Описывает Гиппиус и салон баронессы Варвары Ивановны Икскуль фон Гильдебрандт, издательницы и меценатки ("Мгновенно влюбилась в эту очаровательную женщину, с первого свидания, да иначе и быть не могло"), и литературный кружок О. Ф. Миллера, "удивительно приятный", напомнивший юной жене Мережковского недавний кружок ее знакомых тифлисских "поэтов-гимназистов". В первые месяцы семейной жизни Гиппиус побывала с мужем и в "Живописном обозрении", где их радушно принимал редактор журнала, маститый романист Александр Константинович Шеллер-Михайлов, и на вечерах Литературного фонда, на председателя которого, поэта и историка Петра Исаевича Вейнберга, прославившегося в 1860-х годах сатирами, подписанными псевдонимом "Гейне из Тамбова", красота Гиппиус произвела неотразимое впечатление.
"Но мне казалось, – добавляет Гиппиус, – что Д‹митрий› С‹ергеевич›, хотя всюду был вхож, но среди шестидесятников ‹…› чужой".
Это было действительно так. В его привязанности к Гиппиус есть нечто отчаянное, болезненное – страх от возможности оказаться в полном и окончательном одиночестве после всех утрат конца 1880-х годов. Когда в следующем, 1890 году Гиппиус переносит тяжелую болезнь – возвратный тиф, Мережковский "совсем потерял голову". "Зине вот уже третий день сделалось гораздо хуже. Вчера температура доходила до 40 градусов! – заполошно пишет он в записке к М. В. Ватсон. – Доктор уверяет, что это рецидив брюшного тифа, вызванный ее неосторожным поведением… Я не выхожу даже по самым необходимым делам и буквально ни на одну секунду не оставляю Зины…"
Я только чувствую, родная,
Что жизни нет, где нет тебя, -
напишет он чуть позже в стихотворении "Любовь-вражда".
Союз Мережковских – удивительное явление в истории русской культуры. Современники не отделяли их друг от друга, воспринимая неким единым существом. "…Мы прожили с Д. С. Мережковским 52 года, не разлучаясь, со дня нашей свадьбы в Тифлисе ни разу, ни на один день", – напишет Гиппиус, начиная свои воспоминания о муже. О необыкновенно плодотворном творческом, духовном взаимовлиянии Мережковских написано много.
"Что было бы с ним, если б они не встретились? – гадает секретарь Мережковских Владимир Злобин. – Он, наверное, женился бы на купчихе, наплодил бы детей и писал бы исторические романы в стиле Данилевского. Она… о ней труднее…
Может быть, она долгое время находилась бы в неподвижности, как в песке угрузшая, не взорвавшаяся бомба. И вдруг взорвалась бы бесполезно, от случайного толчка, убив несколько невинных младенцев. А может быть, и не взорвалась бы… и она продолжала бы мило проводить время в обществе гимназистов и молодых поэтов… На эту тему можно фантазировать без конца. Но одно несомненно: ее брак с Мережковским, как бы к этому браку ни относиться, был спасителен: он их спас обоих от впадения в ничтожество, от небытия метафизического".
И все же, если говорить о собственно личных, человеческих переживаниях, брак Мережковского нельзя назвать счастливым: очень скоро его жизнь с Гиппиус превратится в "любовь-вражду":
О, эти вечные упреки!
О, эта хитрая вражда!
Тоскуя – оба одиноки,
Враждуя – близки навсегда.С каким коварством и обманом
Всю жизнь друг с другом спор ведем,
И каждый хочет быть тираном,
Никто не хочет быть рабом.("Любовь-вражда")
Тот же Злобин, утверждая, что они были "созданы друг для друга", уточняет: "Но не в том смысле, в каком это обычно принято понимать, то есть – не в смысле романтическом. Сравнивать их с Филемоном и Бавкидой, Дафнисом и Хлоей или с Афанасием Ивановичем и Пульхерией Ивановной можно лишь по наивности или незнанию".
Очень скоро Гиппиус, пережившей первые успехи как на литературном поприще, так и – гораздо более бурные – в петербургских литературных салонах, стало казаться оскорбительным ровное, лишенное "романтических" аффектов чувство Мережковского. "Я загораюсь, я умираю от счастья при одной мысли о возможности… любви, полной отречения, жертв, боли, чистоты и беспредельной преданности… – пишет она в 1894 году Н. М. Минскому. – О, как я любила бы героя, того, кто понял бы меня до дна и поверил бы в меня, как верят в пророков и святых, кто сам захотел бы этого, всего того, что я хочу… Вы знаете, что в моей жизни есть серьезные, крепкие привязанности, дорогие мне, как здоровье. Я люблю Д. С. – вы лучше других знаете как, – без него я не могла бы жить двух дней, он необходим мне, как воздух… Но это – не все. Есть огонь, доступный мне и необходимый для моего сердца, пламенная вера в другую человеческую душу, близкую мне, – потому что она близка чистой красоте, чистой любви, чистой жизни – всему, чему я навеки отдала себя".
