"Ах, подлец! – думал я про себя. – Ты произносишь здесь патриотические речи о шантаже и свинстве, возмущаешься тем, что союзники хотят снять с нас последнюю рубаху, и в то же время не стесняешься сам спекулировать против немецкой марки и, используя тяжелое положение нашего народа, делать гигантский гешефт". Мне хотелось высказать Стиннесу младшему в лицо свое презрение и уйти, хлопнув дверью. Но в то же время у меня возникла мыслы поступил ли бы я иначе, будь я на месте своего шефа. И я должен был честно ответить себе: видимо, нет. Делец, который не использовал представившегося ему шанса, был бы идиотом. В маленьком масштабе я сам тоже уже давно спекулировал. В результате продолжающейся инфляции моего месячного оклада хватало мне лишь на несколько дней, и, для того чтобы иметь деньги, я шел на некоторые трюки. Благодаря своему положению я мог оказывать услуги ряду бывших товарищей по полку, в том числе очень богатому графу Шимельману ауф Аренсбургу, и за это я получал от них комиссионные. Им было нужно несколько вагонов калиевых, азотных и других искусственных удобрений. Очень дефицитной была прежде всего томасова мука. Через отделение химикалий концерна Стиннеса я мог достать им то, чего им не удалось бы достать в другом месте. Полученные комиссионные я использовал для спекуляции. Через одного знакомого в банке Тильмана я покупал на них валюту и менял ее на рейхсмарки только в случае необходимости. Таким образом, я мог хорошо жить на пять английских фунтов (около ста золотых марок) в месяц и не знал никаких забот. Для человека, работавшего в концерне Стиннеса, побочные гешефты не составляли труда. Так, в конце 1923 года при обмене облигаций золотого займа (доллар к тому времени был равен 4,2 миллиарда марок) я выиграл 600 процентов.
Стиннес был действительно крупным жуликом. Однако я тоже уже стал мелкой скотиной. Необходимо было уйти из концерна; я должен был найти себе такое занятие, которое позволило бы мне не быть тунеядцем, а делать что-либо полезное для всего немецкого народа. Этого можно было достигнуть, видимо, лишь на государственной службе.
Из различных видов государственной службы больше всего меня привлекала профессия дипломата. Однако раньше я должен был закончить свою учебу. Необходимое для этого количество семестров я уже прошел.
Теперь мне нужно было только время, чтобы написать докторскую работу и серьезно подготовиться к экзаменам. Поэтому летом 1923 года я оставил свою службу у Стиннеса. 29 февраля 1924 года я получил в Гамбургском университете звание доктора политических наук и подал заявление с просьбой о назначении на службу в министерство иностранных дел в Берлине.
Среди юных лордов в Оксфорде
Для дипломатической службы необходимо было знание по меньшей мере двух иностранных языков. По-французски я говорил бегло. Этому языку меня еще ребенком обучала наша швейцарская гувернантка. Однако по-английски я не знал ни слова.
В моем чемодане был припрятан ящик от сигар, наполненный до краев английскими банкнотами – результат моих спекуляций во время инфляции. Там было несколько сот фунтов стерлингов. На эту сумму я мог продержаться значительное время, не выпрашивая у отца дотации. С этими средствами и захватив большое количество рекомендательных писем, я в середине марта направился в Англию. Одним из самых полезных для меня оказалось письмо Раумера к лондонскому представителю Телеграфного бюро Вольфа господину фон Устинову. Последний родился в Германии и во время первой мировой войны был немецким офицером, но родители у него были русские. Его жена, дочь известного петербургского художника, тоже была русской. Дом Устиновых в Лондоне не считался настоящим немецким домом, поэтому круг его знакомств в то время был гораздо шире, чем даже у немецкого посла. Последний, несмотря на то, что после конца войны прошло уже пять лет, все еще находился под определенным бойкотом, который распространялся на все немецкое.
Менее результативными были приветы, которые переслала со мной из Гамбурга фрау Вехтер своим английским знакомым по периоду, предшествовавшему 1914 году. У большинства знакомых фрау Вехтер еще у дверей слуга или горничная заявляли мне: "Я полагаю, что госпожа вряд ли будет в состоянии принять немца". Характерно, что к числу этих людей относилась также леди Ридсдэл, дочь которой уже через каких-нибудь десять лет вышла замуж за руководителя английских фашистов Освальда Мосли. Другая ее дочь – Юнити Митфорд – на протяжении многих лет была ревностной поклонницей Адольфа Гитлера. Однако в те времена, в 1924 году, для немца было почти невозможно попасть в так называемое высшее общество – ко всем этим Лондондерри и Чемберленам, впоследствии друзьям Риббентропа.
