В подполье встретишь только крыс - Григоренко Петр Григорьевич 3 стр.


Теперь второй их грубый просчет – попытка лишить тебя слова. Из-за этого им пришлось решенный вопрос ставить вторично, и сделали они это с грубейшим нарушением устава – вопрос, рассмотренный на конференции, переносят на делегации. Цепляясь за это нарушение, надо наступать – жаловаться в верхи. Попробовать к Пономареву. Ведь он же, как представитель ЦК, ответствен за это нарушение. Но на него надежды слабы. Это страшная сволочь. И к тому же в большом доверии у Хрущева. Более надежно действовать через Демичева. Это молодой работник, но хитер. Дипломат, будет стараться как-то замять дело, будет тянуть. Вряд ли ему захочется, чтоб скандал с нарушением устава, произошедший у него в организации, разгласился. Ну и до Хрущева надо попробовать добраться. У него иногда бывают приливы демократии. Но ты учти, что пока ты будешь раскачивать наступление в верхах, с тобой разделаются в низах. Тогда уже наступать вверху будет трудно. У нас же быстро вспомнят "ведущую роль масс", скажут: "Вы жалуетесь на конференцию, а Вас низовая партийная организация осудила, Ваши же товарищи".

В общем, Петро, дело внизу надо тормозить всеми силами. Здесь спешить будет Пономарев. Ему надо прикрыть собственное беззаконие решением всех партийных инстанций. Тебе спешить здесь некуда. Спеши с атакой в верхах. Хотя есть еще один выход – покаяться. Тогда, может, отделаешься небольшим партийным взысканием.

– Ну, это, Митя, не для меня.

– Я так и думал. Поэтому и сказал об этом в конце. Если каяться, то надо было вообще не выступать. Ну, а не каяться, значит, наступать вверху и затягивать внизу. Может, и удержиться в партии и в армии. Если б это удалось сделать без покаяния, польза от выступления была бы двойной.

Так я и действовал. Но только в верхах все пошло по-иному… Мой главный козырь – нарушение устава – не действовал. Понял я, почему так, только после того, как узнал о происшедшем на областной партийной конференции в Курске, в тот же день – 7 сентября 1961 года. Там по программе партии выступил писатель Валентин Овечкин. Выступление свое он посвятил целине. При этом нарисовал безрадостную картину полного провала. Выступление было убедительно обосновано цифрами и примерами. Предложения были разумные, обоснованные. Речь неоднократно прерывалась аплодисментами. Никто не помешал выступающему. Своего, курского Бирюзова, у них не нашлось, и на обеденный перерыв все ушли спокойно. Но после доклада по уставу, все повернулось на тот же курс, что и у меня: собрание делегаций, без участия Овечкина, и как следствие: "Осудить выступление как политически незрелое и лишить делегатского мандата".

Овечкин сдал мандат и ушел. Все, казалось, прошло нормально, но, оказалось, нервы у Овечкина сдали. Он пришел домой и застрелился. Врачам удалось спасти жизнь, но не здоровье. Он уехал из Курска в Ташкент, тяжело болел и там вскоре умер.

Когда я узнал об этом случае, то понял, что это не случайное совпадение, что такова была установка Политбюро. Много позже я узнал, что эта тактика была разработана самим Хрущевым. Этот "демократ", готовясь к XXII съезду, ожидал серьезной критики его деятельности. В связи с этим на совещании уполномоченных Политбюро, отправляющихся на предсъездовские конференции, дал такое указание: "В случае "демагогических" выступлений или заявлений, "очерняющих" деятельность ЦК, организовать осуждение этих выступлений как политически незрелых и лишать делегатских мандатов. Если нет уверенности, что конференция примет такое решение, то предварительно обсуждать его по делегациям". Поэтому мое "наступление" в верхах ничего не дало, и дать не могло. Зато в низах у меня неожиданно нашлись союзники, и рекомендованная Митей тактика оказалась успешной. События здесь развивались так.

На следующий день, то есть 8 сентября в 10 часов я должен был читать вторую часть вводной лекции. Я пришел на кафедру в 9 часов и начал просматривать наглядные пособия. На душе было пакостно. Ночь я почти не спал и чувствовал себя неважно. Но мысль о лекции взбадривала. Я с волнением ожидал второй встречи с аудиторией. В 9.30 раздался звонок. Звонил начальник учебного отдела генерал-майор Вельский.

– Петр Григорьевич, ваша лекция сегодня не состоится. Время ее проведения я сообщу.

– Оперативно работаете, тов. Вельский, а я думал, опоздаете. – Я положил трубку.

Было ясно. Не хотят, чтобы я встретился со слушателями. Делать было нечего. И я внезапно почувствовал себя больным. Болело горло и, видимо, была температура. Вчерашняя прогулка не прошла даром. И я пошел домой.

