Драма истинного театра такова, что каждый режиссер обречен еще при жизни увидеть гибель всего, им созданного. Петр Наумович старался принести в эту трагическую ситуацию ускользания красоты долю юмора: "В финале спектакль вошел в плотные слои атмосферы и там прекратил свое существование". Для зала на 100 мест на малой сцене, где часто ухитряются рассадить чуть ли не вдвое больше зрителей, это статус-кво драматично, но и не лишено надежды. Живой театр – это атмосфера, непосредственный контакт, энергообмен. Поэтому те сто человек в вечер, что приходят на "Одну абсолютно счастливую деревню" Б. Вахтина, сто́ят десяти тысяч. Это иное качество сопереживания искусству – не сдерживать слез под хриплый голос Марлен Дитрих, поющей "Лили Марлен", наслаждаться сценой купания Полины (Полина Агуреева) в голубом полотне реки, страдать сразу за всех убитых на войне, долго вспоминать голос Евгения Цыганова-Михеева и убеждать зрителей старшего поколения, что это и есть правда жизни – полюбить пленного немца, невзирая на боль потерь. Что до меня, то другого такого спектакля о любви – нежного, страстного, пронзительного, сплетенного из грусти и баек, как и сама жизнь, – я не знаю.
Глядя на то, что происходит с современным театром ("Как стремглав мельчает человечество!.." – писал Венедикт Ерофеев), почти утратившим способность потрясать, на режиссеров, самовыражающихся за счет автора, артистов, зрителей, на актеров, разменивающих талант в топке сериалов, трудно бороться с пессимизмом Фоменко по поводу будущего. Любовно и тщательно выращенная им с 1988 года труппа, основу которой составил самый яркий выпуск его курса в ГИТИСе, мужественно преодолевает наступление коммерческого кинематографа и массированные атаки на репертуарный театр. Обычно курсы называются в институте "мастерская" – с добавлением имени руководителя. Так и назвали в 1993 году молодой театр. Впоследствии к нынешним звездам – Галине Тюниной, Полине и Ксении Кутеповым, Мадлен Джабраиловой, трагически погибшему в аварии Юрию Степанову, Рустэму Юскаеву, Карэну Бадалову – присоединились Кирилл Пирогов, Полина Агуреева, Евгений Цыганов, Ирина Пегова, позже "похищенная" в МХТ Олегом Табаковым. Огромную надежду Фоменко возлагал на стажерские наборы, на обновление крови, на живую природу молодых – и не ошибся. Как он возился с ними последние годы, как приучал к своему подробному и неторопливому стилю репетиций, как учил, не спеша, добиваться результата! Работы стажеров в новых спектаклях и их вхождение в старые постановки не остались без внимания и признания. А спектакли "Рыжий" и "Русский человек на rendez-vous" заставили говорить о новом поколении "фоменок".
На афише театра "Мастерская П. Фоменко" никогда не пишутся звания – только имена. Имя актера и есть его звание. Все знают, кто такие "фоменки" и что это за счастливый билет достался тем, кто носит это звание. Фоменко неизменно подчеркивал, что в их театре нет главного режиссера, а есть художественный руководитель, у которого нет подчиненных. Самой ценной наградой считал медаль имени Товстоногова, поскольку это – оценка коллег, отражающая его связь с родными по крови именами в профессии – петербуржцами Георгием Товстоноговым и Львом Додиным.
Когда заканчивалось строительство нового здания "Мастерской" на набережной Шевченко, режиссера чрезвычайно беспокоило, что с обретением того, к чему театр так стремился и заслужил годами скитаний, работы и ожидания, может нарушиться что-то важное. Что новая сцена будет "не намолена", а на то, чтобы вдохнуть в нее жизнь, уйдут годы. И силы у него убывают… (Я вспоминала, как любимый нами обоими Евгений Владимирович Колобов, получив построенное Ю. М. Лужковым здание "Новой Оперы", говорил, цитируя Юрия Нагибина: "Победа, как всегда, приходит слишком поздно, став ненужной…") Однако из последних сил Фоменко прививал эту театральную "бациллу" в здании современной архитектуры с элегантным мраморным фойе, панорамными окнами с видом на Москву-Сити, с мягким серым залом, лифтами и лестницами. Он удивлялся, как быстро актеры освоились в своих комфортабельных гримерках, подземном паркинге и массажном кабинете, и тосковал по неудобным (для него это было синонимом идеального) и узким пространствам старой сцены, ностальгировал по своим любимым "щелям", тесным залам и несущим колоннам, вписанным им в действие пьес разных авторов и эпох.