Дружественную серьезную поддержку оказало мне с первых же дней немецкое посольство, расположенное на Карлтон-хаус-террас. Посол Штамер и его жена были старыми друзьями фрау Вехтер. Они были родом из Гамбурга, и их огромный дом, стоявший на углу Клопшток-штрассе, рядом с Ломбардсбрюке, играл в некотором роде роль входа в замкнутый квартал Фонтене, в котором я жил. Советник посольства граф Альбрехт Берншторф был родом из Шлезвиг-Гольштейна; его брат был моим однополчанином. Берншторф дал мне разумный совет не задерживаться долго в Лондоне с его столичной суматохой, а немедленно направиться в Оксфорд, где мне будет гораздо легче установить контакт с англичанами моего возраста. Так как в Оксфорде в то время, кроме двух студентов из Кельна, учившихся в колледже английских профсоюзов, который был расположен несколько в стороне, не было ни одного немца, Берншторф, давая мне этот совет, преследовал и другую цель: он хотел использовать меня в качестве своего рода пропагандиста в пользу Германии. В один из хороших весенних дней он сам отвез меня в Оксфорд на своей автомашине.
Через Берншторфа я познакомился с молодым французом, который учился в колледже Бэлиоль. Его звали Мишель Леруа-Буалье. В настоящее время, в 1955 году, он занимает пост французского посланника где-то в Южной Америке. Мишель был рад познакомиться с первым в своей жизни немцем. Он немедленно взял меня под свое покровительство, что помогло мне освоиться с обстановкой. Установить контакт с англичанами вначале было значительно сложнее. Мне трудно было с ними объясняться не только потому, что я говорил на исковерканном английском языке. В головах у большинства из них все еще господствовали самые дикие предубеждения против всего немецкого. На первых порах они часто относились ко мне, как к хищному зверю из зоологического сада, который только притворяется человеком. Некоторые с любопытством спрашивали меня, не прячу ли я под волосами немецкую – военную каску, приросшую к моей голове, не предпочитаю ли в качестве еды жареные детские окорока. Мало-помалу сенсационное любопытство улеглось, и у меня появилось много хороших друзей. Очень скоро я чувствовал себя как дома во всех лучших колледжах. Мои познания в английском быстро совершенствовались, так как, за исключением обоих кельнских студентов, здесь не было никого, с кем я мог бы говорить на родном языке.
Еще никогда я не жил так по-райски, как в этот оксфордский период. Все отвратительное, существовавшее в мире, полностью отошло на второй план. О материальных заботах здесь никто не говорил, ибо никто не ощущал их. Тогда Оксфорд еще не был промышленным городом, каким стал нынче, после того как здесь построили огромный автомобильный завод "Остин", принадлежащий лорду Нафилду. Мечтательный и отрешенный, лежал этот город среди лугов, через которые мирно нес свои воды Изис.
Каждый колледж имел свою собственную историю и традиции. На протяжении столетий здесь находились учебные заведения для избранных – сыновей господствующих семей Великобритании и ее огромной мировой империи. Ни один простой смертный не допускался в эту святую святых. Правда, после первой мировой войны здесь оказались люди, которых прежде не допускали в Оксфорд. Однако в общем и целом, по крайней мере в таких феодальных колледжах, как Крист Чэрч, Магдален, Бэлиоль, все еще царили отпрыски аристократии. Они жили здесь особой жизнью в своих тихих монастырских дворах с готическими башнями и башенками и запутанными ходами, в парках из столетних деревьев за каменными стенами. Любой из них имел собственную уютно обставленную комнату. На каждом этаже был специальный слуга в скромной черной ливрее. Его обязанность состояла в том, чтобы освободить молодых господ от необходимости заниматься тягостными мелочами повседневной жизни. У многих даже были собственные автомашины.
Жизнь этих юношей была обставлена с таким комфортом, что у меня буквально вылезали глаза на лоб, хотя я происходил далеко не из бедной семьи. Только кухня, как и всюду в Англии, была ужасной. Столы сервировались богато, с большим вкусом. На них выставляли массивное серебро, хрустальные вазы были наполнены цветами, зажигались свечи в романтических канделябрах. При всем том на стол подавалась лишь сухая рыба, вываренный кусок мяса или пудинг из смеси неопределенного вкуса.
