Известные своей яркостью и красотой истории любви интересны, как правило, красотой того времени, когда любовь уже началась и длилась. О тех любовях, о которых мы знаем, нам известно благодаря описаниям их сладостного течения: о недолгих и недостоверных любовях Пушкина, описанных в таких стихотворениях, что когда нам надо описать какое-то неподвластное негениальному языку чувство, мы можем не ломать себе голову в поисках слов; о длящейся всю жизнь несомненной любви Блока к Прекрасной даме – замирает дух от явственного ощущения незримого и реального электрического поля между хмурой, закисающей Любовью Дмитриевной и вечной его женой; о восхитительной любви Маяковского (самое восхитительное, что кто-то пролюбил эту любовь за нас, мы можем знать ее, как уже открытую Америку, репетировать, как провинциальный трагик привычный ему репертуар, сопереживать и страдать сильно и безопасно, в общем – потреблять), неизменной в пронзительности, вне зависимости от бурной и мелкой суеты, созданной для него – пусть Бриками, пусть хоть кем угодно, нам все равно – повседневности.
Любовь Пастернака к Зинаиде Николаевне ничего нового или поучительного нам не сообщает. Течение ее было обыденно. Она даже более скоро, чем обычно бывает, закончилась.
Такой бы любви только начинаться и начинаться, но – никогда не начаться. Для НАЧАЛА ЛЮБВИ трудно придумать объект более достойный и бесспорный, чем Зинаида Николаевна Нейгауз. В ней все было прекрасно.
Ее лицо было прекрасно. Ей не надо было и смотреться в зеркало. Пожалуй, оно было бы и вредно: увидя такое, что представляло собой отражение Зинаиды Николаевны, надо было находить объяснения такой красоте – и о многом задумываться. Ее красота в наших широтах – да и не в наших, в родной ее Италии такая легкость маслиновых глаз и светлая радость улыбки, белизна зубов, легкость волос, геометрическая гармоничность – практически не встречается. В каменоломнях творенья, что на Апеннинском полуострове, почти все – рабочие наброски, совершенства отдельных черт, неприлаженных друг к другу, слишком много прекрасных, античного образца деталей на коротких ногах, при больших носах, при каменных подбородках, при матовой черноте кожи, при выкаченных глазах. Большой эстет Карл Брюллов во всех италийских странствиях не нашел женского облика прекраснее, чем у внебрачной дочки русского вельможи, дани куртуазной обязаловки странствующего по Италии иноземного богача, – графини Юлии Строгановой. Никого бы не нашлось и красивее Зины Еремеевой (Джотти).
Хороша была и фигура. Русская женщина не может быть худа. Красавица, входящая в зал, вровень с Владимиром Маяковским, Татьяна Яковлева, смогла вытянуться и высушиться к старости только благодаря повелителю поколений топ-моделей, "дьяволу, не одетому в Prada", своему мужу Алексу Либерману.
Что за судьба (физическая судьба – в сантиметрах и килограммах – ее тела) была бы у нее, вернись она с Маяковским в нашу страну, в обеспеченную им возможность демонстрировать отсутствие голода, или если жить не для зависти другим, а себе для выживания – поддаться инстинкту и при малейшей возможности подращивать подкожную жировую прокладку!
Посмотрите на фотографии наших первых манекенщиц – с темными лицами, короткими шеями, со свернутыми в бесполый пупок губками, узловатыми голенями и утрамбованными талиями – и топ-моделей с Запада, с самых давних времен… Фотографию Коко Шанель с балеринами Дягилевского балета. У нее – самые тонкие и длинные ноги и гибкий торс. У нее – самые длинные руки. У нее – трепетное трагическое лицо. Над ней одной нет директора, и, разорвав или потеряв контракт, она не останется на улице. Оставшись – будет знать, что делать. Русские балерины – это было то, что нужно русскому балету, потому что в этом искусстве идею хореографа не выразишь на пальцах, без группы голодных (но урывками про запас утолщающими свои бедра и плечи) девушек, во втором поколении потомков вековых крепостных.
