Подобно Крамскому, он воспитан на преклонении перед интеллектом, признает лишь доводы разума и силу науки. Сам интеллигент, он и революцию может вверить только в руки интеллигенции. Пишет "Манифестацию 17 октября" и насыщает ее интеллигентскими персонажами, образами общественных деятелей, артистами, студентами, гимназистами. Изображена толпа, несущая революционного деятеля с разорванными оковами. Все есть, а главного – дыхания настоящей жизни и исторически верного момента – нет. Все это придумано и иллюстрировано понаслышке. Однако надо признать, что и так мог писать только Репин. Цензура терялась, не зная, что делать с картиной: то разрешала ее, то запрещала. Долго никто ее не приобретал. Наконец купил член Государственного совета Харитоненко, но, сочтя неудобным держать у себя революционную вещь, перепродал ее вдвое дороже. Картину перевезли в Москву, где она находилась на передвижной выставке в старинном барском доме у храма Христа-Спасителя. Посетителей было вначале немного. В день открытия зашел на выставку странный человек, взял билет, подал серебряный рубль и просил два сдачи. Говорил какие-то несуразные вещи. Артельщик, заметив его ненормальность, стал следить за ним. Но тот скоро ушел. Через час или два звонят из Третьяковской галереи, спрашивают Репина. Отвечаю, что его нет и не обещал быть, и интересуюсь, для чего он там нужен. Говорят, что случилось несчастье: один из посетителей изрезал ножом картину "Иван Грозный". В галерею отправился наш артельщик и увидел того, кто испортил картину. Он оказался тем, который ненормально вел себя у нас на выставке. Фамилия его была Балашов.
На другой день приехал Илья Ефимович. Публика узнала из газет о его приезде и хлынула такой массой на выставку, чтобы посмотреть на его новые вещи и на него самого, что приходилось из-за переполнения помещения закрывать на время выставку.
Но в то же время против Репина повелась большая атака.
Представители левых течений в искусстве, ведшие борьбу со старым искусством – реализмом и натурализмом, сочли случай с картиной Репина выгодным моментом для выступления против главной силы реалистического лагеря, для развенчания Репина с его направлением в искусстве. В Политехническом музее был объявлен диспут художественной группы "Бубновый валет". Лектором на тему "Иван Грозный и его сын", картина Репина" выступал Макс Волошин. Диспут в конце превратился в настоящее мамаево побоище защитников Репина и их противников, с ругательствами, свистками и истериками женщин.
Ловко, красиво говорил Волошин и проделывал удивительную эквилибристику в понятиях. Возводил в степени слова "реальное" и "натуральное", после чего расхождение между этими понятиями становилось, все больше и к реализму, подпрыгивая, прилипали, как к потертой шерстью смоле, импрессионизм, пленеризм и другие течения.
То показывал, как на картах, Репина и бубновца Бурлюка, перетасовывал их, и вы не узнавали, где Бурлюк, где Репин – оба становились до неразличимости похожими друг на друга. От художественной ценности репинской картины не осталось и следа, а сам Репин оказался виноватым перед Балашовым, и Репина надо было судить за его картину, как за большое преступление.
Репин тоже выступил на диспуте в порядке самозащиты.
Выступившая затем в защиту Репина печать оказывала ему медвежьи услуги, стараясь выставить его чуть ли не древнерусским богатырем и посадить на богатырского васнецовского коня для защиты древних устоев.
Репину лучше было бы сказать: "Чего вы все от меня хотите? Чтобы я и писать на всякие вкусы мог, и говорить красноречиво умел, и петь, и танцевать? Ведь я только чугуевский казак-украинец и учился самоучкой на гроши. Я только живописец, не знающий ни минуты отдыха, и за каторжным трудом не имеющий времени угнаться за всем, что вы знаете и чем кичитесь. Я только Репин, написавший "Бурлаков", "Крестный ход", "Запорожец" и еще бесконечное множество картин и портретов всех наших великих людей. И еще я – гражданин, вскрывавший всю жизнь ваши общественные болячки. И за что вы держите в музеях и галереях мои работы, если не признаете меня?"
В эти дни он был ужасно разбит. Перед отъездом вечером приехал на выставку. Более удрученным никогда я его не видал. Мы сидели с ним вдвоем в пустом зале. Изредка Илья Ефимович произносил отрывисто: "Вот все так… говорят – давай, давай… требуют… когда только перестанут требовать? И никуда не уйдешь… право же, иногда становится…" – и досадливо махнул рукой.
