Мережковский предложение Муссолини принял, но предупредил, что осуществить это он сможет только через год: неотложные издательские дела удерживают его во Франции. Муссолини не возражал, и Мережковский, окрыленный удачей, возвращается в Париж, где, в преддверии новой большой работы, торопится с завершением биографических очерков о Франциске Ассизском и Жанне д'Арк. Победа коалиции левых сил Франции на выборах весной 1936 года ускоряет отъезд: Мережковский начинает всерьез опасаться второго коммунистического переворота – уже во Франции.
Все относительно "благополучные" двадцатые годы он – устно и письменно – предрекал слабость европейских демократий перед натиском коммунистического "экспорта революции". И вот теперь его пророчества как будто начинают сбываться. "Был в Ницце – "День рус. Культуры", – записывал Бунин в дневнике 14 апреля 1936 года. – Постыдное убожество. Когда уезжал ‹…› за казино (в Ницце) огромная толпа… Все честь-честью, как у нас когда-то – плакаты, красные флаги, митинги. В Grass'e тоже "праздник". Над нашим "Бельведером", на городской площадке, тоже толпа, мальчишки, бляди, молодые хулиганы, "Марсельеза" и "Интернационал", на бархатных красных флагах (один из которых держали мальчик и девочка лет по 6, по 7) – серп и молот. ‹…› Надо серьезно думать бежать отсюда. Видел в Ницце Зайцевых. ‹…› Грустные, подавленные тем, что происходит в Париже. Душевно чувствую себя особенно тяжело. Все одно к одному!"
В этих условиях Мережковский невольно обращает внимание на крепнувшие фашистские режимы в Европе, полагая в них силу, способную противостоять "мировой революции".
"Вы однажды мне сказали, – пишет он в Вильнюс своему старому знакомому, профессору Виленского университета М. Здеховскому 1 апреля 1936 года, – что Вы стоите перед дилеммой: "или мир сошел с ума, а я разумен, или разумен мир, а я сошел с ума". Вот перед такой же дилеммой и я стою… Уж если дошло до того, что один "отвратительнейший" Гитлер (как Вы верно пишете) знает или смутно (инстинктом животного или насекомого) чувствует надвигающийся ужас – "Мрак с Востока", ex oriente tene-brae, то каково же сумасшествие мира – или наше с Вами!.. Сейчас поеду в Рим и потом во Флоренцию (месяца на два), куда меня приглашает очень любезно и сердечно Муссолини, чтобы писать книгу о Данте. Будет у меня вероятно любопытное (а м. б. и нелюбопытное) свидание с My Duce, и, если он… в силах будет со мной говорить разумно (он, вообще, человек огромного ума и, главное, простой), то я задам ему несколько интересных вопросов и помимо Данте: о "сумасшествии" мира и о "тьме с Востока". Но горе в том, что он все-таки "язычник", такой же, как Гёте… – великий "дух Земли", тайна Земли, и потому также в главном слеп".
Встреча с Муссолини получилась на этот раз "нелюбопытная" – в одном из писем Мережковский сравнивал себя с "чижиком, чирикающим в ухо Левиафану", – но планируемые "два месяца" растянулись (с перерывами) почти на два года. Слово свое Муссолини сдержал, и Мережковский получил весьма сносные условия для спокойной работы.
Этот "итало-фашистский" эпизод посмертно повиснет на Мережковском "мертвой хваткой": несколько поколений зарубежных и советских литературоведов – одни с печалью, другие со злорадством – будут разоблачать "фашистские пристрастия" Дмитрия Сергеевича. Но если руководствоваться простым здравым смыслом, то ничего предосудительного в действиях Мережковского в 1934–1937 годах обнаружить нельзя.
Мережковский приезжает в Италию задолго до войны. Фашизм для него не ассоциируется ни с концлагерями, ни с газовыми камерами, тогда как об ужасах военного коммунизма он знает не понаслышке. "Громадное большинство русских зарубежников относится к фашизму сочувственно, – писал тогда же А. В. Амфитеатров. – Не по знанию: эмигрантские представления о фашизме смутны и фантастичны. А по инстинкту: эмиграция чутьем берет в фашизме силу созидающей борьбы, сокрушительной для борьбы разрушительной, которая нас в России одолела и выбросила за рубеж, а Россию перепоганила в СССР".