В поисках "человеческой души… близкой чистой красоте" Гиппиус в 1890-е годы заводит несколько тайных любовных романов, содержание которых она подытожила осенью 1897 года в письме З. А. Венгеровой: "Подумайте только: и Флексер, и Минский, как бы и другие, не считают меня за человека, а только за женщину, доводят до разрыва потому, что я не хочу смотреть на них, как на мужчин, – и не нуждаются, конечно, во мне с умственной стороны столько, сколько я в них… Прихожу к печальному заключению, что я больше женщина, чем я думала, и больше дура, чем думают другие".
Реакцией Мережковского на "искания" Гиппиус стало холодное личное отчуждение. "В жизни каждого человека бывают минуты страшного одиночества, когда вдруг самые близкие люди становятся далекими, родные – чужими, – пишет он одной из своих "конфиденток" и опять повторяет роковое: – "Враги человеку – домашние его"".
"Знаешь ли ты, или сможешь ли себе ясно представить, – пишет Зинаида Николаевна в 1905 году Дмитрию Владимировичу Философову, – что такое холодный человек, холодный дух, холодная душа, холодное тело – все холодное, все существо сразу? Это не смерть, потому что рядом, в человеке же живет ощущение этого холода, его "ожог" – иначе сказать не могу". "Дмитрий таков есть, что не видит чужой души, он ею не интересуется… Он и своей душой не интересуется. Он – "один" без страдания, естественно, природно один, он и не понимает, что тут мука может быть…" А уже после смерти мужа, когда скрывать и перед людьми, и, главное, перед собой было уже нечего, Гиппиус в исповедальной поэме "Последний круг" пишет, как дух одного из адских грешников, попавшихся на пути "новому Данту", рассказывает, что величайшим злом, совершенным им в земной жизни, стало отсутствие любви к той, которая судьбой была дана ему в подруги:
Я о любви говаривал так много!
Не любящих судил особо – строго.
Любил ли сам? Как дать себе ответ?
Казалось – да. А может быть, и нет.
Но очень много о любви мечтал.
Мечтал, что близок час, – его я ждал, -
Когда заветный этот час придет, -
А он не может не прийти! – и вот
Я встречусь с той, которую любить
Мне суждено любовию священной,
Единственной, святой и неизменной,
Пока же лучше без любви прожить,
Не жалуясь, что и от той далек,
Что издавна в подруги мне дана,
Пусть любит с верностью меня она,
Но что же делать? С ней я одинок.
Ей не нужны мои живые речи,
Не слушает она моих поэм…
Нет, буду ждать иной и новой встречи,
Когда уж полюблю – совсем.
Жить с одной женщиной, мечтая в то же время о другой – идеальной, "грядущей", – это, пожалуй, один из самых верных способов свести жену с ума и превратить семейную жизнь в "тихий ад". Сочувствие здесь, конечно, на стороне Гиппиус, ибо -
Какая б ни была вина,
Ужасно было наказанье!(А. С. Пушкин "Бахчисарайский фонтан")
"Любовь, подобная вражде" – формула неутешительная, но куда более определенная и жесткая, нежели бессильные рассуждения некоторых биографов о "необычной любви и необычном браке". Увы! История была слишком обычной – с той лишь поправкой, что "защитная реакция" Гиппиус оказывалась, в силу ее богатой художественной фантазии, более впечатляющей, нежели поведение в подобных случаях женщин обыкновенных.
"Этих хочу любить и не могу", – пишет в 1904 году, после визита Мережковских в Ясную Поляну Лев Николаевич Толстой, вряд ли посвященный в подробности петербургских богемных пересудов, но всегда "по-толстовски" предельно остро чувствующий недоговоренность и фальшь в поведении собеседников. Странная искусственность, обращающаяся подчас в болезненную и неприятную игру, – вот первое впечатление от Мережковских, донесенное до нас многими мемуаристами, причем все без исключения отводят здесь Мережковскому второстепенную, пассивную, а то и "страдательную" роль: "режиссером" и "главным исполнителем" всюду оказывается его жена.
"Странное это было существо, словно с другой планеты, – вспоминает Злобин. – Порой она казалась нереальной, как это часто бывает при очень большой красоте или чрезмерном уродстве. Кирпичный румянец во всю щеку, крашеные рыжие волосы, имевшие вид парика… Одевалась она сложно: какие-то шали, меха – она вечно мерзла, – в которых она безнадежно путалась. Ее туалеты были не всегда удачны и не всегда приличествовали ее возрасту и званию. Она сама из себя делала пугало. Это производило тягостное впечатление, отталкивало".
