"Зофья" не поддается поверхностному прочтению даже в сюжетном плане, о чем свидетельствует хотя бы следующее ее изложение в статье Андрея Арьева: "Фабула ее состоит в том, что поэт, званный в сочельник "на пироги", никуда на самом деле не отправляется и проводит время дома, в одиноком созерцании у окна". Здесь критик ошибается: первая глава поэмы кончается строчкой: "Я галстук завязал и вышел вон". Также и во второй главе читаем: "Не следовало в ночь под Рождество - выскакивать из дома своего…" (I; 178). Однако дело не только в том, что Арьев невнимательно прочитал обе главы и неточно назвал заглавие (Зося). Многое здесь проясняется, если читать "Зофью" не как отдельное, стоящее особняком произведение, а как продолжение одного текста, вмещающего такие вещи, как "Три главы", "Гость", "Петербургский роман", "Шествие" и "Рождественский романс", названные В. Куллэ "поэтическим дневником" Бродского 1961 года. Не будет, однако, преувеличением сказать, что в некотором смысле продолжением этого дневника является и "Зофья", если учесть структурные особенности лироэпического жанра, петербургский фон, образ героя с его явно автобиографическими чертами, мотивы дома, семьи, опасности, страха, бегства, погони, ожидания любви и, наконец, мотив Рождества.
Бродский всегда охотно возвращался к своим собственным произведениям: автоцитаты, вариации тем и мотивов - характерная черта его поэтики. В "Зофью" из "Рождественского романса" перекочевали два ключевых слова-символа - "сочельник" и "пирог". Но там канун христианского праздника был персонифицирован живописной метафорой "Ночной пирог несет сочельник / над головою" (I; 151). Визуализация этого образа рождает массу ассоциаций, в нем есть что-то от рождественского рассказа, от пейзажа дореволюционной Москвы из ностальгической повести Ивана Шмелева "Лето Господне"; от лубочной картинки, от наивного искусства вывесок. А если вспомнить еврейский колорит "Рождественского романса", возможно, что-то и от желто-синих ночных пейзажей Марка Шагала.
Не надо также забывать, что пироги - еда, которая в мифах, в психоаналитической интерпретации снов, равно как и в их фольклорном толковании, считается символом полового влечения. Сексуальный подтекст имеет тоже растянутое на несколько строф описание долгих минут, проведенных героем перед зеркалом, любования своим отражением, шелковой рубашкой, начищенными ботинками и семикратно упомянутым галстуком, по Фрейду - символом мужской сексуальности. Итак, сухая информация в начале первой главы - "В сочельник я был зван на пироги" - четко обозначила две главные в "Зофье" темы - душу и плоть, два пространства - сакральное и профанное.
Образ мира в первой главе поэмы строится по схеме пространственных отношений. Квартира, с ее тишиной, теплом, лампой с абажуром, отделена от внешнего мира завешенным окном, семья героя занята своими делами: "Мать штопала багровые носки. / Отец чинил свой фотоаппарат. / Листал журналы на кровати брат, / а кот на калорифере урчал" (I; 167). Но за окном начинается "простор для неизвестных сил" (I; 167), сфера мрака, метели, неприятного городского шума: скрипа, дребезжания, шуршания. Первое, что увидит герой, подняв штору, это сцена погони постового за убегающим пьяницей. А в квартире открывается еще одно "окно" - зеркало, выход в третье пространство. Сцена перед зеркалом ассоциируется с универсальным мотивом ворожбы, гадания о будущем, двойственности человеческой натуры - наконец, проникновения неизвестных сил извне.
Они не замедлят появиться, вторгаясь в уютный с виду мир квартиры, сперва незримые, но способные изнутри запереть дверь, чтобы помешать герою уйти из дому, к чему он готовился, заявив в самом начале своего повествования: "В сочельник я был зван на пироги" (I; 165). Уходу героя из родительского дома препятствует странное, необычное видение: в обоях на стене виден мел, раздается хрипение часов, игла выпадает из рук матери и устремляется вверх, под потолок, а в потонувшей в полумгле и мраке комнате вдруг появляются растущие из глаз деревья:
Деревья в нашей комнате росли!