К счастью, "Мастерская Петра Фоменко" остается островом, где истинные ценности не потеряли своего значения. Поэтому, когда Петр Наумович произносил свой коронный тост: "За торжество нашего безнадежного дела!", он не лукавил. (К слову, "творчество" – едва ли не первый запрет в терминологическом словаре Фоменко.) Дело, которым он занимался, и есть его жизнь. "А строительным материалом для него оказывается собственная судьба…"
Петр Наумович имел в виду не только тревожное будущее театра, привыкшего противостоять бешеным ритмам циничной реальности с помощью неспешной вдумчивой работы, но и то, как сложится их жизнь в новых стенах. Он не боялся признаться, что временами его охватывает "дикий страх". Театр требует отваги, "безрассудного веселья", "вольнодумной глубины"… Микроб театра должен прижиться и в новом здании. Тем более, если раньше он прижился в таких "антитеатральных" стенах, как бывший кинотеатр "Киев" в доме брежневской номенклатуры, значит, не в стенах дело. А в том, чтобы достало сил и лет… (Петр Наумович рассказывал, как отправился осматривать кинотеатр после решения, что "Киев" передают "Мастерской". Купил билет на заграничный фильм и, сидя в темноте, прикидывал, как впишутся уже поставленные и только задуманные спектакли в это пространство. Движимый желанием немедленно все рассчитать, он рванулся измерять шагами ширину будущей сцены. На экране в это время шел какой-то эротический эпизод. "Смотри, как дед-то возбудился!" – прокомментировал кто-то из зрителей. Петр Наумович продолжал шагать вдоль экрана, не обращая внимания ни на что… А ведь на этой сцене предстояло родиться его лучшим постановкам.)
Человек непредсказуемый, противоречивый, суровый и нежный. Как же с ним было непросто! И как весело! И как неповторимо… С этим мастером, мудрецом, гением, мистификатором, хулиганом, художником, вспыхивающим, как факел, и мучающим всех и вся своими сомнениями и пронзительными взглядами из-под густых бровей.
…Однажды у него в "библиотеке" раздался звонок. Лиля Васильевна, бессменный помощник Петра Наумовича на протяжении многих лет, куда-то отлучилась, и он сам поднял трубку. Женский голос спросил: "Это Фоменко?" – "Да, Фоменко". – "Правда Фоменко?" – не верил женский голос. "Правда". – "А вы что, сами трубку снимаете?" – допытывался голос. Тут Петр Наумович уже еле сдержался. И услышал: "А я хочу вам жизнь посвятить…"
Дни рождения свои, а тем более юбилеи, Петр Наумович не жаловал, а предпочитал по своему собственному выражению "умыкаться" и быть совершенно недоступным. Называл юбилейные речи "репетицией поминок" и в этой опасной шутке оказался прав… Вот и на свое восьмидесятилетие, в последний свой день рождения, 13 июля 2012 года, исчез, как будто можно скрыться от всеобщей любви и восхищения… Согласился отпраздновать "что-то" в начале сезона, 4 сентября 2012 года, когда обещали собраться отовсюду выпускники всех его курсов и предстояло сорокалетие любимого ученика Кирилла Пирогова. Но сезон "Мастерская" открывала уже без своего создателя…
Остался Театр… Осталась память… И благодарность…
Часть I. Легендарные спектакли
ТЕАТР МАЯКОВСКОГО
"Смерть Тарелкина" (1996), "Плоды просвещения" (1985)
Светлана Немоляева. "Мы репетировали в полном упоении"
"Смерть Тарелкина"
Я впервые увидела Петра Наумовича очень давно в Студии на Спартаковской, которой руководил А. А. Гончаров. Я закончила училище Малого театра, но в театр меня не взяли и распределили в провинцию. Работавший в Малом Б. И. Равенских потрясающе ко мне относился и посоветовал пойти к его другу, Андрею Гончарову. Придя к нему на встречу, я увидела двух молодых людей, одним из которых был Петя Фоменко – светловолосый, кудрявый, как Пушкин, с подпрыгивающей походкой, он показался мне интересным, красивым. Тогда он уже был студентом у Гончарова в ГИТИСе, а до этого учился в Школе-студии МХАТ, откуда был изгнан. Они с Сашей Косолаповым были страшные хулиганы. Легенды о его пребывании там мне известны от Саши, истории передавались из уст в уста. Больше всего безобразничали они с Сашей Косолаповым и Игорем Квашой. Из всех предметов Петя ненавидел балет, занятия танцем и не знал, как от этого отделаться. Преподавала у них легендарная личность – Маргарита Степановна Воронько. У нее была прическа с накладной косой-короной. И когда она злилась на учеников, она отрывала косу от прически и лупила ею по роялю и по студентам. Решив окончательно порвать с балетом, Петя пришел пораньше в танцзал училища с большими окнами и двумя сквозными дверями напротив друг друга. (Я так подробно вспоминаю, потому что эту мизансцену он потом использовал в "Смерти Тарелкина" для моей Маврушки.) Он добыл где-то белое трико, обтянул свое небалетное тело и в безумной мазурке, в чудовищном темпе и ритме из одной двери пролетел в другую – "улетев" таким образом от занятий балетом навсегда.