Что же касается лично Муссолини, то он для Мережковского прежде всего – глава итальянского руководства, популярный и сильный лидер нации. Вряд ли во время встреч с Мережковским Муссолини посвящает собеседника в специфические тонкости своей стратегии. А личностная симпатия Мережковского к Муссолини вполне понятна – это самая обычная, естественная благодарность за искреннее участие, которое "дуче" действительно принял в эти годы в судьбе писателя ("Италия горда тем, что предоставит возможность жить и работать такому человеку").
"Что сделал для меня Муссолини? – писал Мережковский в 1937 году. – Эту чужую землю – Италию – он сделал мне почти родною; горький хлеб, чужой – почти сладким; крутые чужие лестницы – почти отлогими. Почти – не совсем, потому что сделать чужое совсем родным не может никакая сила в мире, а если бы и могла, этого не захотел бы тот, для кого неутолимая тоска изгнанья – последняя родина.
– Может быть, мое единственное право писать о Данте есть то, что я – такой же изгнанник, осужденный на смерть в родной земле, как он, – сказал я Муссолини на прощанье.
– Да, это в самом деле ваше право, и кое-чего оно стоит: кто не испытал на себе, тот никогда ничего не поймет в Данте, – ответил он мне, и я почувствовал, что он все еще помнит и никогда не забудет, что значит быть нищим, бездомным и презренным всеми, осужденным в родной земле на смерть, изгнанником.
– Я надеюсь, что книга моя будет не совсем недостойной того, что я узнал от вас о Данте, – пробормотал я, не зная, как его благодарить.
– А я не надеюсь, – я знаю, что ваша книга будет…
Не повторяю его последних слов: я их не заслужил. Но если моя книга будет чего-нибудь стоить, то этим она будет обязана тому, что не словами, а делом ответил мне Муссолини на мои вопросы о Данте, и что, может быть, ответит миру".
Два итальянских года – время последнего творческого взлета в жизни Мережковского. За это время, помимо книги "Данте" (и одноименного киносценария), начаты "Реформаторы" ("Лютер", "Кальвин", "Паскаль") и задумана "Маленькая Тереза". Увы! Эти книги Мережковскому уже не суждено будет опубликовать. "Данте" будет последним трудом, увидевшим свет при жизни автора. И в итальянском издании эта книга будет посвящена, как и следовало ожидать, – "A Benito Mussolini. Realizzatoro della profezia questo su Dante profeto". И здесь, конечно, Мережковский ошибался. "Пророчество" Данте, о котором он пишет, – пророчество о мирном бытии человечества в лоне всеобъемлющей Божественной Любви.
Муссолини "реализовал" пророчества другого рода.
* * *
Жизнь в Италии (апрель-декабрь 1936 года и май-ноябрь 1937-го) была последним "золотым периодом" в биографии Мережковского. За это время Мережковские посетили Равенну и Верону, подолгу жили во Флоренции и Риме. Их постоянным "римским" собеседником становится давний петербургский знакомец – Вячеслав Иванов, перешедший к этому времени в католичество и работавший библиотекарем в Ватикане. Он постарел, облысел и стал, по выражению Гиппиус, совсем похож на немецкого профессора: от "оргиаста" легендарных "башенных времен" не осталось и следа. Во время первого визита в уютный домик Иванова, находившийся в живописном районе близ Тарпейской скалы, Мережковский обратил внимание на роскошный книжный шкаф, в котором, наконец, обрели гармонический покой книги Вячеслава Ивановича.
– Шкаф, Вячеслав, шкаф! – воскликнул Мережковский. – Так вот это что! Значит, это теперь все не то? Теперь у тебя завелся шкаф! Шка-а-аф!
Иванов рассмеялся: в хаотическом быте "башни" "книжных шкафов" действительно не полагалось.
Работа над книгой о Данте была завершена весной 1937 года, и рукопись отдана для перевода и издания в издательство R. Ktifferle (Болонья). 29 июня Мережковский встречается с министром иностранных дел Италии Видау и, между прочим, высказывает пожелание лично вручить первый экземпляр книги (выход ее в свет планируется в середине октября) Муссолини. К удивлению Мережковского, реакция министра на эту, достаточно ожидаемую просьбу весьма уклончива: он советует Мережковскому "подождать ответа".