ветвями доставая до земли
и также доставая потолка,
вытряхивая пыль из уголка,
но корни их в глазах у нас вились,
вершины в центре комнаты сплелись.я вглядывался в комнату трезвей,
все было лишь шуршание ветвей,
ни хвоя, ни листва их не видна,
зима была для них соблюдена,
но ель средь них, по-моему, была,
венчала их блестящая игла.Два дерева у матери из глаз,
по стольку же у каждого из нас,
но все они различной высоты,
вершины одинаково пусты,
одно иглу имело на конце.
У каждого два дерева в лице.
(I; 1 70)
Все это видение длится недолго, засов обратно открывается, штора, как будто кем-то задетая, развевается на окне, игла возвращается в руки матери, но в прихожей звонит телефон, и герой, прежде чем уйти из дому, снимает трубку и слышит длинную серию угроз, обращенных уже не к нему одному, но к неопределенным "вам". Таинственный голос продолжает свой монолог даже тогда, когда герой опускает трубку на рычаг и выходит из комнаты:
- Не будет больше праздников для вас
не будет собутыльников и вазне будет вам на родине жилья
не будет поцелуев и бельяне будет именинных пирогов
не будет вам житья от дураковне будет вам поллюции во сны
не будет вам ни лета ни весныне будет вам ни хлеба ни питья
не будет вам на родине житьяне будет вам ладони на виски
не будет очищающей тоскине будет больше дерева из глаз
не будет одиночества для васне будет вам страдания и зла
не будет сострадания теплане будет вам ни счастья ни беды
не будет вам ни хлеба ни водыне будет вам рыдания и слез
не будет вам ни памяти ни грезне будет вам надежного письма
не будет больше прежнего умаСо временем утонете во тьме.
Ослепнете. Умрете вы в тюрьме.Былое оборотится спиной,
подернется реальность пеленой.
(I; 171–172)
Разгадку всех этих странных видений, всей фантастики в первой главе и хаотического потока сознания во второй, нетрудно найти в круге чтения молодого Бродского. Список важных для поэта и оставивших след в его сознании книг, прочитанных им в конце 50-х - начале 60-х годов, можно восстановить на основе данных им интервью и автобиографической прозы. В разговоре с Дэвидом Бетеа Бродский сказал: "Дело в том, что за один год моей жизни - думаю, это был 1963-й или 62-й, такой annus mirabilis, - я одновременно прочитал три книги: "Махабхарату", '"Божественную комедию", Ветхий и Новый Завет". Из философов, которые, по признанию поэта, тогда повлияли на становление его личности и мировоззрения, Бродский называет Бертрана Рассела, Льва Шестова, Серена Кьеркегора, из поэтов Евгения Баратынского, Осипа Мандельштама или, точнее, его первую книгу стихов "Камень", Марину Цветаеву, Бориса Пастернака, Джона Донна.
В "Зофье" поэт как-то по-детски радостно, даже расточительно, пользуется этим богатством, на лету схватывая суть прочитанного и храня детали, чтобы в свое время найти для них необычную оправу. Откуда же, если не из книг библейских пророков, взяты те строфы поэмы, в которых находим предзнаменование странных и грозных событий. У Бродского читаем: "Уста мои разжаться не могли, / в обоях на стене явился мел, / от ужаса я весь окостенел" (I; 170). Строки эти, и особенно "мел на стене", несомненно имеют свой первоисточник в книге пророка Даниила: "В тот самый час вышли персты руки человеческой и писали против лампады на извести стены чертога царского… <…> Тогда царь изменился в лице своем: мысли его смутили его, связи чресла его ослабели, и колена его стали биться одно о другое" (Даниил, 5, 5–6).
Особого рассмотрения заслуживает полный угроз телефонный монолог неизвестного лица, завершающий первую главу поэмы. Заметим, что поэт отказался здесь от знаков препинания и применил другой вид строфы (двустишия после сплошных сестин), что должно обратить внимание читателя, так же как и особый ритм анафор и синтаксических повторов, визуально выделивший концовку поэмы.