Но Борис Пастернак по кафешантанам себе любовниц, а тем более жен, не искал. От еврейства, от прелести невесомой Лили Брик и дерзкой – вот он, черный квадрат хореографии – авангардной Иды Рубинштейн отрекался. Зинаида Николаевна была более чем в самый раз. Потом, с годами (небольшими), она тоже утрамбовалась, это был не на сладком винце взболтанный жирок Ольги Всеволодовны, это был стратегический запас, невостребованный, но строго учтенный. Однако к тому времени Зинаида Николаевна выбыла и из списков мужчин и женщин, и практически из списков живых. В тридцатом же году по московским квартирам, по концертным залам, по лугам на киевских дачах она была прекрасна, как сама жизнь, если поверить – а глядя на нее, поверил бы самый закоренелый мизантроп, – что жизнь прекрасна. Жизнь была ужасна, прекрасной была Зинаида Николаевна, так ведь все, что задумал, Бог так и воплотил: черным и белым. Пастернак полюбил белое.
У Зинаиды Николаевны была прекрасная душа: ей некому было завидовать, нечего желать, не с кем соперничать.
У нее была хорошая одежда. Она никогда не увлекалась этим, но ей, красавице, легко было и обойтись. У Пастернака не было шансов.
"Эта женитьба, сказал мне как-то Боря с улыбкой, просто была формой моего увлеченья Гарриком Нейгаузом, а потому и его женой".
БОРИС ПАСТЕРНАК. Пожизненная привязанность.
Переписка с О.М. Фрейденберг. Стр. 201.
Когда жена гения (любого, в данном случае – гения для Пастернака, Генриха Нейгауза) бегает быстро, без труда преодолевает все советские расстояния, не болеет грудью, не говорит, что болеет или слаба грудью, когда часто улыбается и слушает, блестя глазами, когда гений все посвящает ей, когда она сама готовит и стирает, гордится тем, что у нее все получается, и радуется этому, когда она чистит кастрюлю для того, чтобы она была чистой и блестела, а потом, когда она ставит ее на стол (кастрюли уже ставили даже в таких домах), никому не стыдно за грязную посудину, и ей не приходит в голову, что поскольку это она почистила ее, то в следующий раз это должен сделать кто-то другой…
Пастернак очень любил, когда предметы проявляли при нем свои лучшие свойства – гром гремел очень громко, кастрюли блестели ярко. Зинаида Николаевна была ему по вкусу. Любовь норовит угнездиться в самом слабом, незащищенном месте. Потому что туда либо никого не пускали, либо, как в случае Пастернака, – там никого не было. Евгения Владимировна сидела совсем в другом месте, там, где ее не ждали, где никого Пастернаку нужно не было, где никакой самоутверждающейся, амбициозной, стремящейся что-то завоевать женщины ему не недоставало. Но Женя уже была, Пастернак как мог по-мужски устраивал свой быт (и Женин, и Жененка). А оказывается, какой малости не хватало – женщины, которая чистит кастрюли. И при этом – улыбается. И играет на фортепьяно – по-настоящему! Неудивительно, что Женю выперло, выбило из его жизни, как пробку из бутылки шампанского в свадебный день.
Был ли при всем при том Генрих Нейгауз гением? До той степени приближения, которая достаточна, чтобы влюбиться в его жену. Пастернак любил его всю жизнь, восхищался, дружил, был даже практически влюблен, под конец жизни насмешничал и был, конечно, не презрителен, но подчеркнуто снисходителен – это в те годы, когда и собственный гений Бориса выгорел дотла. Жизнь проживаешь, расходуя что-то. Они оба стали подрастратившимися старичками. А что было в тридцатые годы? Борис выхватывал из воздуха сгущавшиеся в нем слова, Нейгауз переселялся, становился Шопеном. У Шопена ведь других шансов заставить в себя поверить не было. Вот они и кружились – Шопен с Пастернаком. Кому по чину была Зина? К кому сердце легло.
Мы сейчас – о "Крейцеровой сонате".
"А как замечательны последние сонаты Бетховена, особенно "fur Hammer Klavier", который мы тут слышали!". Написано 11 сентября 1930 года в Ирпене.
