– Для меня это не основание, – говорит врач.
– Но это опасный преступник.
– А что за преступление он совершил?
– Никакой я не преступник, – вклинился Мустафа. – Я просто крымский татарин и борюсь за право возвратиться в Крым.
Врач, еврей по национальности, видимо, что-то слышал по этому поводу, т. к. решительно распорядился: "В обычную палату!" И Мустафу увезли. КГБист попытался получить разрешение установить надзор за Мустафой в палате. Врач не разрешил. Благодаря этому Зинаиде Михайловне на следующий день удалось выписать Мустафу и увезти к нам домой. И вот гримасы нашей жизни. Почти два месяца прожил он у нас, пока не сняли ему гипс. Потом уехал. И еще почти четыре месяца был на воле. Когда меня арестовывали, 7 мая, он присутствовал при этом, но его и тогда не взяли. Был он арестован только через месяц после меня.
Закончился обыск тоже скандально. Фактическому руководителю обыска работнику КГБ Врагову Алексею Дмитриевичу надоело возиться, и часов в 8 вечера он что-то пошептал Березовскому. После этого кучу отобранного, но не записанного еще в протокол, а также все находившееся в ящиках моего письменного стола, сгребли в мешок и опечатали сургучной печатью "КГБ-14". Опечатав, Березовский положил печать к себе в карман и сказал мне: "Завтра мы пригласим вас в прокуратуру, чтобы вскрыть мешок и переписать, что в нем".
– Я не приду, – спокойно сказал я. – Можете вскрывать сами.
– Как же так? – удивился Березовский.
– А так. Я не могу отвечать за содержимое мешка, который находится у вас, вместе с печатью, которой он опечатан. Чтобы я участвовал во вскрытии, вы должны оставить у меня или мешок или печать. – Но Березовский был так глуп, что не понял моего требования, и увез с собой и то и другое. Когда на следующий день он позвонил мне, я ему снова сказал, что мое присутствие там не нужно: "Вы за ночь могли в мешок подложить все, что угодно".
После этого до Березовского, очевидно, дошло, в какое положение он себя поставил, и он приехал лично просить меня, но я был тверд. Кстати, я знал, что у меня в столе лежало письмо Поремского. И хотя никаких связей у меня с НТС не было, но это письмо могло быть использовано для обвинения меня в таких связях. Поэтому я твердо решил использовать их ошибку для того, чтоб назвать указанное письмо КГБистской фальшивкой. Они, видимо, это поняли, и письмо НТС в протокол обыска не попало.
По поводу обыска я написал Руденко. При этом предъявил требования:
1. Немедленно возвратить мне все изъятые у меня документы и обе пишущие машинки.
2. Прекратить все неправомерные в отношении меня и моей семьи действия – филерскую слежку, стационарное наблюдение за моей квартирой с помощью специальной аппаратуры и визуально, прослушивание квартиры и подслушивание телефонных разговоров, перлюстрацию и изъятие корреспонденции.
Но писалось письмо не из-за этих требований. Я хорошо знал, что ответа не будет. Это уже непоколебимая система. Но этот обыск – очень удобный повод рассказать о чирчикских событиях (в связи с упоминанием дела Бариева) и показать истинную роль советской прокуратуры, как вспомогательного органа КГБ, учреждения, которое якобы призвано следить за единообразным применением законов, за соблюдение законности, а фактически является аппаратом, подбирающим законы, оправдывающие беззаконные действия, неприкрытый произвол КГБ. Таким это письмо и получилось.
Я понимал, конечно, что обыск – это уже "звонок первый" к посадке. Поэтому писал письмо Руденко, не ограничивая себя выражениями, единственно, что соблюдал – такт.
Грубости и бестактности не допускал, но не из-за боязни чего-то, а чтобы не унижать свое достоинство и не терять уважение друзей. Их круг в это время был уже довольно обширным. Я знал, по сути, всех известных тогда правозащитников. Правда, с такими фигурами, как Александр Солженицын, и недавно появившийся на правозащитном горизонте Андрей Сахаров личного знакомства у меня тогда еще не было.