Не было такого предмета, с которым нельзя было бы познакомиться в Оксфорде. Здесь были люди, серьезно изучавшие самые немыслимые вещи, которые только существовали на свете. В Оксфорде можно было получить сведения обо всем: о египетской мифологии, об ассирийской архитектуре, о тибетской ботанике, о мексиканских мотыльках, об обычаях полинезийских племен, о древнегреческой нумизматике, об индийской и китайской философии религии и о футуристических школах художников в Париже. Классическое образование юных англичан было гораздо выше, чем наше. Я окончил бранденбургскую Дворянскую академию, что соответствовало гуманитарной гимназии. Несмотря на это, я никогда не был в состоянии читать латинский или греческий текст без словаря. Эти же двадцатилетние англичане, сидя днем на скамье под сенью гималайских кипарисов рядом с кустами сирени, читали Гомера, Софокла, Горация и Овидия так, как будто это были увлекательные современные романы.
Учебные заведения для господствующего класса Великобритании выпускали совсем других людей, чем наши. По сравнению с молодыми лордами все эти кригсхеймы, шимельманы и роховы были варварами. Но даже образованные представители Берлинского и Гамбургского университетов, как правило, были на голову ниже выпускников Оксфорда. Эти англичане обладали широким кругозором и получали значительно более высокое общее образование; они были гораздо менее мелочными, значительно более терпимыми, культурными и приятными, чем это имело место у нас. В то же время у них не было достаточных специальных профессиональных знаний, им не хватало того концентрированного усердия, которым так отличаются немцы. В практических вопросах они очень часто проявляли потрясающую беспомощность. Их невежество и равнодушие к элементарным вопросам повседневной жизни, хорошо известным любому десятилетнему деревенскому парнишке, были поразительны. Многие из них были не в состоянии сами разбить яйцо над сковородкой. Умный юноша, умевший произносить речи почти на любую тему, не мог отличить пшеницу от ячменя. Я встречался с одним молодым лордом, который, поглощая омара под майонезом, серьезно утверждал, что во Франции существуют особые майонезные коровы, вместо молока дающие майонез.
Разумеется, в Англии имеется также большая прослойка высококвалифицированной технической интеллигенции. Однако такого рода специалистов старые аристократические университеты в Оксфорде и Кембридже не выпускали.
Мишель и я часто потешались над странностями юных британских лордов. Мы задавали себе вопрос: действительно ли они настолько выродились, как это иногда кажется. В то же время мы были вынуждены признать, что благодаря такому полному презрению к обычным проблемам простого человека эти люди никогда не проявляют сомнений в своем праве на существование и что именно благодаря этому они в состоянии столь упорно и безоговорочно защищать свои привилегии, как ни одна другая господствующая прослойка в Европе.
В один прекрасный вечер мы сидели втроем у горящего камина в уютной комнате, принадлежавшей Антони Расселу. Антони был племянником Бэтфордского герцога и внуком известного во времена Бисмарка английского посла в Берлине Одо Рассела. Антони любил красное бургундское и всегда имел большой запас этого вина, Мишель – француз и самый темпераментный из нас – вновь развивал одну из своих многочисленных неуравновешенных теорий.
– У вас, англичан, – обратился он к Антони, – в груди две души: одна варварская, вы получили ее в наследство от них, – и он указал на меня, – этих воинственных германцев, другая душа – цивилизованная, ее дали вам мы – норманны и галлы. Однако в конце концов это относится только к простому народу. Для нас, для образованных слоев, национализм сегодня стал абсурдом. Кто в состоянии серьезно утверждать, что между нами троими имеется какое-либо существенное различие? Я должен сказать, что каждый из вас в конечной степени для меня в тысячу раз ближе, чем дворник или трактирщик из Парижа, с которыми меня не связывает ничего, кроме языка.
Мишель все больше приходил в возбуждение. На стене висело охотничье ружье, принадлежавшее Антони. Мишель снял его с крюка и, размахивая им, провозгласил:
– Любая война между нами – это безумие и варварство. Пусть пролетарии убивают друг друга, мы этого делать ни в коем случае не будем.
Выпучив глаза, он сунул мне дуло под нос:
– Вольфганг, старый бош, поклянись мне в этом всем, что для тебя дорого!
Я искренно обещал ему:
Будь что будет, вы можете на меня положиться.
Но в одном я не мог безоговорочно согласиться с Мишелем. Конечно, Мишель и Антони были мне гораздо ближе, чем толстяк Кригсхейм и почти все мои немецкие коллеги по берлинскому клубу гвардейской кавалерии. Но с моим народом, со старым Рикелем Грабертом из Лааске, с моим матросом из берлинского замка меня все же связывало то, без чего я не смог бы существовать.
– Мишель, – сказал я нерешительно, – я не знаю. Разумом я готов с тобой согласиться, однако с чувствами дело обстоит несколько иначе: ведь бывают, возможно, такие моменты, когда я берлинского кучера понимаю лучше, чем вас.