БОРИС ПАСТЕРНАК. Письма к родителям и сестрам. Стр. 501. Может, сами сонаты были не так уж и хороши?
Пели птицы и бегали по лесным дорожкам под ногами.
"Имежду ними связь музыки, самой утонченной похоти чувств" (ТОЛСТОЙ Л. Крейцерова соната).
Кроме красот природы, которые доставались только им одним, и удодов, летящих только для их компании, природные явления – причем очень чувствительные, осязаемые – фокусировались на них при стечении публики, и становилось очевидно, что ОНИ, герои ИХ романов, ИХ мужья и личные соперники становились центром жизни огромного количества людей. Гвоздь в их сапоге ощущался всем миром явлением Фауста, а улыбка Зинаиды Николаевны вызывала овации тысячи ладоней. "Во время I'istesso tempo в й'тоИ'ном эпизоде этого произведения вспыхнула слепящая молния, прокатился гром, рванул ветер и полился дождь. Но дорвавшаяся до слушания Нейгауза киевская публика, подняв воротники и спешно раскрыв зонтики ("Ах, простите, я вас задела!" – "Нет, нет, ничего, не беспокойтесь!"), внимательно дослушала весь концерт. Но только он отзвучал и смолкли аплодисменты (на которые тоже ушло какое-то время и низверглось достаточно дождя), как все пустились в бегство. И мы тоже".
ВИЛЬМОНТН.Н. О Борисе Пастернаке. Воспоминания и мысли. Стр. 176.
Примечательно, что это было не в Москве, а в Киеве, впрочем, Нейгауз, как мотылек, опылял их страстями Россию даже и за Уралом. И главное – музыка, главное – Шопен. "Его творчество насквозь оригинально не из несходства с соперниками, а из сходства с натурою, с которой он писал. Оно всегда биографично не из эгоцентризма, а потому, что, подобно остальным великим реалистам, Шопен смотрел на свою жизнь как на орудие познания всякой жизни на свете и вел именно этот расточительно-личный и нерасчетливо-одинокий род существования" (ПАСТЕРНАК Б. Шопен).
Пастернак мог чувствовать себя центром мира со своей немаленькой любовью.
Почему на обложке модного журнала никогда нет модели с ласковой, хитрой или задорной полу– или полной улыбкой? Взгляд в лучшем случае хищный, агрессивный – воплощенное зло, в худшем – мы видим уже жертву этого чьего-то зла: загнанную, истерзанную, замученную, в забытьи предлагающую нам под побоями утрированную, как в патентованном средстве для импотентов, сексуальность. И некого наказывать, да и жертва уже прошла этап желания отмщения. Она уже в золотых тенях, со сложной прической, с клочком шелка в двадцать тысяч долларов на плечах, – она уже решила не жаловаться. Жюстина – самый модный тип, ему, кажется, предлагается следовать. Пастернака этот тип привлекал, Зинаида Николаевна явилась ему не на фотографии, но он знал откуда, или, наоборот, – он, как сказочный герой, мог ворваться под обложку и участвовать в сюжете.
Конечно, он переносил силу и прелесть игры Нейгауза на непреодолимую прелесть Зинаиды Николаевны. Мы так любуемся котенком – так бы и съели его, мы приходим в возбуждение от мощной талантливой игры – и вот она подворачивается, Зинаида Николаевна. То есть, может, он и влюбился в Нейгауза больше, чем в его жену, но Нейгауз был для него тупиковым вариантом – рубильником, который перекрыл выход пару. Зинаида Николаевна природой была устроена иначе.
Восприятие музыки Толстым было гораздо грубее, чем у Пастернака. Тем, что Толстой вообще воспринимал ее, возможно, он обязан какой-то чисто физиологической особенности устройства слухового аппарата: ухо было способно воспринимать какие-то тона, мозг – синтезировать, а уловленная гармония сообщала приятные ощущения, как тепло или вкусная еда. Обычно Толстой в своих проявлениях грубее. Я написала машинально: "вкусная еда", а Толстой был и к ней равнодушен.