Как-то, уже зимой, зашел к нам Юра Штейн. Мы знали и любили не только его, но и всю семью: Жену Веронику и девочек – Лену и Лилю. Особенно восхищались мы девочками, их поведением во время оккупации советскими войсками Чехословакии. Семья Штейнов была в это время в гостях у своих родственников в ЧССР. Когда в эту страну вторглись советские войска, девочки очень ловко и смело воспользовались своей нацией и возрастом (10 и 12 лет), для того, чтоб служить связными для чехословацкого сопротивления. Увлеченно они рассказывали, как болтая или напевая по-русски, они на своих велосипедах без задержек пересекали заставы оккупантов и доставляли по назначению чехословацкие листовки, донесения и распоряжения. В семье Штейнов мы познакомились и с замечательным российским бардом Александром Аркадьевичем Галичем. Здесь же слушали его чудесные песни. А вот теперь Юра явился вестником еще одного выдающегося события.
– Петр Григорьевич, хотите встретиться с Александром Исаевичем?
– Юра, я же тебе говорил уже, очень хочу, но отрывать его от дела ради того, чтоб удовлетворить свое любопытство считаю недопустимым.
– Но он сам хочет видеть вас.
– Это другое дело. В таком случае я готов хоть сегодня.
– Нет, это же надо подготовить. Александр Исаевич просил спросить у вас, где бы вы хотели встретиться с ним. Есть у вас подходящее место, или вы ему доверите подобрать таковое?
– Доверяю ему вполне.
Несколькими днями позже Юра сообщил название деревни в нескольких десятках километров от Рязани, где меня в условленное время будет ожидать Александр Исаевич. Подробно рассказал, как найти деревню и нужный дом в ней, не спрашивая ни у кого.
В назначенный день я вышел из дома рано утром, хотя встреча была назначена на поздний вечер, а езды туда в общей сложности не более пяти часов. Но я поторопился выйти, чтобы иметь достаточно времени на избавление от "хвостов". Но "топтуны" в этот день как взбесились. Пока дошел до магазина в полуквартале от дома, обнаружил троих. Что это? Что-то почувствовали? Или я, может, внимательнее наблюдаю сегодня? Попробую "рубить". А не удастся – не поеду. Незачем вести "хвост" туда, где работает Исаич.
"Хвосты" действительно сегодня были особенно настырными. Только около 5 часов вечера удалось мне оторваться от них. Пошел на последнюю проверку. Нет. И я отправился на Казанский вокзал. Билет до Рязани был уже у меня в кармане. Друзья, из тех, кто пока что ходят без "хвостов", еще с утра взяли мне билет и доставили на квартиру. Сел не в рязанский поезд. Сошел с него на первой же остановке. Дождался Рязанского. Вошел в него. Пока, как будто, без "хвоста". По дороге читаю и одновременно приглядываюсь к обстановке и людям. Ничего подозрительного. Но… "Чем черт не шутит". Иду еще на одну проверку. Схожу на глухом полустанке, не доехав двух-трех пролетов до Рязани. Никто не сошел здесь не только из моего вагона, но и со всего поезда. И это спасло нашу встречу. Я был так насторожен, что если бы хоть один человек сошел здесь, я вернулся бы в Москву. Но никто не сошел. И следующим поездом я прибыл в Рязань.
