Никогда не забыть мне вечера у Алексея Евграфовича. На столе всегда крепкий чай. Но дело не в нем, а в разговорах, которые идут вокруг чайника. Людям, не прошедшим наш путь, трудно себе даже представить, как трудно выбираться из-под навала догм, которым верил, руководствуясь которыми действовал. И никто тебя оттуда не вытащит, если не сам. Очень хорошо говорил Короленко о русском крестьянине, которого большевики собрались превратить в коллективиста; крестьянин – говорил он – должен сначала собственника пережить в себе. Вот так и нам, бывшим коммунистам, требовалось пережить свой коммунизм в себе. Наши встречи и беседы помогали нам пережить, а потому роднили. Каждая беседа как бы снимала слой за слоем идеологические напластования многих лет, помогала глубже понимать происходящее и даже как бы облегчала душу. Домой после такой беседы шел в бодром и радостном состоянии. Поэтому, очевидно, мы, бывшие коммунисты, и тянулись друг к другу. Кто нам поможет разобраться, если не мы сами? К Алексею Евграфовичу, как к магниту, притянуло не только меня, но и Валеру Павлинчука, и Генриха Алтуняна, и Ивана Яхимовича. В шутку молодежь называла тех, кто группировался вокруг Костерина: "Наша коммунистическая фракция".
По-видимому, даже и противоречия между поколениями имеют более мировоззренческую, чем физиологическую основу. В нашей "коммунистической фракции" были люди всех возрастов – от 30-летнего Павлинчука до 73-летнего Костерина и чувствовали мы себя в такой компании совершенно свободно. На встречи к Костерину шли с большим интересом. Впрочем, к нему шли люди самые разнообразные. Почти при каждом посещении приходилось встречать кого-то нового. Здесь я встретился и с супругами Белинковыми. Знакомства по сути не было, или, если было, то, как говорят в России, шапочное. Издали друг другу поклонились и разошлись. Я считал себя фигурой политически одиозной и потому не набивался в знакомые, особенно тем, кто явно сдерживался. Белинковы же сдерживались. Причину этого я понял после, когда они покинули СССР. Очевидно, готовясь к побегу из страны, они не хотели навлекать на себя подозрений неосторожными знакомствами. Они жили в квартире рядом с костеринской. Как-то зашли к Костериным и Алексей Евграфович представил нас друг другу. Я с любопытством взглянул на супругов. Об Аркадии я много слышал от Алексея, как о человеке высочайшего мужества и трагической судьбы. Два смертных приговора за написанные им произведения и изнурительная болезнь, поставившая его на грань смерти в лагере, и теперь продолжающая грызть его. О жене говорилось, как о человеке, которому Аркадий обязан тем, что живет. Она для него все – и врач, и медсестра, и мать, и жена. Ее теплом он окружен всегда, и это дает ему жизнь. Эти рассказы и привлекли мой благожелательный взгляд к супругам. Но дальше этого наше знакомство тогда не пошло. А теперь уже поздно. Аркадий давно в могиле. Отстрадался.
Встречались здесь и совсем иные люди. Почти столь же шапочно, как и с Белинковыми, познакомился я с Эрнстом Генри (Рождественским) – известным советским публицистом, считающимся чуть ли не таким же левым, как Рой Медведев. Э. Генри даже выступил в "Самиздате", в том числе в соавторстве с Р. Медведевым.
Вскоре после возвращения из Крыма, т. е. ранней осенью 1966 года, я застал у Алексея Евграфовича человека в черном плащ-пальто. Алексей познакомил нас. Неожиданно меня ожег злобный взгляд. Я пристально взглянул на нового знакомца. Но нет, человека этого я не знаю. Откуда же такая злоба? Интуитивная взаимная антипатия? Я ведь тоже, когда знакомился, руку давал с крайней неохотой, а прикосновение было определенно неприятное.