Вскоре после встречи с Гончаровым я получила приглашение в театр Маяковского, где и осела, начиная с сезона 1959/60 года.
В 1966 году мы выпустили "Смерть Тарелкина". Репетировали довольно быстро, Петя пригласил на главные роли Лешу Эйбоженко и Сашу Косолапова (Охлопков все разрешил), я была беременна и готовила роль Маврушки. Мы репетировали в полном упоении, все его просто обожали. Были друзьями, он ведь старше нас всего-то на каких-нибудь пять лет. Женя Лазарев репетировал Расплюева, Игорь Охлупин – Оха. Петя предчувствовал, что у спектакля могут быть неприятности. На авансцене стоял гроб, в котором, по сюжету, вместо Тарелкина лежала дохлая рыба, воняла и всех отпугивала – никто не рисковал приблизиться. Все вертелось вокруг этого гроба. Моя Маврушка, служанка Тарелкина, ходила, заткнув нос, и гнусавила: "Ну, чаво тебе, чаво?" Текста у меня было немного, а присутствия на сцене гораздо больше – Петр Наумович относился к этому персонажу с симпатией и всюду совал Маврушку. На мне была черная репетиционная юбка ("Никакого костюма не надо!"), мужская косоворотка, платок, повязанный так, что не видно глаз, и галоши, прикрепленные веревкой. Он придумывал необыкновенные вещи – на похоронах Тарелкина в траурной процессии вместо музыкантов шла Маврушка с тазом наперевес и била по нему колотушкой, как в большой барабан. Мне все нравилось – находки, шалости, хулиганство. Сразу было понятно, что спектакль получается страшно интересный. В Малом зале работа поначалу носила лабораторный характер, а уж когда мы перешли на основную сцену, на репетиции стали приходить серьезные комиссии. Большую сцену открыли полностью – далеко вглубь до кирпичной кладки – и поставили кубы друг на друга, наподобие мавзолея Ленина (художником спектакля был Николай Эпов). На ступенях стояли Ох и Расплюев и вели диалог: "Что там оспа или холера, эта болезнь сколько людей унесла, а вот если вурдалаки, Сибирь и кандалы…" И тут звучала мелодия песенки "Утро красит нежным светом", и двое – Шатала и Качала, один высокий, другой маленький, как Дон Кихот и Санчо Панса, – несли мимо мавзолея огромную палку, на которой висели костюмы всех сословий России. Такая недвусмысленная аллегория. А Расплюев и Ох важно в приветствии поднимали руку, как наши вожди во время парадов. В театре, как только это увидели, сразу пришли в ужас: "Вы что, Петр Наумович?" Атак как в спектакле было много опасных мест, Фоменко отвечал: "Это собака". То есть та "собака", к которой придираются, выгоняют, но на которой все остальное "проскочит". Так и вышло – запретили "Утро красит нежным светом", вождей на мавзолее, зато многое другое сохранилось. Но мы жалели эту мизансцену больше всего, забыть не могли – она была фантастической! И это в 1966 году!
Петр Наумович так строил весь спектакль – на хулиганстве, озорстве и очень глубоком понимании. Безумно интересен был монолог Тарелкина-Эйбоженко про эмансипацию: "Всегда везде Тарелкин был впереди. Едва заслышит он, бывало, шум совершающегося преобразования или треск отломки совершенствования, как он уже тут и кричит: вперед!!! Когда несли знамя, то Тарелкин всегда шел перед знаменем; когда объявили прогресс, то он встал и пошел перед прогрессом – так, что уже Тарелкин был впереди, а прогресс сзади! Когда пошла эмансипация женщин, то Тарелкин плакал, что он не женщина, дабы снять кринолину перед публикой и показать ей… как надо эмансипироваться. Когда объявлено было, что существует гуманность, то Тарелкин сразу так проникнулся ею, что перестал есть цыплят, как слабейших и, так сказать, своих меньших братий, а обратился к индейкам, гусям, как более крупным. Не стало Тарелкина, и теплейшие нуждаются в жаре; передовые остались без переду, а задние получили зад! Не стало Тарелкина, и захолодало в мире, задумался прогресс, овдовела гуманность…" Мой Саша настолько был потрясен игрой Леши и этим монологом, что с той поры помнил его наизусть. Актерская память, конечно, особая, но это был его любимый текст. Иногда, будучи в ударе, выпив рюмочку в театральной компании, он мог прочесть его полностью – монолог из чужой роли!