Теперь скорее мчаться к автобусу. Мне сказали, что последний уходит в 12 ночи, а я прибыл без пяти двенадцать. Но у меня не было уверенности, не притащил ли я все-таки с собой умного филера. Ведь мой выход на полустанке, думал я теперь, "на дурачков". Умный филер на эту удочку не поймается. Он поедет до Рязани и там дождется меня. Поэтому я пошел в сторону, противоположную той, что нужна мне. Сделав несколько вольтов в пристанционном районе и убедившись, что никого нет, пошел к автобусу. Последний давно ушел, но люди что-то ждут. Выясняю. Оказывается, бывает такси и "леваки" – шоферы, работающие на грузовиках. Решаю ждать. Прошло несколько такси. Даже не остановились. Наконец одно останавливается. Подбегаю. Говорю куда. Нет, не поеду: далеко, дорога заметена. И хочет трогаться. Достаю тридцатку. Единственную в моем кармане. Протягиваю: "Пойми, дорогой, что мне позарез туда надо, а завтра мне на работу". С неохотой соглашается, предупреждает: "Но только до первого заноса. По заносам не поеду. Застрянем, а у меня и лопаты нет". Однако мне повезло. Первые заносы появились уже в виду моей деревни. Я с радостью простился с таксистом и от души поблагодарил его. Он не только доставил меня, но под конец проявил великодушие. Вернул мне десятку из заплаченной мною тридцатки. Я помчался в деревню. Дом нашел сразу. Только окном ошибся. Постучал хозяйке, но раньше нее подбежал к окну Александр Исаевич. Видимо, упреждая меня, не давая возможности назваться, он проговорил сквозь стекло: "Федор Петрович? А я Петр Иванович, сейчас открою вам. Идите к сеням". И он указал от себя вправо. За ним виднелся силуэт старухи. Александр Исаевич что-то ей говорил. Я понял только фразу – это ко мне.
Двери открылись, я шагнул в сени и попал в крепкие объятия. Быстро прошли через хозяйкину половину, и вот мы в большой избе с огромной деревенской печью и маленьким закутком за нею. Закуток играет роль своеобразной кухни и столовой. В избе – простой, грубой работы деревенский стол, деревянная же скамейка – в Украине такую зовут "ослон" – и пара тяжелых, грубой работы стульев. В комнате довольно прохладно, но я раздеваюсь. Александр Исаевич сразу же обратил внимание на мои легкие ботиночки и предложил их сменить на валенки. Я попытался отнекиваться: "Вы сами как?"
– Я привык к этому, – показал он на огромные зэковские бахилы.
Пришлось согласиться.
– Голодны? – спросил он. – Сейчас будем ужинать.
Я взглянул на часы. Было половина второго.
– Поздновато, – сказал я, – хотя, честно говоря, есть я очень хочу. По существу еще не ел сегодня. Весь день "хвосты" рубил. – И я начал рассказывать об этом.
Александр Исаевич подошел в это время к столу, вынул из кармана фуфайки и положил на стол стопку бумаги размером в четвертушки писчего листа. Рядом лег остро отточенный карандаш. После этого направился в свою своеобразную кухню и начал готовить ужин.
– Спиртного употребите? – спросил он оттуда.
– Я не очень охочий до этого, но разве, по русскому обычаю, для встречи.
– Я совсем не употребляю, но ради встречи тоже согрешу.
Тем временем я продолжал осматривать комнату, и мой взгляд нет-нет, да и тянулся к стопке бумаги на столе. Солженицын заметил это: "Что, мои орудия производства интересуют?"
– Да! Честно говоря, никак не пойму, зачем вам бумага таких размеров?
– Сейчас объясню, – сказал он и вышел из комнаты. Почти тут же вернулся и показал стопку такой же бумаги, только плотно исписанной мелким, бисерным почерком. Написано так убористо, что с четвертушки наверняка получится страница машинописи, через полтора интервала. – Это итог дневной моей работы. Перед тем, как ложиться спать, я его должен убрать из дома, и уж больше никогда с ним не встречусь. То, что накапливается в процессе дневной работы, я никогда не оставлю там, где работаю. Если мне нужно выйти, я кладу в карман и написанное, и чистые листочки. Где бы я ни жил, у меня в разных местах подготовлено несколько тайников. Если появляется кто-то чужой и, тем более подозрительный, все написанное и чистая бумага идет в тайник. Я подчеркиваю, и чистая бумага и карандаш. Вокруг меня всегда должно быть не только чисто, но и без намека на то, что я работаю. Вот Вы постучали, я – все в карман. Если бы Вас не узнал, переправил бы все из кармана в тайник.
Тем временем готов и ужин – по кусочку свиного сала, черный хлеб, луковица, перловая каша-концентрат. Появляется и флакон из-под духов. В нем на 1/3 спирт. Налили по несколько капель, разбавили водой и чокнулись. Воспоминание об этой "выпивке" всегда вызывает у меня, и наверное, всегда вызывать будет, ощущение разведенного спирта во рту и тепла на сердце.