– А что же лекция? – встретила меня жена вопросом.

– Позаботились о том, чтоб я не подействовал разлагающе на молодежь. Лекцию отменили.

– А ты чего ожидал? Сам знал, на что идешь. Поэтому не придавай значения. Это все мелочи. И таких "мелочей" еще много будет. А ты приготовься платить по крупному счету. Придется с партбилетом расстаться. Да ничего, проживешь. И с армией придется расстаться. Это труднее будет перенести. Но ты же сильный, найдешь себе другое дело – не превратишься в тех пенсионеров, что "козла" на бульваре забивают или в кастрюли на кухне заглядывают. А пока пойди полежи. Ты что-то плохо выглядишь.

– У меня, верно, температура.

Она подала градусник. Я поставил. 38,1. Улегся в постель.

Вечером пришла наша приятельница. Одна из тех, у кого партия никогда ни в чем не виновата. Под этим углом зрения она и на мое выступление смотрит. Она уверена, что меня строго накажут, но она уверена также, что это наказание справедливо. Вместе с тем ей, по дружбе, хочется облегчить нашу участь. И она говорит: "Была на конференции. Все наши райкомовские говорят, что Петра можно спасти, только заключение психиатра о том, что он в этот период не сознавал, что говорит. Я подошла к Бугайскому (директор районного психдиспансера), он тоже говорит, что это для Петра лучший выход. Я его спросила, мог ли бы он дать такое заключение? "Как же я дам, – говорит он, – ведь он военнослужащий. Вот если бы он сам обратился ко мне, тогда другое дело. Я был бы обязан сделать заключение". Я с ним условилась, что поговорю с тобой и завтра придем к нему".

– Нет, сказал я, – придется тебе идти к нему без меня.

Совсем поздно позвонил секретарь парторганизации кафедры полковник Зубарев и попросил прийти завтра к 9 часам утра на заседание партбюро нашей парторганизации. Я ответил, что нездоров, но если буду иметь хоть какую-то возможность двигаться, то обязательно приду.

На бюро я пришел. Речь шла о моем позавчерашнем выступлении. Докладывал секретарь парткома полковник Аргасов. Весь доклад состоял из муссирования слов "политически незрелый" и "лишен делегатского мандата". О содержании выступления не было сказано ни слова. Решение бюро: передать вопрос на обсуждение партсобрания кафедры.

Вынесение моего дела на бюро и партсобрание кафедры – дело незаконное. Согласно инструкции парторганизациям советской армии, персональные дела генералов обсуждаются в парткомах на правах районных комитетов партии, то есть меня должны обсуждать в парткоме академии. Я знаю это, но молчу. Я уверен, что меня провоцируют. Рассуждают так: "Григоренко – законник, поэтому запротестует против обсуждения на кафедре, а мы ему тогда скажем, что он народа боится".

– Нет, – думал я, – вы тоже законы знаете. И если нарушаете, вам и отвечать, а я вмешиваться не буду. Говорить со своими соратниками я не боюсь.

Аргасов после заседания ушел. Разошлись и члены бюро. А я еще задержался. Рассказал Зубареву– старшему преподавателю кафедры, одному из ведущих ее работников, содержание своего выступления на партконференции. Раздался звонок. Звонил Аргасов. Я сижу рядом с Зубаревым и слышу каждое слово.

– А когда собрание?

– Завтра или послезавтра после занятий.

– Нет, что ты. Я сегодня до 5 часов должен отправить в ЦК наше решение об исключении. А ведь кроме собрания надо и партком провести. Значит, вам надо собрание провести до 15 часов.

– Не знаю, как это сделать. Люди же на занятиях со слушателями. Посоветуюсь с членами бюро. Тогда позвоню. Слышали? – обратился он ко мне.

– Слышал. И уж если ему надо так срочно, то мне это не к спеху. Я пошел только для того, чтоб встретиться с членами партбюро. А вообще-то я болен и у меня постельный режим. Я пойду сейчас возьму освобождение и не приду на партсобрание, пока не кончится моя болезнь.

И я пошел в санчасть. Мой постоянный врач – Ефим Иванович Ковалев – великолепный терапевт и кардиолог, осмотрев меня и измерив температуру, воскликнул: "Где же вы так простудились? Немедленно в постель. Отправляйтесь немедленно домой. Освобождения вам, как обычно, не надо?"

Я никогда освобождения не брал. На замечание начальника академии сказал: если полковнику в таком деле нельзя поверить на слово, то не держите такого полковника на службе. А если уж нельзя без проверки, то пусть делают это так, чтоб я не знал. Пусть сама санчасть сообщает о болеющих. С тех пор (с 1949 года) я сообщал сам по телефону о том, что заболел, не представляя никаких справок. Сейчас я на это не мог рискнуть. Поэтому я сказал:

– Нет, Ефим Иванович, сегодня надо. – И я рассказал почему. Он сразу скис.