…Я вспоминала про тот эпизод из "балетного" прошлого Петра Наумовича, потому что он отозвался в нашем спектакле. Леша Эйбоженко пел дивный романс на стихи Саши Черного:
Благодарю тебя, Создатель,
Что я в житейской кутерьме
Не депутат и не издатель
И не сижу еще в тюрьме.Благодарю тебя, Могучий,
Что мне не вырвали язык,
Что я, как нищий, верю в случай
И к всякой мерзости привык.Благодарю тебя, Единый,
Что в третью думу я не взят, -
От всей души с блаженной миной
Благодарю тебя стократ.Благодарю тебя, мой Боже,
Что смертный час, гроза глупцов,
Из разлагающейся кожи
Исторгнет дух в конце концов.И вот тогда, молю беззвучно,
Дай мне исчезнуть в черной мгле, -
В раю мне будет очень скучно,
А ад я видел на земле.
Можете себе представить – написанное в 1907 году стихотворение, а как звучит в наше время! Мы с Эйбоженко под бравурную музыку вылетали вдвоем (я в галошах и платке, он в трико, этаком домашнем неглиже): это апофеоз Тарелкина, одурачившего всех – умершего и возродившегося. Мы летали из кулисы в кулису, он падал на кресло, брал меня к себе на колени, я болтала ногами, а он пел романс. К Сухово-Кобылину, возможно, это не имело прямого отношения, но придумано было потрясающе.
Не могу сказать, что их объединяло с Фоменко – может быть, Лешин талант, индивидуальность, деликатность, темперамент. В те годы Петя был очень заводной, хулиганистый, он ведь не был таким мэтром, каким я видела его в последнее время… У него была своя лексика, например: "Утопись в кулису". Он очень ценил Лешу, между ними была какая-то нить. (Как Гончаров любил Наташу Гундареву, на всех орал – на нее никогда. Она его понимала, как никто.)
Мой Саша играл роль Варравина в очередь с Сашей Косолаповым, которого Петя обожал и всегда ставил в первый состав. Косолапов отличался редкой независимостью и свободолюбием. Из нашего театра он не просто ушел, а уполз. По тогдашнему законодательству ему полагалось играть в репертуаре театра, а не в одном спектакле "Смерть Тарелкина". Дали ему роль Вестника в "Медее". Он выходил в алой тоге и в венке, приносил Медее весть об измене Ясона, за что его убивали. В конвульсиях ему полагалось уползти за кулисы. Начав еврипидовскую оду, он пополз, но одеяние за что-то зацепилось, актер оказался в синих семейных трусах и так скрылся за кулисами, дополз до лифта и сказал: "Я уползаю из театра. Боже, что я делаю? Я, отец двоих детей!"
Расплюев был самой гениальной ролью Жени Лазарева. Сделал ее, конечно, Петя, но она легла на индивидуальность актера, как ни одна другая. Он нигде так не играл! Как они сложили эту роль! А Охлупин играл Оха невероятным истуканом, балбесом… И Саша Косолапов был очень хорош. А в моем Саше в роли Варравина была порода, дворянство, которого не сыграешь – или есть, или нет.
Когда мы начали играть, поняли: над спектаклем нависает угроза. Сыграли раз пятьдесят. Я прямо со спектакля отправилась рожать Шурика, мальчишки уже не могли смотреть, как я с пузом, на восьмом месяце, ношусь по сцене. Вся роль была построена на беготне – как метла в юбке. Я любила спектакль, сама озорница была…
То, что над спектаклем начали сгущаться тучи, мы поняли, когда уже после выпуска в зрительном зале стали появляться люди с книгами и сверять текст. Министерские чиновники вряд ли раньше читали эти пьесы. А ведь драмы Сухово-Кобылина были и остались чрезвычайно острыми – и в царское, и в советское время. Ассоциативный ряд был так силен, не верилось, что это написано автором в прошлом веке, а не добавлено актерами от себя. Охлопков не боролся за спектакль молодого режиссера, к тому же был страшно болен и вообще никогда не вступал в битву с властями.
Наш спектакль только "зазвездился". А на следующий сезон на гастролях в Риге по "плохому" радио мы услышали, что в Москве по идеологическим соображениям закрыли три спектакля: "Три сестры" Эфроса, "Доходное место" Захарова и "Смерть Тарелкина" Фоменко…