Весь этот монолог можно, конечно, признать лишь композиционным аналогом начала главы, т. е. наблюдаемой в окно уличной сцены погони постового за пьяницей, но, вместе взятые, следует отнести к фактам биографии автора, т. е. аресту Бродского органами КГБ в конце января 1962 года и четырехдневному пребыванию молодого поэта в одиночке следственной тюрьмы, не говоря уже о постоянной слежке и анонимных телефонных звонках, в которых нередко употреблялись эпитеты вроде "жидовская морда". Кажется, однако, что за этими угрозами таится еще что-то, более глубокое, личное и символически связанное также и с "приглашением на пироги", с последствиями ухода из дому, с каким-то предстоящим герою, но пока неясным для читателя выбором, поведением и испытанием.
Голос из телефона имеет силу зловещих предсказаний, и даже проклятий, и, думается, есть в этом монологе кое-что от "голоса с неба" к царю Навуходоносору: "И отлучат тебя от людей, и будет обитание твое с полевыми зверями; травою будут кормить тебя, как вола, и семь времен пройдут над тобою, доколе познаешь, что Всевышний владычествует над царством человеческим и дает его, кому хочет!" (Даниил, 4, 27). Кажется, что Бродский также использовал здесь и сумел удачно стилистически претворить строки из книги библейского пророка Осии, в чем можно убедиться, сопоставив оба текста:
"1 Не радуйся, Израиль, до восторга, как другие народы, ибо ты блудодействуешь, удалившись от Бога твоего: любишь блудодейные дары на всех гумнах.
2 Гумно и точило не будут питать их, и надежда на виноградный сок обманет их.
3 Не будут они жить на земле Господней: Ефрем возвратится в Египет, и в Ассирии будут есть нечистое.
4 Не будут возливать Господу вина, и неугодны Ему будут жертвы их; они будут для них как хлеб похоронный: все, которые будут есть его, осквернятся, ибо хлеб их - для души их, а в дом Господень он не войдет.
5 Что будете делать в день торжества и в день праздника Господня.
6 Ибо вот, они уйдут по причине опустошения; Египет соберет их, Мемфис похоронит их; драгоценностями их из серебра завладеет крапива, колючий терн будет в шатрах их.
<…>
10 Как виноград в пустыне, я нашел Израиля; как первую ягоду на смоковнице, в первое время ее, увидел я отцов ваших, но они пошли к Ваалфегору и предались постыдному, и сами стали мерзкими, как те, которых возлюбили.
11 У Ефремлян, как птица, улетит слава: ни рождения, ни беременности, ни зачатия не будет.
12 А хотя бы они и воспитали детей своих, отниму их; ибо горе им, когда удалюсь от них!
13 Ефрем, как я видел его до Тира, насажден на прекрасной местности; однако Ефрем выведет детей своих к убийце.
14 Дай им, Господи: что ты дашь им? Дай им утробу нерож- дающую и сухие сосцы.
<…>
17 Отвергнет их Бог мой, потому что они не послушались Его, - и будут скитальцами между народами" (Осия, 9, 1 - 17).
Наиболее загадочным, неясным местом первой главы несомненно является странное видение деревьев, растущих из глаз четырех присутствующих в комнате членов семьи, но, кажется, здесь надо искать второй из упомянутых Бродским источник, т. е. "Махабхарату" и "Бхагавадгиту". Именно эта последняя древнеиндийская философская поэма помогает нам раскрывать смысл таинственной сцены в квартире героя "Зо- фьи". В начальных строфах 15-й главы "Бхагавадгиты" находим описание сакрального фигового дерева (ашваттха), символизирующего мир несовершенный, подлежащий необходимости постоянного рождения и смерти.