– Петр Григорьевич, вы извините, но я вас попрошу сходить к дежурному врачу. Гриппозное состояние у вас настолько очевидно, что вам, конечно, освобождение дадут и без меня, но если дам я, то могут подумать, что я это сделал из приятельских побуждений.

Я сразу поднялся. Сказал ему "эх, вы!" – и этим навсегда простился с ним. Дежурный врач без всяких разговоров дала мне освобождение. Перед уходом домой я зашел по просьбе начальника отдела кадров, к нему. Там меня уже ждал приказ министра обороны: "генерал-майор Григоренко П. Г. освобождается от должности начальника кафедры № 3 и зачисляется в резерв главкома сухопутных войск". Мотивировок никаких. Попробуй скажи, что это за выступление на партийной конференции.

Проболел я 10 дней. Когда пришел после болезни, в академии уже был новый секретарь парткома, назначенный взамен неизбранного Пупышева. Старший преподаватель Аргасов перешел на роль заместителя секретаря. Мы долго говорили с новым секретарем. Он произвел на меня доброе впечатление. Когда я уходил, он вручил мне анкету "привлекаемого к партийной ответственности". Сказал: "Когда заполните, занесите мне". Заполняя анкету, я дошел до вопроса "За что привлекается". И тут я сплошал. Мне бы записать так, как оно было на самом деле: "За выступление на партийной конференции". Пусть бы за это и привлекали. А я, недооценив лицемерные способности политаппарата, решил, что могу загнать их в тупик. Я пришел к Ивану Алексеевичу и спросил: "А что мне написать здесь?"

– А ты что, не знаешь, за что привлекаешься?

– Почему не знаю? Знаю. За выступление на партконференции.

– Э, нет! Так писать нельзя! – даже вскочил он и схватился за анкету.

– Я тоже знаю, что за это привлекать нельзя. Вот поэтому я и пришел к вам.

– Оставьте анкету у меня. Мы подумаем.

Над формулировкой работали две недели. Участвовали все начальники кафедр общественных дисциплин. Несколько раз ездили на согласование в ЦК, к Пономареву. Но в конце концов сочинили. Напрасно я им предоставил такую возможность. Мне надо было воспользоваться своим правом формулировать – за что меня привлекают. Я упустил это право. И мне сформулировали:

"За извращение линии партии по вопросу о культе личности и за недооценку деятельности партии по ликвидации последствий культа личности Сталина".

С этой формулировкой дело и потянулось. Но на партсобрании кафедры она не фигурировала. О собрании этом стоит рассказать. Оно, как я уже говорил, по закону не должно было состояться. Но партийной верхушке хотелось освятить совершенное на конференции беззаконие, одобрением партийной массы именно той организации, в которой я работал. Сначала сделали совсем просто. Уже 9-го в академии провели первую серию партийных собраний по итогам конференции. В этой серии были примерно половина слушательских партийных организаций и совместное собрание парторганизации ведущих кафедр (№ 1, 2 и 3). На все эти собрания было внесено предложение "осудить политически незрелое выступление генерала Григоренко". О содержании выступления фактически ничего сказано не было. И вот тут произошло неожиданное. Во всей серии собраний предложение было отклонено. Притом тактично только на партсобрании кафедр. Там выступил наш секретарь полковник Зубарев. Он сообщил, что я болен, и предложил рассмотреть вопрос обо мне после моего выздоровления. Собрание согласилось с этим.

В слушательских организациях дело запахло скандалом. Везде потребовали зачитать стенограмму моего выступления, а в некоторых было выдвинуто предложение пригласить на собрание меня и рассмотреть вопрос в моем присутствии. Было несколько резких выступлений против решения конференции. "Почему нельзя свободно выступать на конференции?" "Что, опять вернулись времена культа личности?" – с возмущением говорили эти выступающие. В общем, осуждения не получилось. И в следующей серии собраний этот вопрос не только что не дебатировался, но приглушался. На вопросы из зала о моем выступлении везде отвечали: "Согласно инструкции парторганизациям советской армии, персональные дела генералов разбираются в парткомах на уровне райкомов партии". Однако нашей парторганизации было указано: "Обсуждать". Причина для меня была ясна.