Я снял плащ и подошел к Алексею. У него в руках был клок газетной бумаги, очень неаккуратно оборванный, как будто оторван на ходу для использования в туалете. Я спросил у Алексея, что это. Он дал мне: "Почитай". Э. Генри попытался перехватить, но я держал крепко и он, чтоб не разорвать, выпустил бумажку, пробормотав раздраженно: "Мне идти надо, я тороплюсь". Но мне захотелось узнать, в чем дело, и я начал читать. Это была статейка из "Вечерней Москвы" о событиях двухлетней или трехлетней давности. О том, что какой-то Алик Гинзбург грешил связью с иностранцами, распространяя антисоветчину, а будучи пойман с поличным, каялся и признавал свои ошибки. Учитывая это, его тогда не наказали. В общем, типичная советская газетная клевета, которую честному человеку опровергнуть негде. Ни одна газета не опубликует. Я уже хорошо знал такого сорта писания, чтобы мог поверить хоть одному слову.
– Зачем вы это возите? – спросил я Э. Генри.
– Это мне так, случайно, попалась старая газета, и я захватил с собой, чтобы показать знакомым, чтобы они знали таких типов. А то теперь этот Алик развернул страшную активность. Надо, чтобы люди знали о нем, когда он к ним явится.
К сожалению, я тогда еще не был знаком с Александром Гинзбургом, и тем более не знал, что он в то время собирал подписи под письмом в Верховный Совет с просьбой не принимать ст. 190-1 и 190-Зв качестве дополнения к уголовному кодексу. Рассматривая эти статьи в своей книге "И возвращается ветер…" В. Буковский пишет (стр. 246–247): "Ст. 190-1 почти текстуально совпадает с имеющейся в кодексе 70-й, но по 190-1 не обязателен умысел на подрыв или ослабление советской власти". Следовательно, круг возможных преследований по ней расширяется. Внешне же все "… вполне благопристойно: запрещается не свобода слова или печати, а только клевета-в каком же государстве дозволено клеветать?" Только клеветой то у нас "… будет объявлено все, что властям не нравится. Иди спорь с ними потом".
О ст. 190-3 говорится: "Вполне в духе советского лицемерия статья даже не упоминала слово "демонстрация", а говорилось в ней об "организации или активном участии в групповых действиях, грубо нарушающих общественный порядок, или сопряженных с явным неповиновением законным требованиям представителей власти, или повлекших нарушение работы транспорта, государственных общественных учреждений или предприятий". Поди докажи, что в СССР запрещены свободные демонстрации! Ложь, клевета! Запрещены только грубые групповые нарушения порядка. И в то же время любой советский человек, привыкший к поворотам дышла закона, отлично понимал, куда целит эта статья. По ней не только демонстрации становились преступлением, но и забастовки ("нарушение работы государственных, общественных учреждений или предприятий"). За все это (как и за "клевету" по ст. 190-1. – П. Г.) полагалось три года заключения".
В. Буковский специально отмечает в своей книге то, что всех нас беспокоило тогда – трудность организации протеста против принятия этих статей. Он пишет: "Получался замкнутый круг. Явно покушаясь на конституционные свободы, формально (эти) статьи Конституции не противоречили – прямо утверждать, что они антиконституционные, было сложно. Уже такое утверждение было бы расценено как клевета. Доказать, что сами намерения властей, вводивших эти статьи, антиконституционны, можно было только после того, как станет ясна практика их применения. И то у властей каждый раз останется возможность утверждать, что нельзя обобщать отдельные случаи."
Однако статьи эти обеспокоили всех настолько, что группа писателей, академиков и старых большевиков обратились в Верховный Совет с просьбой не принимать эту поправку к Уголовному кодексу В числе подписавших это письмо были даже такие известные люди, как композитор Шостакович, академики Астауров, Энгельгард, Тамм, Леонтович, кинорежиссер Ромм, писатели Каверин и Войнович. Тогда же впервые появилась подпись А. Д. Сахарова.