Оказалось, что "мистический энтузиазм" Мережковского во время последней встречи с Муссолини напугал итальянского диктатора, который как раз в это время стремился осторожно "лавировать" между тремя мощными европейскими "силовыми центрами": гитлеровским национал-социализмом в Германии, сталинской имперской автократией в СССР и блоком европейских демократий во главе с Англией и Францией. Между тем Мережковский уже наяву грезил о всемирном крестовом походе – не только против большевизма, "предельно дьявольского зла в мире", но и против всего "мирового зла", походе – во главе которого должна была встать Италия. Историческая параллель тут напрашивалась сама собой: как некогда император Священной Римской империи Генрих VII рука об руку с Данте шли в безнадежный, но прекрасный Ломбардский поход 1310 года, стремясь восстановить имперское единение христианской Европы, так и теперь "новый Генрих" (Муссолини) с "новым Данте" (Мережковским) должны восстать против демонических сил, вновь рвущих на части "страну святых чудес":
"В 1311 году, в самом начале похода пишет он [Данте] такое же торжественное послание "ко всем государям земли", как двадцать лет назад, по смерти Беатриче. Но то было вестью великой скорби, а это – великой радости.
"Всем государям Италии… Данте Алагерий, флорентийский невинный изгнанник… Ныне солнце восходит над миром… Ныне все алчущие и жаждущие правды насытятся… Радуйся же, Италия несчастная… ибо жених твой грядет… Генрих, Божественный Август и Кесарь… Слезы твои осуши… близок твой избавитель".
Может быть, казалось Данте, что в эти дни готово исполниться услышанное им в видении пророчество бога Любви тем трем Прекрасным Дамам, таким же, как он, нищим и презренным людям, вечным изгнанникам:
Любовь сказала: "Поднимите лица,
Мужайтесь: вот оружье наше…
Наступит час, когда в святом бою
Над миром вновь заблещут эти копья!""
Выслушав монолог Мережковского, Муссолини осторожно заметил, что вооруженные силы Италии несопоставимы по мощи не только с Красной армией, но даже и с армиями Франции и Германии, и перевел разговор на другие темы. Если бы все сказанное осталось между ними, "дантианская эскапада" Мережковского числилась бы Муссолини среди приятных, хотя и курьезных воспоминаний об общении с симпатичным "русским романтиком" – фантазером, но, как уже говорилось (и цитировалось) выше, Мережковский в начале 1937 года стал публично выступать в европейской печати, намекая на некую "тайну", связующую его с итальянским диктатором, и о "миссии", которую "новый Цезарь" имеет осуществить в Европе в ближайшее время:
"Ко всем государям земли… Ныне солнце восходит над миром…"
В отличие от Генриха VII в 1310-м Муссолини в 1937 году в "Ломбардский поход" отнюдь не собирался, а подобные статьи, публичные выступления и лекции Мережковского – не самого последнего писателя не только в европейской, но и в мировой литературной иерархии тех лет, только что вновь номинированного на Нобелевскую премию, – могли запросто вызвать самые настоящие политические осложнения в отношениях Италии как с СССР, так и с европейскими странами "обоих станов". В канун Второй мировой войны любые намеки на тайные замыслы "крестовых походов" вызывали у всех европейских лидеров нервную реакцию.
В результате новую аудиенцию у "дуче" Мережковский после выхода "итальянского" "Данте" в октябре 1937 года так и не получил. То, что посвященная ему книга действительно, как и обещал Мережковский, получилась "не совсем недостойной" (в общем, по всей вероятности, это лучшее, что когда-либо было написано о Данте), Муссолини волновало мало: он исходил из соображений не эстетической, а политической целесообразности. Более того, от имени "real-izzatoro della profezia" итальянский министр по делам культуры посоветовал Мережковскому "вести себя потише", то есть в переводе с итальянского дипломатического на русский "прутковский", – "заткнуть фонтан"!
Разумеется, из Италии его никто не выдворял, но Мережковский был оскорблен смертельно.