На нашей парторганизации хотели взять реванш за провалы в слушательских парторганизациях. Расчет был прост. Против начальника (всякого, а кафедры особо) накапливаются обиды. Высказать же их поверженному начальнику не только не опасно, но, как в данном случае, даже выгодно. Думали, что достаточно будет высказать мнение конференции о моем выступлении, а дальше заговорят преподаватели о своих кафедральных делах, подчеркивая мои ошибки и просчеты. Расчет, в общем-то, верный. Так обычно и бывает в подобных условиях. Но здесь была обстановка особая. Наша кафедра образовалась из энтузиастов, которые пришли сюда с задачей создать новый предмет, которого они и сами толком не знали. Они учились и одновременно творили. Я для них был не столько начальником, сколько учителем, и при том таким, которого никто заменить не мог. Если возникали недоразумения, непонимание, неразрешенные вопросы, не к кому было обратиться за разъяснением, некому и не на кого жаловаться. Все, как бы трудно ни было, надо было решать на кафедре, в своем кругу. Все привыкли к этому.

На кафедре царила творческая, дружеская обстановка. Был всего один человек, который не вписывался в эту среду. Кибернетикой, исследованием операций, современной управленческой техникой и новыми методами управления он не занимался. Он вел "боевые документы" старой формы (боевые приказы, опер, и разведсводки, боевые донесения и т. п.). Это был заместитель начальника кафедры генерал-майор Янов. Чувствовал он себя на кафедре одиночкой и весьма неуютно, так как видел и чувствовал, что его "документы" постепенно уходят в прошлое. Вот он-то один и выступил с осуждением.

Остальные 18 членов кафедрального коллектива заняли единственно возможную позицию защиты меня. Они не высказывались против осуждения моего выступления. Наоборот, они "за", но только они считают необходимым прочитать стенограмму моего выступления. А это как раз то, чего руководство допустить не может. И вот 5 часов подряд идет "толчея воды в ступе". "Варяги" один за другим выступают, уговаривая наших коммунистов осудить меня. А "варягов", то есть не членов нашей парторганизации, много. Начальник академии, секретарь парткома, зам. секретаря парткома Аргасов, три начальника кафедр – общественных наук (марксизма-ленинизма, партполитработы, политэкономии) и два представителя главупра – 8 человек на 18 наших членов партии. И выступают они по несколько раз.

А наши коммунисты, как сговорившись, твердят: "Дайте нам стенограмму, и мы с радостью дадим оценку действиям нашего коммуниста. Без этого же мы просто не знаем, о чем говорить". Задача же "варягов" состояла именно в том, чтобы уговорить принять решение об осуждении выступления, не знакомясь с его содержанием. Позиции были несовместимыми. Казалось, нет выхода. Всем надоело, а как кончать – неизвестно. И вдруг самый молодой по возрасту, по партийному стажу и по времени пребывания на кафедре адъюнкт выступает с заявлением:

– По-моему, – говорит он, – выявились два предложения. Первое: осудить выступление генерала Григоренко как политически незрелое, и второе: просить партийный комитет академии ознакомить коммунистов кафедры со стенограммой выступления тов. Григоренко и после этого решить вопрос о привлечении его к партийной ответственности. Я предлагаю голосовать эти предложения. Все "варяги" буквально "в штыки бросились" против этого предложения, но зато коммунисты кафедры встали на его защиту. И тогда поступает еще одно предложение: "Прекратить обсуждение и голосовать".

Председательствующий провозглашает: "Кто за то, чтобы прекратить обсуждение и перейти к голосованию". Все коммунисты кафедры, кроме Янова, подняли руки, "Принято предложение прекратить обсуждение. Переходим к голосованию. Кто за…" начал председательствующий. В это время раздался голос секретаря парткома: "Минуточку! Голосовать не будем. Дела в отношении генералов могут, согласно инструкции ЦК, разбираться только в парткомах на правах районных комитетов. Мы у вас поставили этот вопрос не для решения, а для информации коммунистов. Поскольку цель информации достигнута, мы на этом и закончим собрание, а принятие решения о Григоренко перенесем на заседание парткома".

Так и не удалось притянуть "голос масс" на защиту ЦКистского произвола. Спасибо тебе, академия, за это, спасибо тебе, родная кафедра. На большее вы были неспособны, но для меня и это было много. Ваша позиция укрепила мой дух.

Через несколько дней состоялось заседание парткома, с единственным вопросом: "Рассмотрение персонального дела П. Г. Григоренко".

Рассказывать особенно нечего. Выступили почти все члены парткома. И все осуждали меня за выступление на конференции. Но никто не затронул коренного его смысла. Обвиняли в том, что не высказал эти взгляды в своей парторганизации. Мое упоминание о Ленине было преподнесено, как "сравнивает себя с Лениным". Говорили, что я не понимаю смысла программы, как "документа великого теоретического значения" и пытаюсь подменить большие вопросы всякими "мелочами" вроде "обворовывания покупателя". Указывали на то, что я недооцениваю работу, проделанную партией по ликвидации последствий культа Сталина, и что я вообще не понимаю политику партии в этом вопросе.

Назад Дальше