Корни дерева, о котором в этом философском диалоге учитель рассказывает ученику, находятся наверху, в совершенном мире, ветви устремляются вверх, но и вниз, касаясь мира смертных. В тексте Бродского корни растут из глаз. Кажется, это еще одна деталь, навеянная строкой "Бхагавадгиты": "Видят те, которых зрением является знание". Напомним, что, согласно буддийскому мифу, сидя под фиговым деревом, Шакьямуни достиг просветления (бодхи) и стал Буддой (т. е. пробужденным). 15-я глава озаглавлена "Наивысший Пуруша". В древнеиндийской мифологии Пуруша (др. - инд. Purusa, букв, "человек") - первочеловек, из которого возникли элементы космоса, вселенская душа, "Я", Дух, мужское духовное начало, противопоставленное женскому началу - материи, но и индивидуальная душа. Ясным становится и то, почему обыкновенная, житейская деталь - игла в руках матери героя - оказывается в центре образа, венчая одно из деревьев. К. Г. Юнг пишет: "Первым носителем образа души всегда является мать, потом оказываются ими те женщины, которые стимулируют чувства мужчины равно в положительном, как и отрицательном смысле". Говоря о многообразии символов души в разных культурах, Юнг добавляет, что анимус и анима могут быть символически представлены предметами, имеющими специфически женский (грот) или мужской, фаллический (пика, копье, башня), характер. Игла, как символ души, является, например, элементом сравнения в известном, кстати Бродским переведенном, стихотворении Джона Донна "Прощанье, запрещающее грусть": "Как циркуля игла, дрожа, / те будет озирать края, / где кружится моя душа. / Не двигаясь, душа твоя" (III; 352).
К исследованиям К. Г. Юнга обращаются авторы статьи "Древо познания", говоря об обще культурной, архетипической функции образа дерева: "Поразительная всеобщность "древесной" схемы привела исследователя к выводу, что образ дерева, стоящего в центре, является символом истоков бессознательного (корни), реализации сознательного (ствол) и "транс-сознательной" цели (крона, листва). Этот символ создается в ходе самопознающей индивидуации, продолжающей на микрокосмическом уровне макрокосмический процесс. Соображения Юнга имеют прямое отношение ко всей проблематике познания и его образам, включая Д<ерево> п<ознания>; они указывают ту цель (духовная интеграция путем открытия сферы бессознательного, с одной стороны, и направления движения к духовному идеалу, с другой), которую ставит перед собой процесс самопознания. Мистические варианты индийской, иудейской, мусульманской традиции дают обширный материал для этой темы".
В раннем творчестве Бродского нетрудно найти все символические образы, сопутствующие процессу духовного возрастания и самопознания, постижения собственного "Я", формирования личности. К теориям Юнга как инструментарию интерпретации "Зофьи" направляет нас удивительное визуальное сходство образа семьи, объединенной вырастающими из глаз деревьями, со схемой мандалы, одного из старейших религиозных символов человечества. Как известно, в тантрийс- кой йоге мандала была средством, облегчающим медитацию, а Бродский вспоминал, что в свои семнадцать-восемнадцать лет "интересовался не хатха-йогой или раджа-йогой, йогой контроля, управления и силы, а джнани-йогой, йогой познания".
Мандала, как пишет И. Якоби, характеризуется типическим укладом и симметрией образных элементов. Их основной формой обычно является круг или квадрат (число четыре во всех культурах символ земного мира), символизирующие единство, с сильно акцентированным центром. Мандала отражает изначальный порядок психики, а ее целью является преображение хаоса в космос, поскольку она не только отражает этот порядок, но и возвращает его в процессе медитации. Интересным может показаться также замечание И. Якоби о том, что в начале процесса индивидуации в сновидениях (которые, кстати, К.Г. Юнг ставит наравне с художественными метафорами) появляются фигуры трех человек, которые вместе с видящим этот сон сидят вокруг стола, причем двое из них - мужчины или женщины. В поэме Бродского кроме главного героя в комнате еще трое - мать, отец и… брат. Загадочный этот персонаж только один-единственный раз появился в стихах Бродского, интригуя некоторых исследователей, считающих эту деталь доказательством "неавтобиографичности" его поэзии. Конечно, дело здесь не в "автобиографичности" поэмы. Таинственный брат - это просто необходимый здесь четвертый элемент мандалы: не столько двойник героя, сколько образ из евангельской притчи, тот праведный, хороший сын, оставшийся с родителями, противопоставленный покидающему дом "блудному сыну".