Раздался звонок телефона, кто-то спрашивал: "Нельзя ли видеть Репина? Говорят, он поехал на выставку". Илья Ефимович сперва сказал: "Опять? Кто там еще?" – а потом разрешил незнакомцу приехать.
Является неизвестный субъект, представляется и просит Репина засвидетельствовать этюды, которые в качестве репинских купил у кого-то по случаю. Показывает пачку пошлых вещей. Что произошло с Репиным! Он бросил этюды на пол с криком: "И вы мне суете этакую гадость! Вы по дешевке купили их, считая за мои, чтобы спекульнуть на мне! Торгуйте чем хотите, только меня оставьте в покое!" – и закрыл лицо руками.
Растерявшийся посетитель поспешил убраться. Я выразил сожаление, что разрешили приехать незнакомому человеку. Репин долго не мог ответить, а потом измученным голосом проговорил: "Нет, ничего, одним больше или меньше… бежать надо от них". Простился и уехал.
Мне подумалось: кому много дается, от того, действительно, много и требуют, и какое это тяжелое бремя – талант.
В 1912 году в Петербурге при устройстве выставки мы праздновали семидесятилетний юбилей Репина и юбилеи В. Маковского, М. Клодта и Поленова. Последнему была послана приветственная телеграмма в Москву. Чествование юбиляров происходило на товарищеском обеде в ресторане Донона. Получено было много приветствий, а "Союз русских художников" прислал своих представителей, бывших передвижников – Архипова и Виноградова. Присутствие этих старых товарищей доставило большое удовольствие не только юбиляру, но и всему Товариществу. Обед прошел необычайно сердечно и оживленно.
В конце обеда Репина попросили рассказать про его первую любовь – про его первую картину, которую он написал.
Илья Ефимович оживился:
– Первую любовь? Извольте, помню! И тема была подходящая. Готовился я писать на конкурс картину "Дочь Иаира", а денег не было на холст и краски. Тогда, чтобы добыть денег, написал я для продажи жанровую картину и понес ее в магазин Тренги на комиссию. На картине изобразил такую сцену: в комнате студент готовится к экзаменам, а в раскрытое окно видно, как в соседней квартире сидит девушка. Прочь занятия! Студент устремил мечтательный взор и шлет воздушный поцелуй неземному существу. Какова идея! – расхохотался Репин.
– А дальше, дальше что с картиной? – раздались голоса.
– А дальше так: назначил я за картину тридцать пять рублей. Захожу через день, два, три, неделю – картина стоит, и никто о ней не спрашивает. Перестал и я справляться. Раздобыл десятку, прихожу заказать холст. Тренти записывает мою фамилию и спрашивает: "Не вы ли тот Репин, что ставил у нас картину на комиссию? – "А что?" – "Ваша, – говорит, – картина продана, получите деньги". Скажите, пожалуйста! Я заказал холст, купил красок, и у меня еще осталось четырнадцать рублей. Такого счастья я, кажется, не испытывал за всю свою жизнь!
Репину за обедом пришлось выслушать бесконечные поздравления и пожелания, а Волков убедительно просил: "Нет, ты того… Илья Ефимович, пожалуйста, не забывай, как мы тебя любим!" На что Репин отвечал: "Семьдесят лет помню и еще готов столько же прожить, чтобы это чувствовать!"
Обед кончился. Но что это за необыкновенный кортеж на улице и в такой поздний час? Удивленно смотрит городовой и ночные сторожа. От Певческого моста до Невского растянулся непрерывный ряд извозчиков. Это передвижники переезжают в клуб Общества Куинджи, где также хотят чествовать юбиляров.
Приехали. У куинджистов и своих гостей много. Из театров прибыли артисты. Музыка, чтение. Талантливый юморист Хенкин смешит до упаду своими рассказами. Бьет тамбурин, и из соседней комнаты вылетает рой бабочек – балет. Кружатся перед Репиным, который сидит в кресле, окруженный товарищами и своими поклонниками-гостями.
– Скажите пожалуйста! – смеется Илья Ефимович. – Я, кажется попал в волшебный замок Наины. Волков, дай мне свою длинную бороду, я ее привяжу себе, чтобы быть похожим на Черномора!
Пауза. Балерины становятся в позу перед юбилярами и тоненькими голосками:
– По-здрав-ля-ем!