– Я сначала подумал, что Муссолини – воплощение духа земли и провиденциальная личность, а он оказался обычным политиком-материалистом – пошляк! – воскликнул Мережковский. Обида была настолько сильной, что он снял в русском издании "Данте" (Брюссель, 1939) посвящение Муссолини и выкинул из книги все упоминания об итальянском диктаторе.
20 октября 1937 года Мережковские навсегда покидают Италию и возвращаются в Париж, хотя Дмитрий Сергеевич уже открыто паниковал, опасаясь "шаткости" Французской республики в наступающие неспокойные времена.
Гораздо "надежнее", с его точки зрения, были европейские военные диктатуры, но желательно "умеренные", ибо, как писал он в "Лютере", "противоположнейшие идейности во всем – фашизм и коммунизм – сходятся только в одном – в воле к безличности. Левая рука, может быть, не знает, что делает правая, та разрушает, эта создает, но обе все-таки делают одно и то же дело, борются с Личностью, как с исконным врагом своим, подавляют ее, как ненужную для себя силу". По всей вероятности, такая характеристика "созидательного фашизма" была также навеяна личными впечатлениями от встреч с Муссолини.
"…Следовало бы приготовить новый "приют", – писал Мережковский в 1939 году Г. Герелль, – может быть, в Испании, ибо я пишу генералу Франко, который, надеюсь, судя по тому, что мне о нем рассказали, мог бы пригласить меня в Испанию для чтения антикоммунистических лекций и работы над книгой о святой Терезе. Я сейчас предпринимаю шаги более или менее конкретные, чтоб это устроилось, но еще не вполне уверен, удастся ли это".
"Это" – не удалось: Франко письмо Мережковского проигнорировал. По Парижу ходили анекдотические слухи, что, помимо Франко, Мережковский "для подстраховки" также написал письмо и Салазару в Португалию, однако второпях принял название деревни Фатьма (где произошло явление Богородицы) за имя некоей португальской святой, так что проект "биографии Фатьмы" португальский диктатор не утвердил.
Доля истины в подобных анекдотических историях была. После Италии Мережковский стал стремительно дряхлеть, и старость вдруг превращала его всегдашний эгоцентризм в припадки некоего "карамазовского" эгоистического цинизма, когда, по замечанию Ирины Одоевцевой, "ему было на все и на всех наплевать, только бы он и Гиппиус могли пить чай – это казалось ему справедливым и естественным". Беда была в том, что "пить чай" становилось все труднее и труднее: многие десятилетия каторжного литературного труда не принесли ему, в сущности, никакого материального благополучия, и теперь, превращаясь в глубокого старика, Мережковский с ужасом предчувствовал, что старость сулит ему только нищету, страх и отчаяние. Величественное угасание незабвенного Алексея Николаевича Плещеева с его "благоухающими сединами" Мережковскому, увы, было не суждено.
Последние книги Мережковского, составившие две заключительные "трилогии" ("Реформаторы" и "Испанские мистики"), равно как и книга о Данте, имеют, несомненно, автобиографический, исповедальный характер: герои, избранные им, оказываются своеобразными "зеркалами", преломляющими в своих судьбах те события жизни Мережковского, над которыми он считает нужным поразмышлять "в остаток дней".
Данте – флорентийский изгнанник, в душе которого любовь к родине вечно борется с любовью к свободе и Истине. "Родина для человека, как тело для души. Сколько бы тяжелобольной ни ненавидел и ни проклинал тела своего, как терзающего орудия пытки, избавиться от него, пока жив, он не может; тело липнет к душе, как отравленная одежда кентавра Несса липнет к телу Геракла. "Сколько бы я ни ненавидел ее, она моя, и я – ее", это должен был чувствовать Данте, проклиная и ненавидя Флоренцию… Но чем больше ненавидит ее, тем больше любит. Главная мука изгнания – вечная мука ада – эта извращенная любовь-ненависть изгнанников к родине, проклятых детей – к проклявшей их матери".
Герои "Реформаторов" – Лютер, Кальвин, Паскаль – мятежники, восставшие против невежества, раболепства и цинизма Рима, вдруг, в какой-то момент, с удивлением и ужасом видят, что за этим внешним безобразием они не разглядели истинной святости и правоты Церкви и сами стали источником страданий и раздоров.