Не торопясь ели и лилась беседа. О чем? Теперь трудно все вспомнить, да может, и не надо, поскольку два собеседника по прошествии нескольких лет одну и ту же беседу вспоминают по-разному. Беседу же с Великим человеком всегда "запоминают" в выгодном для себя свете. Я сказал "с ВЕЛИКИМ" и не собираюсь спорить с теми, кто с этим не согласится. Я пишу не научный трактат. Я вспоминаю прошлое. И память того времени отложила у меня в душе чувство соприкосновения с Великим. Нет, я не культ Солженицына проповедую. Жизнь выработала во мне устойчивый иммунитет против всякого культа. Да в то время я еще и не так много знал о Солженицыне.
"Один день Ивана Денисовича" мне не понравился. Я его просто не понял. Принял за книгу, прославляющую покорность. Только потом, когда немного улегся шум от выставления этой книги на Ленинскую премию, с помощью жены дошел до понимания истинной ценности этого произведения. "Раковый корпус" произвел большое впечатление, но тоже шедевром мне не показался. Из "В круге первом" мне удалось прочесть лишь несколько глав. А об "Архипелаге ГУЛАГ" я только во время этой встречи услышал от самого Солженицына. Так что чувство сопричастности с ВЕЛИКИМ шло от самой этой встречи. Но, повторяю, это не было чувство преклонения, культового почитания. Говорили мы, как равные и оба заинтересованные. Незаметно я рассказал о себе, он о себе. Он больше всего интересовался событиями моей военной службы, я, как ни странно, его довоенной жизнью.
Закончился ужин, а беседа шла. Но, наконец, Александр Исаевич сказал: "Надо спать, а то завтра будем как сонные мухи". Мне, как почетному гостю, он предложил печку, на которой сам любил спать. Моя слабенькая попытка оставить это место за ним, разбилась о его твердую решимость. Он лег на раскладушке. Некоторое время полежали молча. Потом кто-то из нас что-то спросил у другого, и беседа потекла вновь. Разговаривали лежа. Потом мне стало неудобно, я присел на край печки. Через некоторое время сел на кровати и Александр Исаевич. Долго так говорили. У Солженицына, по-видимому, замерзли ноги, и он поднялся, одел бахилы. Начало рассветать. Александр Исаевич, разговаривая, вышел в задние сени, вернулся с ведерком картофеля. Подошел к кухонному закутку, взял котелок, налил в него воды, начал чистить картошку. Я сполз с печки, подсел помогать. Начистили картошки, помыли, поставили на электроплитку и решили идти на прогулку в лес, который начинался прямо от огорода нашей хозяйки. Солнце едва окрасило багрянцем край неба. Лес стоял в снегу тихий, неподвижный. Такого чудесного утра, чисто русской природы невозможно забыть. Гуляли, видимо, около часу. И так увлеклись разговором, что чуть не забыли о картошке. Кто-то (кажется я – люблю, грешник, поесть) вспомнил. Пришли, котелок бурлит, картофель готов. К картофелю снова по кусочку сала, луковица, соль, растительное масло. Снова накапали в рюмки спирта. После завтрака снова ушли в лес. Оба чувствовали себя бодро, здорово. Что не спали, о том даже не вспомнили. Пришли проголодавшиеся, усталые, но веселые, удовлетворенные. Быстро сварили суп гороховый и какую-то кашу (то и другое из концентрата), поели и пошли к автобусу.
И еще раз возвращаюсь я к вопросу: о чем же говорили? И снова я не берусь ответить на этот вопрос. Одно могу сказать твердо, что новую революцию в России не планировали и не обсуждали, как отстранить от власти Брежнева и его клику. И еще одно твердо знаю. Ни разу не испытал того неприятного чувства, когда вдруг становится не о чем говорить и надо мучительно искать тему дальнейшей беседы. Мы тем не искали. Они сами бежали, перегоняя друг друга. Так и разошлись мы, не вычерпав их. Я помню почти все, что мы говорили, но помню, как я уже говорил, по-своему, и потому рассказывать не буду. Напишу только об одной из этих тем. Напишу потому, что есть тут моя вина, мой долг; и кажется теперь уже неоплатный.