– Ты был и остался неисправимым бошем, – заявил Мишель. Антони поддержал его. Мне самому не было ясно, какова же моя позиция, поэтому я казался себе немного отсталым и провинциальным.
Однако Мишеля переполняло благородное стремление все же превратить меня в конце концов в настоящего культурного европейца. Он предложил мне после окончания семестра поехать с ним во Францию. Я очень охотно дал свое согласие.
Прекрасная Франция
Мои первые впечатления от Парижа и от летней Франции были непередаваемыми. Кто не бывал там, тот не может себе представить, как счастлив был я. От радости я готов был молиться каждому солнечному лучу.
Однако с духом международного взаимопонимания дело обстояло гораздо хуже, чем пытался внушить мне Мишель. Прежде чем я попал в его отчий дом, ему пришлось сломить сопротивление собственной семьи, что было не так-то просто. Его большая комфортабельная квартира на авеню Клебер, недалеко от Триумфальной арки, в связи с тем, что был разгар лета, пустовала. Вся семья жила в своем поместье в Южной Франции, недалеко от Монпелье. В конце концов меня пригласили туда, однако сразу после моего прибытия выяснилось, что мне, немцу, нельзя оставаться в замке более двух дней якобы в связи со сплетнями, которые могут распространиться среди прислуги и жителей деревни. Эту пилюлю мне подсластили следующим образом. Было принято решение направить меня, Мишеля и его двух братьев на четырнадцать дней в путешествие по стране. С этой целью нам был предоставлен большой лимузин фирмы "Пежо". Собственно говоря, для меня это было даже гораздо интереснее.
Мы изъездили вдоль и поперек красивые средиземноморские провинции Франции от Севенн до Монте-Карло, останавливались в Марселе, осмотрели прежде всего Ним, Арль, Авиньон и другие города Прованса, основанные еще во времена Рима. Часто мы ночевали у родственников или знакомых Мишеля в старых дворянских поместьях, которые попадались на нашем пути. Повсюду Мишель выдавал меня за норвежца, своего друга из Оксфорда. Он умолял меня скрывать подлинную национальность:
– Здесь, на селе, у них все еще преобладают ограниченные идеи, с которыми мы должны считаться. Если ты не хочешь подвергнуться риску оказаться без крова, необходимо обманывать наших хозяев.
Я плохой артист, однако, к счастью, никто не задавал мне конкретных вопросов относительно моей неизвестной мне норвежской родины.
Было ясно, что если бы я попытался привезти Мишеля в бранденбургское юнкерское поместье, то мне пришлось бы столкнуться с такими же, если не большими трудностями. И в других отношениях атмосфера в поместьях была удивительно похожа на ту, которая царила у нас. В этом смысле было мало различий между югом Франции и севером Германии. Правда, местный климат не был похож на климат Бранденбурга. Вместо ржи выращивался виноград, а вместо картофеля – дыни. Барон звался здесь патроном, а пастор – кюре. За столом молились в соответствии с католическими обычаями, а не по заветам Мартина Лютера. Однако в остальном Мишель был действительно прав. Стиль жизни господствующих классов был более или менее схожим. Национальные различия между представителями этих классов были ничтожными по сравнению с социальными различиями, которые существовали между ними и менее обеспеченными слоями населения соответствующих стран.
Но все-таки как бессмысленны были злобные шовинистические представления о Франции, которые нам внушали в кайзеровской империи, фундаментом которой была победа под Седаном. Даже моя мать писала мне испуганные, наивнейшие письма: "Дорогой мальчик, не забывай, что француженки очень аморальны и что они в душе ненавидят каждого немца. Они будут рады, если смогут заразить молодого немца, такого, как ты, дурной болезнью. Ради меня не имей с ними дела". Однако мне стали теперь совершенно чужды подобные узкие и ложные представления, господствующие среди бранденбургских юнкеров.
Англия вызывала у меня симпатию и чувство некоторого уважения. Но к Франции я воспылал непреоборимой любовью. Она была по-настоящему прекрасна. Прощаясь с Мишелем в Авиньоне перед отъездом в Париж, я сказал ему:
Мишель, когда-нибудь ты будешь послом в Берлине, а я – послом в Париже. Тогда мы с тобой позаботимся о том, чтобы наши страны перестали быть традиционными врагами, а стали традиционными друзьями.
Мишель пожал мне руку:
– Да, Франция и Германия, прочно объединенные на мирных основах, – это гарантия расцвета европейской культуры. Мы создадим более счастливое будущее, так как мы не столь ограничены, как наши отцы.