Письмо было составлено в осторожных выражениях и указывало лишь, что эти новые статьи "противоречат ленинским принципам социалистической демократии", "допускают возможность субъективной оценки, произвольного квалифицирования высказываний" и могут быть "препятствием к осуществлению свобод гарантированных Конституцией".
Впоследствии я узнал (не от Гинзбурга), что он приложил руку и к составлению указанного письма и особенно много сделал в отношении сбора подписей под ним. И везде его приход упреждался Эрнстом Генри с его грязной бумажкой. И везде он прозрачно намекал, что А. Гинзбургу доверять нельзя, что он может появиться с провокационными целями. Сколько вероятных подписей не появилось под письмом из-за этих предостережений – трудно сказать. Ох уж, мне эти "левые" советские журналисты, которых никогда не лишали возможности публиковаться и получать повышенные гонорары.
Расстались мы с Э. Генри врагами, хотя и не ссорились. Но каждый раз, когда он собирался к Алексею Евграфовичу, то предварительно звонил и спрашивал, не буду ли я у него. При этом заявлял, что видеть меня не хочет. Мне его видеть тоже не хотелось. Встречаясь на улице, мы "не узнавали" друг друга. Мне мое поведение понятно. Всю жизнь у меня было подсознательное неприятие некоторых людей. Что у него – ответная реакция на мое чувство или профессиональная (некорреспондентская) неприязнь?
После встречи с Э. Генри мне страшно захотелось увидеть А. Гинзбурга. Добровольский частенько называл его. Очень с большим уважением говорила о нем Вера Лашкова, с которой я познакомился сразу после возвращения из Крыма и которая уже кое-что писала мне на машинке. Вскоре они меня познакомили с Аликом. Первый взгляд разочаровывает: небольшой ростом, худой, щупленький мальчик, да еще застенчивый. Единственно, что производит хорошее впечатление – заразительный мальчишеский смех и умные, вдумчивые глаза. Но с каждой новой встречей он становился для меня все интереснее. Мальчик незаметно превратился в мужа. Между нами начала складываться дружба. Очень способствовало этому знакомство с его матерью Людмилой Ильиничной. Чувствовалась многолетняя взаимная дружба, любовь и забота друг о друге. И хотя жили они в неблагоустроенной комнате разваливающегося дома, было у них тепло… теплом душ. Это не могло не рождать уважения к обоим.
Мы встречались несколько раз. 26 декабря 1966 года я зашел к нему на работу – в русский литературный музей на Большой Якиманке. Мы пошли, разговаривая, по улицам. Перешли Крымский мост. Я был рядом с домом. Ему надо было возвращаться. Но еще многое не переговорено, и я решил его проводить через мост. Проводил. Но он не захотел остаться в долгу. И мы еще раз прошли по мосту. Остановились, долго говорили. Я попытался еще раз проводить его, но он воспротивился, заявил, что он уже опаздывает, что ему бежать надо. Я смотрел ему вслед. И как-то тоскливо стало на душе. Расставаясь, мы сказали друг другу "до свидания". Свиделись ровно через 8 лет. В конце января 1967 года сел в тюрьму он… на 5 лет. Через два с небольшим года сел и я… тоже на 5 с лишним лет.
Через Алика познакомился я с Юрой Галансковым. Был у него дома. И тоже видел исключительно душевные отношения в семье. Бытовые же условия еще хуже, чем у Алика. Юра жил в сенях, которые были утеплены и приспособлены для жилья. Мне очень жаль, что видел я этого высокого лобастого юношу с очень добрыми глазами всего один раз. Расставаясь, мы тоже сказали друг другу "до свидания". Но свидание так и не состоялось. Его судили одновременно с Аликом, Верой Пашковой и Добровольским. Осудили на 7 лет. Он умер в лагере после операции язвы желудка. Юра, по отзыву всех, кто знал ею ближе, чем я, был очень чутким, заботливым товарищем, добрым, благородным человеком и своеобразным, мужественным поэтом. Пухом земля тебе, мученик и герой правозащиты.
Так заканчивался 1966 год. У меня появлялось все больше друзей-единомышленников. Материальные вопросы тоже пока разрешились. Возвратившись из Крыма, я решил больше в магазин не ходить. Крымский опыт показал, что можно устроиться выгоднее. И я решил искать и в Москве овощную базу. Нашел совсем рядом с домом – у Киевского вокзала. Та же, что и в Ялте, коллективная сдельщина с месячным заработком от 160 до 200 рублей. Поступил. Начал работать. Удивительно похоже по обстановке на Ялту. Бригада почти такая же – 14 человек. Там было 12. Бывших зэков – 11 из 14-ти. Наименьший стаж и здесь у меня. Минимально, после меня, 4 года. А далее весь спектр. И 5, и 6, и 7, и 8, и 10, и 15. Работают и здесь дружно, организованно. Отлынивающих при коллективной сдельщине бригада не держит. Отношения в бригаде хорошие. Неуживчивых при коллективной сдельщине тоже не держат. Здесь не как в Ялте, бригада имеет почти открытые поборы с грузополучателей. В конце дня бригадир раздает нам, в зависимости от дневного дохода, от трех до пяти, иногда даже до семи рублей. Это сверх заработка. Чаевые, так сказать.
Партизанские бои
В новый 1967 год я вступил не прежним беспомощным одиночкой. Я уже был знаком и мог относительно свободно общаться с людьми, которые мыслят не по "предписанному", а по собственному разумению. Несмотря на это, достаточной активности я не проявлял. Вглядываясь теперь в прошлое, вижу себя тогдашнего как бы слоняющимся по глухим окраинам. Где-то кипят схватки, горят страсти, люди падают под ударами, а вокруг меня тихо, встречи с друзьями, журчание мирных бесед. Задумываюсь: от чего это так? Уже давно (по темпам тогдашней жизни) знакомы мне Алеша Добровольский, Володя Буковский; узнал я, хоть и недавно, Веру Лашкову, Алика Гинзбурга, Юру Галанскова. Как будто достаточно, чтобы глубже входить в их среду, включаться в работу. А между тем идет сбор подписей под письмом протеста против включения новых статей (190-1 и 190-3) в Уголовный кодекс, а я даже не знаю об этом. Эрнст Генри знает и в меру своих возможностей противодействует, а я провожу время в дружеских беседах.
Во второй половине января начинаются аресты. Среди арестованных мои новые друзья: Добровольский, Лашкова, Гинзбург, Галансков; Володя Буковский организует демонстрацию в их защиту. Арестовывают и демонстрантов, в том числе и Буковского, а я продолжаю беседовать, ничего не зная об этом. И когда, наконец, узнал, растерялся: что делать, чем помочь? И ответа не нашел. Нет, я не испугался. Почувствовал страшную боль и… пустоту. Я видел каждого из этих мальчиков, представлял их в тюрьме. И это было очень тяжко. Что-то надо было делать. А что – я не знал. И не научился у новых моих друзей. По тем коротким отрывочным разговорам с Володей и Аликом я смутно догадывался, что они люди иные, чем я. Но в чем эта разница, я не представлял.
Теперь я это хорошо знаю. Спустя 10 лет в книге "Наши будни" я писал о своих друзьях, которых на западе прозвали "диссидентами", что они не организация, что у них нет вождей, т. к. "каждый из них ЛИЧНОСТЬ". Никто не организует их работу, не учит, как действовать, не вовлекает в движение. Каждый, кто чувствует себя личностью, кто хочет быть личностью, кто не хочет самоуничтожиться, подчиняясь произволу властей, вливается в движение и делает сам, по собственной инициативе, по внутреннему зову то, что считает необходимым для защиты личности.
Годом позже В. Буковский, независимо от меня, обратился к этому же вопросу В книге "И возвращается ветер…" он пишет, что уже в то время, когда мы с ним только познакомились, он твердо знал, что "ни атомные бомбы, ни кровавые диктатуры, ни теории "сдерживания" или "конвергенции" не спасут демократию. Нам, родившимся и выросшим в атмосфере террора, известно только одно средство – позиция гражданина" (стр. 223).
Буковский анализирует психологию толпы и отдельной личности в экстремальной ситуации и приходит к выводу, что толпа в интересах самосохранения может распасться на группки и так искать спасения, хотя бы для части своего состава. Это и губит толпу. Иное дело отдельный человек, человек-личность. "Он не может пожертвовать своей частью, не может разделиться, распасться и все-таки жить. Отступать ему больше некуда и инстинкт самосохранения толкает его на крайность – он предпочитает физическую смерть духовной". Отсюда и разница в психологии.
– Почему именно я? – спрашивает себя каждый в толпе. – Я один ничего не сделаю.
И все они пропали.
– Если не я, то кто? – спрашивает себя человек, прижатый к стенке.
И спасает всех.
Я в те времена уже не был человеком из толпы. Я уже спрашивал себя: "Если не я, то кто?" Я уже предпочитал физическую смерть духовной. И все же я еще не порвал окончательно с психологией толпы. Того, что я написал через 10 лет о ненужности "организации" и вождей, о добровольном взаимодействии личностей, в то время я еще не сознавал. Буковский же сознавал и это. Он пишет о том времени.
"Трудно сейчас вспомнить все, что мы делали тогда. Зарождалось то удивительное содружество, впоследствии названное "движением", где не было руководителей и руководимых, не распределялись роли, никого не втягивали и не агитировали. Но, при полном отсутствии организационных форм, деятельность этого содружества была поразительно слаженной. Со стороны непонятно, как это происходит. КГБ по старинке искал все лидеров да заговоры, тайники и конспиративные квартиры и каждый раз, арестовав очередного "лидера", с удивлением обнаруживал, что движение от этого не ослабло, а часто усилилось".
Буковский сравнивает работу этого содружества с работой клеток мозга и пчелиного роя. Я не знаю, что из этих сравнений удачнее, но свидетельствую, что сам неоднократно останавливался пораженный чудом устойчивости нашего неорганизованного добровольного содружества. Но в то время я этой силы еще не видел и не понимал. Я видел Володю, Алика, Лашкову, подозревал наличие у них какой-то организации. Содружества личностей я не видел и не понимал, что присоединиться к нему я могу лишь сам и только своей работой. Я по старой психологии ждал указаний и в душе даже обижался, что была демонстрация, а мне о ней даже не сказали. Поэтому и получилось, что, познакомившись с Володей, Аликом, Юрой… я делом с ними тогда не слился. Это пришло потом, постепенно.
А пока я продолжал посещать Алексея Евграфовича и Писарева, устраивал свои личные дела и почитывал "самиздат".
В личном плане мне, наконец, повезло. Используя свои старые связи среди строителей, Зинаида сумела найти человека, который согласился взять меня на работу – не инженером – инженер выходил за рамки прав нашего знакомого – мастером. Но это для меня было величайшим благом. На овощной базе, где я работал, погрузочные работы велись в подвале при дверях (раскрытых) со всех сторон. Подвальная сырость и сквозняки свалили меня в жестоком радикулите. Несколько раз возвращался с больничного и снова сваливался. В конце концов врачи настойчиво порекомендовали покинуть эту работу во избежание полной инвалидности. Должность мастера буквально спасла меня. Шла весна (конец апреля), и в подвале было тяжко. Выбраться на свет Божий было счастьем. Работа на свежем воздухе, по сути за городом (в районе университета) благоприятно отразилась на моем здоровье. Да и надоела бездумная работа. Поэтому я заработал с увлечением.