Над гурманами он подсмеивается, в "Анне Карениной" с гордостью за героя пишет, что хлеб с сыром ему вкуснее, чем французский обед. Спит на кожаной подушке – сиденье от дивана, молодая жена Софья Андреевна не знает, как уговорить его воспользоваться ее московскими перинами из приданого, вычищает овраг – отхожего места целый овраг, – сыплет песок на грунтовые увязающие дорожки. Сажает цветы! Из уюта Толстой любит только запах свеже-заваренного чая, солнце на веранде, а грязного белья ему просто не доводилось видеть вблизи. Стихов, понятно, не любил.
Было бы логичным ожидать от него полной глухоты к музыке.
Изощрен и восприимчив он был только к прелести человеческого духа.
Музыка (скрипичная, конечно, в максимальной степени) – он знал, о чем писал в "Крейцеровой сонате", – действовала на него физиологически. С физиологией у него все было в порядке, и он точно знал, куда эта музыка его влечет. После этого он уже не начинал открывать новые и новые утонченности и прелести в натуре дамы, попавшейся ему на глаза под звуки музыки, а выжигал в себе дьявола. Жечь был готов бескомпромиссно: "А почему бы и не перевестись роду человеческому".
Сам Лев Толстой продолжал жить с женой и горевал по смерти семилетнего сына Ванечки. Но – не обманывал сам себя. Он хотел бы, чтобы на НЕМ прекратился род человеческий, а заодно и дьяволы в женском обличье. Не было только сил…
Но Лев Толстой – это потому и есть вершина человечества, что другие находятся ниже его. Пастернак, конечно, – гораздо ниже. Заслышав звуки виртуозной игры на фортепиано Генриха Нейгауза, он описал томами писем (письма заменяли ему дневники) эту игру, а также все, что попадалось под руку вокруг, в том числе кастрюли и сковородки Зинаиды Николаевны.
"Это судьба распорядилась так, – говорил он, – в первый же год соединения с Зинаидой Николаевной я обнаружил свою ошибку – я любил на самом деле не ее, а Гаррика, (так он называл ее первого мужа – Генриха Густавовича Нейга-уза), чья игра очаровала меня"
ИВИНСКАЯ О.В. Годы с Борисом Пастернаком.
В плену времени. Стр. 29.
А сам-то Генрих Густавович – не Моцарт, не Бах, даже не Скрябин (перед другими исполнителями ниже его ставить не берусь – звук его игры давно растворился в воздухе. Сравнивать исполнителей прошлых лет мы можем только как в суде, когда ночь занесенных ножей осталась уже в прошлом и главную роль начал играть соревновательный характер искусства адвокатов сторон. Но вот истина ли рождается из силы их красноречий?).
Сам Пастернак считал, что Нейгауз был рожден, чтобы стать мировой звездой (как Владимир Горовиц – его друг и партнер по музицированию для Зины), а раз не случилось (уже в тридцатые годы было ясно, что не случилось и не случится), то нечего и биться. Нейгауз попивал… В общем, не видно особой разницы в том, в кого влюбился Пастернак – в Зину или в Гаррика. Чего-то стоящего, настоящего ему точно тем летом хотелось…
А "аисты, журавли, иволги, удоды" – этого разве мало? Читатель, вы ручаетесь за свое душевное спокойствие, если жарким летним утром вы увидите рядом с домом журавля? Представьте себе его детально, в натуральную величину: полтора метра ростом, с красной головой, длинным кудрявым хвостом – настоящего, пританцовывающего, издающего свои необычные, потрясающие неслыханностью (в прямом смысле), природные звуки. Разве вы не будете целый день еще ждать чего-то более удивительного? Разве вы не захотите для себя чего-то дивного, не встреченного ранее, но такого, что покажется вам необычайно природным, естественным, роднящим вас со всей вселенной?