"З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, коль не остов "пленительницы" (перо Обри Бердслея), – более подробно и беспощадно сообщает Андрей Белый, – ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпаясь пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подставке; с безгрудой груди тарахтел черный крест; и ударила блеском пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленявшую сатану".
К этому следует прибавить вызывающую манеру поведения, особенно среди неподготовленной и потому очень остро реагирующей на все ее эскапады публики. "Голос у нее был ломкий, крикливо-детский и дерзкий. И вела она себя как балованная, слегка ломающаяся девочка: откусывала зубами кусочки сахару, которые клала "на прибавку" в стакан чаю гостям, и говорила с вызывающим смехом ребячливо-откровенные вещи" (Л. Я. Гуревич). "Она вообще любила мистифицировать – черта мало кому в ней известная, – свидетельствует Злобин. – Недаром говорили о ней в шутку, что она – англичанка, мисс Тификация".
Примеры "мистификаций", приводимые Злобиным, сочувствия не вызывают – чего стоит хотя бы телефонное хулиганство: регулярные звонки знакомым по вечерам и разговоры на "тарабарском языке" на нелепые темы. И. В. Одоевцева приводит рассказ самой Гиппиус об еще одной "мистификации": "Я как-то на одном обеде Вольного философского общества сказала своему соседу, длиннобородому и длинноволосому иерарху Церкви: "Как скучно! Подают все одно и то же. Опять телятина! Надоело. Вот подали бы хоть раз жареного младенца!" Он весь побагровел, поперхнулся и чуть не задохся от возмущения. И больше уже никогда рядом со мной не садился. Боялся меня. Меня ведь Белой Дьяволицей звали".
Думается, не у одного только "длиннобородого и длинноволосого иерарха Церкви" после знакомства с "шалостями" Гиппиус появлялось непреодолимое желание "никогда больше не садиться рядом" с Зинаидой Николаевной – и не столько из-за "этической", сколько из-за "эстетической" брезгливости: уж слишком здесь откровенны безвкусица и дурной тон!
Но Мережковский-то вынужден был "сидеть рядом"!
"Мережковский – европеец, воспитанный человек в том лучшем образе, в каком мы представляем себе иностранца", – свидетельствует М. М. Пришвин. Более пространно пишет о том же М. А. Алданов: "Личное обаяние, то, что французы называют спагт'ом, у него вообще было очень велико… Это было связано с огромной его культурой и с его редким ораторским талантом… Его вечная напряженная умственная работа чувствовалась каждым и придавала редкий духовный аристократизм его облику". Сочетать это с "марсианскими" одеяниями и "жареными младенцами" – сложно, а с нелепо-грязными историями, которыми часто оборачивались "мистификации" Гиппиус, – вообще психологически невозможно. Никакого сочетания и не было – был конфликт и, насколько можно судить по дошедшим до нас свидетельствам, весьма болезненный конфликт:
С каким коварством и обманом
Всю жизнь друг с другом спор ведем,
И каждый хочет быть тираном,
Никто не хочет быть рабом.("Любовь-вражда")
Примечательно – и опять-таки слишком обычно во всем этом, – что "вечная вражда" супругов нисколько не отменяла взаимную любовь несомненную, а у Гиппиус – доходящую до исступления. В письме В. В. Розанову от 14 октября 1899 года Мережковский признавался: "Зинаида Николаевна… не другой человек, а я в другом теле". "Ведь мы – одно существо", – постоянно объясняла знакомым Гиппиус. "Это и непонятно, и неприятно, но за этим определенная реальность, – пояснял ее слова Злобин. – И если представить себе Мережковского как некое высокое древо с уходящими за облака ветвями, то корни этого древа – она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви. И вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду – не подозревает никто".
Победу в подобном, говоря словами Тютчева, "поединке роковом" могла принести какой-либо из "противостоящих сторон" только смерть. Именно это и предсказывает Мережковский в финале стихотворения о "любви-вражде":
Когда другой сойдет в могилу,
Тогда поймет один из нас
Любви божественную силу -
В тот страшный час, последний час!
Мережковский же и "победил".