Александр Исаевич уже к концу нашей второй лесной прогулки сказал: "Петр Григорьевич, ваш долг перед людьми и Богом написать историю последней войны". Кстати, главной темой наших бесед того дня была именно эта война. Александр Исаевич, по-видимому, что-то выяснял для себя, и я, кажется, удовлетворял его потребность. Но тут я честно сознался, что эта работа мне не по плечу. Я сказал и причину. "Этой работе, – сказал я, – надо отдать себя всего. А я не могу. Вы видите, как власти давят. Мой отход от движения может быть неправильно понят, может деморализовать моих молодых друзей. Да и не смогу я сидеть в "башне из слоновой кости", когда друзья мои идут в тюрьму, на плаху".
– Надо, Петр Григорьевич, – настаивал Солженицын, – надо дегероизировать войну, показать истинную сущность ее. – Подчеркивая произносимое голосом и как бы диктуя, он говорил: – Я не вижу другого человека, который мог бы сделать это. Преступно допускать, чтоб такой человек бегал по судам и писал воззвания в защиту арестованных, воззвания, на которые власти не обращают внимания.
Поддаваясь его напору, пообещал, что постараюсь оторваться от текущих правозащитных дел, но, честно говоря, ничего не сделал, чтобы уйти от них в науку. Менее чем через полгода после нашей встречи я был арестован, затем более 5 лет в психушке. При аресте все военно-исторические записи изъяты. В психушке по военной истории ничего читать не дозволяли. Очевидно, и КГБ понимал то, что Солженицын. Жене так и сказали: "Этим (военной историей. – П. Г.) ему как раз и не надо заниматься". Но не буду оправдываться. Наверно, можно было решительнее оторваться от текучки и кое-что написать о войне.
Разговор о моем долге в ту встречу шел до самого автобуса. Исаевич проводил меня до остановки у сельского клуба. И всю дорогу вдалбливал свой совет – писать. Этот клуб – старое здание, видимо, помещичий дом с колоннами. Подошел автобус. Мы обнялись, троекратно облобызались, и я вскочил в машину. Тут же она отошла. Было 5 часов вечера. Прошло 15,5 часов с того момента, как мы увиделись. Я смотрел в заднее окно и видел человека, который за 15 часов непрерывной беседы стал близким и родным. Он неподвижно стоял и смотрел вслед автобусу. Так и остался он в моей памяти – в зэковской фуфайке, бахилах и ушанке на фоне белых колонн старого дома.
Возвращался я из Рязани, переполненный чувствами. Подстать настроению и обстановка сложилась. Автобус прибыл как раз к отходу поезда "люкс", оборудованного мягкими креслами самолетного типа. Весь сверкающий огнями поезд выглядел празднично и создавал праздничное настроение у пассажиров. Билеты, правда, здесь вдвое дороже, чем на пригородных, но зато скорость, тепло, свет. А деньги у меня, спасибо таксисту, были. Когда я вернулся домой, жена сказала: "Ну и наделал же ты шороху. "Топтуны" сбились с ног, тебя разыскивая. Телефон "оборвали". Да вот они звонят. Наверно, тебя видели и хотят убедиться, что ты пришел. Не бери трубку, я сама". Она подошла к телефону, взяла трубку. На просьбу: "Петра Григорьевича!" ответила – "Пришел, пришел! И за что вам только деньги платят? Столько вас, молодых лоботрясов, и за одним стариком не уследили". – Тот на другом конце покорно все выслушал, так обрадовались моему возвращению. На следующий день я увидел, что слежка стала плотнее. Чем это было обусловлено – моим позавчерашним исчезновением, или приближающимися выборами, или подготовкой моего ареста? Не обращая внимания на сгущающиеся тучи, на участившиеся обыски и вызовы правозащитников в КГБ, мы продолжали развивать и совершенствовать наше главное оружие – гласность. Ко дню выборов – 16 марта 1969 года – я написал письмо в избирательную комиссию и в газеты "Известия" и "Московская правда", а следовательно, в "Самиздат" и через него за границу. В письме говорилось:
"Не желая доставлять излишние хлопоты агитаторам, сообщаю вам, что не приду к избирательной урне.
Причины: