирать теперь все эти подробности, сознавая, каким я был несносным ребенком и каких мучений стоил своим родителям, теткам и бабушке. Дело в том, что требования к кормлению, гулянию, сну и тому подобным элементам детской жизни были очень высоки"

Там же. Стр. 203.

Хочется заступиться за несчастного ребенка, Жененоч-ка, взять его из холодных материнских рук и погладить: да полно, какой ты там ужасный ребенок? Хороший маленький ребенок, такой же хороший, как все.

Ребенок в тягость Пастернаку реально (еще реальнее – жене Жене), он пишет об этом большое деловое письмо папе, в душе, конечно, не верит в возможность радостных принятий на себя забот и хаоса своей жизни чужими людьми – потом даст выход своему разочарованию в рассерженном, язвительном письме Женечке, своей напарнице по тяглу, а пока, излагая "как трудно, как невозможно мне рассказать, откуда это притязанье черпает силы, настойчивости и видимого бессердечья, и кажущейся бессовестности…" (Там же. Стр. 198), оттягивая предчувствуемый миг отрез-вленья, уж пусть разом все излагает – и самые дальнейшие свои "деловые", и "реальные" планы на жизнь… за границей, в какой-то неведомой стране (Австрии? Швейцарии? Зурбагане?) "в горах, в скромной, дешевой обстановке. (Вот она, реальность-то!) <>… мечта о жизни втроем в каком-нибудь величественном горном захолустьи так велика, так притягательно-предельна…" (Там же. Стр. 197).

В таких мечтах можно и ребенка на время подкинуть дровосекам.

Вторая попытка. Когда в 1931 году, для жизни с Зиной, Пастернак хотел на заграничных родственников оставить уже и саму Женю с сыном. Кричи: "Волки, волки!" – никто не поверит. Для всех было слишком памятно, как здоровый, обеспеченный и знаменитый Борис, при живой неработающей жене (учащейся – но сколько можно этих "педагогически исчерпывающих и определяющих" (Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка… Стр. 197) штудий для дамы на четвертом десятке, без видимого таланта и изнуряющих – не только ее, а весьма требовательно – и окружающих) – с напором и готовностью к оскорблению отдавал им всем своего сына. После того не принять Женю все были готовы заранее и несгибаемо. В первом случае, ошеломленные, от Бориса хотели откупиться: "Федя предлагает свою помощь (все, что угодно, но не чужие люди в его доме), чтобы снять нам с мамой комнату в Берлине и оплачивать няню для меня в случае, если мы захотим остаться".

Там же. Стр. 203.

Во втором случае деньги уже предлагал Пастернак, но размах его возможных притязаний был заранее заявлен, и никто не хотел делать ему – ничего. Пусть Женя вернется на свое место!

Что за напасть? От Жененка все время стараются избавиться.

Назад Дальше