А аист – в наших широтах элегантнее нет ничего летающего – на тонких красных ножках и с тонким красным клювом? Тоже больше метра ростом, человеческих масштабов, на прекрасных тонких ножках дрожит, живет настоящей жизнью. Небольшое белое тельце… Когда вы видели это в последний раз? Не думаю, что вам легче было бы справиться с переполохом в душе. Если бы вы увидели вблизи иволгу – у нас такого размера разве что голубь или ворона, но это не голубь и не ворона, вы сразу это поймете. Иволга – желтая. Вы подумаете, что она из райских садов. Вам тоже захочется в рай, и вы целый день будете искать глазами, с кем отправиться в рай… Удод – если кто давно не видел – этот вообще с хохолком и загнутым книзу длинным клювом. А тут еще Нейгауз с бетховенскими сонатами <<fur Hammer Klavier", который, может быть, не так уж и хорош, но в это лето – лучше не бывает. И черноглазая работящая Зинаиды Николаевна. Влюбляемся во всех!
Все виделось по-другому оставляемой семьей. Вернее, виделось так же, но этикетка наклеивалась другая. Такая, какой захотел видеть – и показать другим, это главное – участник семейной драмы, переживший всех и имеющий возможность писать историю семьи сейчас. Сын, Жененок. У него для катастрофы матери другое объяснение. "Тяжело пережитая ею смерть матери, окончание института, дипломная работа, слабое здоровье, и, с другой стороны, сознательное отталкивание отца в то время от писательских организаций и официальных сторон жизни и потому постоянные отказы с их стороны на его просьбы о предоставлении квартиры в строившемся тогда писательском доме или о временном выезде за границу. Это в конечном итоге и стало основной причиной того, что мои родители в 1931 году разошлись".
Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак.
Переписка… Стр. 9.
По счастью, Борис Пастернак совсем не такой человек. Он – человек наоборот. На него трудности действуют вот как: "Пишу тебе с большой любовью, удвоенной и усиленной большой горечью по поводу перегородки".
Там же. Стр. 218.
Перегородкой он хотел из комнаты сделать две, но мешали неимоверные сложности: и стоила она 250-300 рублей, и разрешение на перепланировку требовалось, и строить было трудно, а штукатурить – вообще: сохнет три недели и надо подтапливать, а уж осень, и пр. За этим, по-пастер-наковски, следует: "с большой любовью, удвоенной и усиленной…" Евгений Борисович уверен в непреодолимом убеждении его читателей, что Анна Каренина бросилась под поезд, потому что ее "среда заела". Но нам как-то грустно осознавать, что Пастернак страшно влюбился в Зинаиду Николаевну Нейгауз не потому, что муж ее Генрих Густавович очень хорошо играл на фортепиано – то есть доставлял Пастернаку самое большое чувственное удовольствие, доступное в нечастной жизни, – а сама она была очень (и оригинально, и с сильным сексуальным оттенком) хороша. И даже не потому, что эти летние радости он жадно воспринимал, чтобы не зацикливаться на самоубийстве Маяковского, на расстреле знакомого молодого поэта Силлова, на запрете ему самому ехать за границу (захлопнули), – все не потому, а что дали бы вот ссуду денежную вовремя, и папочка остался бы при мамочке на веки вечные. Что вы там рассказываете, будто Гете влюбился и на старости лет? Вот Боричка не такой, он бы не влюбился…
Заодно надо отмести и еще один довольно щекотливый намек: перечисление трудностей, с которыми Пастернак столкнулся в семейной жизни в первом браке (хотя уходил не из брака, а к другой женщине, которая ни писательских организаций и официальных сторон не принесла, ни квартир) – будто бы начинает список подобных эпизодов в жизни Пастернака, когда бросал он женщин из-за трудностей. На начетнический взгляд можно провести некоторые параллели: Зинаиду Николаевну он душой оставил после того, как она оставила его телом, всецело предавшись своему горю и видимости деловитого доживания, а с Ольгой Ивин-ской он решительно собирался порвать после ее лагеря, опасаясь, что подурнела, опустилась. На самом деле он отступал не перед невзгодами, а перед отсутствием жизни. И в Зине больше не было жизни до конца ее дней, и в Ольге он боялся найти смерть. Если нет жизни – тогда вот нечего говорить. Сочетающийся верным и вдохновенным браком с покойницей абсолютно мертв сам, мертвее ее – она живая хоть в памяти.