А Репин шутливо басом:
– С тем, что уже семьдесят?
Балерина:
– Семьдесят? и только-то?
И снова они кружатся в вихре танца.
Репин берет букет, поднесенный на обеде его дочери Вере, срывает несколько цветков и лепестки их бросает в воздух на танцующих.
Ко мне подходит Дубовский: "Уже утро, сегодня нам, видно, не придется спать, пойдемте домой, выпьем чаю и отправимся устраивать выставку".
Так и сделали.
Умерла Нордман-Северова от туберкулеза в Италии, где она жила последние годы. Получив об этом известие, Репин решил туда поехать. Понадобился заграничный паспорт, и он обратился за ним в градоначальство, а там потребовали от него удостоверения личности из Финляндии.
– Неужели вы меня не знаете? – спрашивал Репин в канцелярии градоначальства.
– Знать-то мы вас прекрасно знаем, – отвечали там, – но надо, чтоб вас удостоверили.
Разгневанный Илья Ефимович отказался от поездки. Дачу "Пенаты" он завещал Академии художеств, чтобы туда приезжали студенты для летней работы. С него потребовали внести деньги на содержание дачи. Он выполнил и это требование.
После февральских дней мне пришлось только один раз повидать Репина. Старая Академия художеств доживала свои дни. Находившаяся под управлением двора и от него получавшая средства, она теперь потеряла свою опору и искала поддержку в художественных группировках. Для решения вопросов по искусству созывались собрания представителей от всех художественных обществ. При мне было такое собрание в Академии, на него приехал Репин.
Его избрали почетным председателем, а В. Маковского товарищем его. На собрание явился и делегат от левого течения в искусстве – выставки "Треугольник". Хотя он и не имел пригласительного билета, он был допущен к заседанию.
Не помню вопросов, которые обсуждались на этом собрании, но впечатление от него было, как от чего-то никчемного, не имеющего ни силы, ни значения в переживаемый момент. Попросил слова и делегат "Треугольника", с волосами, напущенными на виски. Раздались голоса, чтоб ему не разрешали говорить, но Маковский с иронической улыбкой ответил: "Отчего же? И он, возможно, скажет что-либо умное". А Репин добавил: "Пожалуйста, пусть говорят теперь все!" И все время, пока говорил делегат, улыбался загадочно.
Надо отдать справедливость, представитель "Треугольника" умело и ярко выразил свою позицию по отношению к Академии, очертив ее недостатки и консерватизм. В его лице была представлена та часть художественных кругов, которую Академия не подпускала к себе и на далекое расстояние и которая, не веря в ее непогрешимость, вбежала, наконец, в святилище искусства, опрокинула троны жрецов и, прикурив папироски от священного жертвенника, потребовала и себе места в общем храме.
Против этого требования никто уже не мог возражать, а члены Академии и профессора почувствовали, что бразды правления им скоро придется передать в другие руки.
Собрание закрылось. На улице прощаюсь с Репиным.
– Уезжаете в Москву? – спрашивает он. – И прекрасно, в самое сердце! А я, – добавил он, садясь на извозчика и закутываясь в шубу, – к холодным финским берегам, к своим пенатам… Прощайте!
И несколько раз грустно покивал головою.
Больше я его не видел.
Я догнал группу профессоров Академии, медленно шедших по 4-й линии. "Да-с, батеньки мои, – говорил Маковский, – надо и честь знать: пожили, свое сделали, а там пусть и другие что-либо скажут".
Рядом шел в глубоком раздумье, заложив руки за спину, высокий Дубовской.
В 1923 году носились слухи, что Репин умер, и только в 1925 году я узнал от товарищей, что это неверно, что он еще жив. Обрадовавшись такому известию, пишу ему привет и получаю от него письмо.
С этого времени началось наше заочное общение. В письмах обрисовывалась жизнь Репина, его постепенное увядание, и видно было, как то малое, что жило в этом великом человеке, стало, подобно зловредному микробу, размножаться, заполнять весь организм, пока не повергло его в прах.
Беру выдержки из его писем по годам.
5 декабря 1925 года:
"Дорогой Яков Данилович!
Вы меня так обрадовали Вашим письмом!.. Вы желаете знать, что я работаю? Это самое печальное время: темно, и холод одолевает. В мастерской 2 гр. тепла, на дворе более 10 мороза – стало теплеть.
При такой температуре одолевает лень. В нижней зимней столовой, спальня и проч., всего одна комната, я работаю мало…
Передвижники сходят со сцены… особенно неприемлемым является отсутствие Маковских. Уже и А. В. [Маковского. – Ред.] нет… Живут еще: Поленов, Васнецов и немногие ровесники…
Боюсь, если заживусь – плохо придется кончать…
Простите за эту грустную повесть. Надеюсь, если еще соберусь писать Вам, подвернется что-нибудь занятнее. Пожалуйста, вперед условие: буду писать Вам, если буду получать от Вас.
Вас любящий Ил. Репин".
С письмом прислал карточку – открытку, где снят с букетом цветов в день своих именин.
С каждым годом почерк его слабеет. Его фигура, как на сцене, начинает окутываться спускающимся флером и бледнеет. О нем пишет мне Н. А. Касаткин: "Наш И. Е. Репин, гигант Товарищества, сумел смерть отодвинуть на свое место. Несмотря на все свои нервные заболевания, пережил всех своих товарищей. Молодец, что же делать, если одряхлел – закон природы".
Письмо Репина от 1 июня 1926 года:
"Благодарю! Благодарю за письмо Ваше. Ради бога, не беспокойтесь обо мне… Я избрал благую часть: быть каким-то каникуляром, жить беззаботно, созерцая ближайшее…"
12 мая 1927 года:
"Мне в июле стукнет 83 года, время берет свое, и я делаюсь форменным лентяем, работаю мало. Юра (сын) недалеко, тоже работает понемногу, и вот подумайте: здесь, в глуши, одолел такую большую и оригинальную картину, которую можно причислить к последним словам искусства. Но я уже разболтался, как выживающий старик… Умолкаю… Вот Вы живете на юге, в тепле, а здесь мы мерзнем все еще в холоде. Вот и апрель, а у нас все 0 по Реомюру, и каждое утро весь сад добела усыпан снегом и пруды покрыты льдом. Бедные уточки сегодня походили по берегу и воротились в свой теплый сарайчик с каменными стенками. Ни листочка свежей зелени, ни травинки зеленой; кругом серая прошлогодняя солома и рыжий бурьян… И ради бога не бросайте искусства…"
27 сентября 1927 года:
"…От лени я едва передвигаю ноги, письмами меня заваливают, а я бессовестно не отвечаю, но Вам пишу…
А виноградом (чудесным) меня угощал сосед, из Гельсингфорса приехал. Диво! И вот здесь в Финляндии!!
Выпало почти две недели на мою долю праздников… Меня так еще чтят, а ведь это ошибка! Признаюсь: я едва ноги таскаю и, главное, – ничего не выходит из моих дряхлых усилий…
А лето дивное!!! И я купался до сегодня. Но вчера я уже прощался со всеми милыми друзьями: мое последнее лето! Пора. Из меня теперь даже телесным наказанием ничего не добьетесь – кончил свою песенку, и вот уже правда: везло, везло! Теперь все, все удивятся – как это они так щедро одарили меня славой?!
Ну, довольно – простите. Прошлый день моего рождения я уже прощался со всеми… Да, я уже повторяюсь… Прощайте, дорогой…"
Я соблазнял Илью Ефимовича югом и просил его переехать сюда. Он отвечал разбитым почерком, все ниже и ниже склоняясь к своим исповедям.
9 августа 1928 года:
"…Да, уж поздно, пора и честь знать, и я уже не смею мечтать, о путешествии. А то с каким бы удовольствием прокатился бы я к Донцу и на его берегах посидел бы в вишневых садочках!
Как хорошо, что Вы задумали вспомнить о передвижниках, вспомнить правдиво… без лести, без выдумок… Мы много о всех вспоминали, "о милых мертвых", как говаривали наши прапрадеды… Да, "иных уже нет, а те – далече". Да, сколько ушло! А я вот все держусь не по заслугам… И я сам удивляюсь своему счастью. Многое теперь мне ясно… и все значение Природы и Разума на Земле!"
Далее у поверженного великого Репина начинается агония:
"Прощайте, прощайте, милые друзья! Мне много было отпущено счастья на земле: мне так незаслуженно везло в жизни. Я, кажется вовсе не стою моей славы… но я о ней не хлопотал, и теперь, распростертый в прахе, благодарю, благодарю совершенно растроганный несказанно добрым миром, так щедро всегда меня прославлявшим!.."