"…Когда я получаю однажды телеграмму (в утро Перл-Харбора): "Merejkovsky desede…", мне кажется, что это плавное завершение чего-то, чему давно пора было завершиться, что это естественно, а ее четыре года существования без него – неестественно, ненужно, мучительно для нее и для других", – пишет хорошо знавшая Мережковского и Гиппиус в годы их "второй" (и окончательной) эмиграции Н. Н. Берберова. "Зинаида Николаевна без Дмитрия Сергеевича! – восклицает Злобин. – Это нельзя себе представить… Но к постигшему ее удару Зинаида Николаевна относится по-человечески – не по-Божьему, – и переживает его как незаслуженную обиду. Ей даже кажется, что духовно умерла и она: "Пишу теперь, когда моя жизнь кончена. Это я ощущаю со знанием", – записывает она через 10 месяцев после 7 декабря 1941 года… Богу она смерти Дмитрия Сергеевича не прощает… Но в этом бунте много детски-беспомощного. Перед лицом смерти она – беззащитна, как малое дитя, которое неизвестно кто и за что обидел:
Не знаю, не знаю, и знать не хочу.
Я только страдаю и только молчу".
* * *
"Жил в Эфесе, во дни Траяна, старец такой древний, что не только ровесники его, но и дети и внуки их вымерли давно, а правнуки уже не помнили, кто он такой; называли его просто "Иоанном" или "Старцем", Presbyteres, и думали, что это тот самый Иоанн, сын Завведеев, один из Двенадцати, "которого любил Иисус"… Слова его берегли, как зеницу ока; чем и как почтить его, не знали, облекали в драгоценные ризы и надевали на лоб его Мельхиседека, царя-первосвященника, не рожденного, не умершего, таинственный знак, золотую звезду-бляху, Pentalon с Неизреченным именем… Когда он ослабел и уже не мог ходить, ученики носили его на руках в собрания верующих, а когда те просили наставить или вспомнить что-нибудь о Господе, он только повторял все одно и то же, с одной и той же улыбкой, одним и тем же голосом:
– Дети, любите друг друга, любите друг друга!
Это, наконец, так наскучило всем, что ему однажды сказали:
– Что это, учитель, ты повторяешь все одно и то же?
Он помолчал, подумал и сказал:
– Так Господь велел, и этого одного, если только исполнить, – довольно…
И опять:
– Дети, любите друг друга!" (Д. С. Мережковский "Иисус Неизвестный").
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Мережковский в начале 1890-х годов. – Русский европеец". – Религиозно-философская система Мережковского. – Мережковский и символизм. – Трилогия "Христос и Антихрист". – Мережковский – литературный критик и историк культуры. – "Любовный треугольник" 1897 года. – Разрыв с "Северным вестником"
Осенью 1889 года Мережковский, побывав летом с женой в Крыму, на Кавказе и в Подмосковье (здесь, в деревне По-варово, снимали дачу мать и сестры Зинаиды Николаевны, переехавшие к этому времени из Тифлиса в Москву), уступает квартиру на Верейской улице отцу и незамужней сестре Лизе и вселяется в дом Мурузи. Это был огромный доходный дом вычурно-мавританского стиля на углу Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы, близ Преображенского собора. На современной "литературной" карте Петербурга дом Мурузи занимает одно из самых почетных мест. Здесь находилась общедоступная читальня, которую содержала бабка поэта и переводчика Владимира Пяста (Пестовского), близкого друга Александра Блока. В начале 1920-х годов по инициативе Николая Гумилёва здесь создается петербургский Дом поэтов. В 1960-е годы здесь же проживал молодой Иосиф Бродский. Однако открывают "литературную биографию" дома Мурузи именно Мережковские. Дом Мурузи оставался их постоянным пристанищем на протяжении всего последнего десятилетия XIX столетия и начала XX. В общей сложности они прожили здесь, меняя квартиры, двадцать три года.
Первые месяцы и годы в доме Мурузи могли запомниться Мережковскому лишь лавиной нахлынувших на него "частных" событий, большей частью – озадачивающих. Жизнь профессионального литератора поворачивалась сейчас неприятной стороной: семейные расходы явно превышали его литературный заработок. Между тем период творческих исканий для него еще не завершился, более того – в зимний сезон 1889/90 года он переживает нечто вроде творческого кризиса. Созданная под впечатлением от чтения Кальдерона "фантастическая драма" "Сильвио" (он начал работу над ней еще в приснопамятные "боржомские дни" 1888 года) печатается с февральского по майский номера "Северного вестника" за 1890 год, но ожидаемого успеха не имеет. О провале речи нет, однако мнительный, как и все авторы в канун публикации первой "большой вещи", Мережковский склонен преувеличивать сдержанность критики. К тому же он все больше увлекается прозой, охладевая, по мере этого увлечения, к поэзии. А в "Северном вестнике" еще памятны скандалы вокруг его статей о крестьянстве и о Чехове, и на страницах своего "главного" журнала он может выступать лишь как поэт и переводчик.