Кольцов - Скатов Николай Николаевич 9 стр.


В "Урожае" люди "заодно с весной". Здесь же – удивительное дело – весна! – а "мужичок"-крестьянин спит. Потому эта песня и производила такое впечатление, что она рассказывала о по-своему страшной вещи – о выпадении из естества, то есть из жизни. Недаром, разбирая крестьянскую речь, Анатоль Франс однажды заметил, что только в крестьянском языке возможно сравнение безрассудного, то есть сумасшедшего, человека с землепашцем, отклоняющимся от борозды.

И снова в стихотворении Кольцова восстановлено это естество: обозначен весь природный цикл: весна, лето, осень, зима. И весь цикл трудового в нем существования. В песне противопоставлены два состояния:

Что ты был и что стал?
И что есть у тебя?

Но это противопоставление отнюдь не означает противопоставления нужды и достатка. Как ни странно это может показаться, но Кольцов редко опускается в быт: крестьянский, повседневный, так сказать, бытовой быт у Кольцова обычно отсутствует. В этом же стихотворении появляется бытовая картина бедности и запустения:

И под лавкой сундук
Опрокинут лежит;
И, погнувшись, изба
Как старушка стоит.

А противостоит этому отнюдь не картина иного быта, пусть даже зажиточного, богатого:

Вспомни время свое:
Как катилось оно
По полям и лугам
Золотою рекой!

Со двора и гумна
По дорожке большой,
По садам, городам,
По торговым людям!

Работа обернулась здесь как духовность, разгул, погруженность в жизнь в ее широчайшем разливе, ибо это есть прежде всего погруженность в мир природы. А сам быт в конце стихотворения в унисон с природой и именно потому же приподнят и праздничен:

Вслед за нею зима
В теплой шубе идет,
Путь снежком порошит,
Под санями хрустит.

Все соседи на них
Хлеб везут, продают,
Собирают казну,
Бражку ковшиком пьют.

Великий народный поэт Кольцов не был лишь крестьянским поэтом в узком смысле слова. И все же в основе русского народного мира лежал мир крестьянский, сельский, и он давал основные поэтические импульсы. А для того, чтобы выяснить основные принципы этого мира, его "идею", Кольцову нужно было идти сквозь быт, для того, чтобы выяснить основные общественные социальные начала, приходилось как бы игнорировать их в их непосредственном современном выражении.

Вся суть кольцовского творчества определена тем, что он писал о свободном человеке. "Никто, – отметил Успенский, – не исключая и самого Пушкина, не трогал таких поэтических струн народной души, народного миросозерцания… Спрашиваем, что могло бы вдохновить хотя бы и Пушкина при виде пашущего пашню мужика, его клячи и сохи? Пушкин, как человек иного круга, мог бы только скорбеть, как это и было, об этом труженике, "влачащемся по браздам", об ярме, которое он несет, и т. д.".

Успенскому, однако, стоило бы чуть продолжить цитату из Пушкина: "Влачится по браздам неумолимого владельца", и тогда ему пришлось бы добавить, что, по сути, Пушкин и Кольцов пишут о разных мужиках. Пушкин – о крепостном, Кольцов – о свободном. И для того, чтобы тронуть такие струны, какие Кольцов тронул, именно о свободном он мог и должен был написать. И свободном даже не только от крепостного права, не в юридическом лишь смысле, а вообще свободном – от помещика, от чиновника, от города… Кольцов своеобразно выступил против крепостного права: он его игнорировал. Но ведь в известной мере так "игнорировал" его и народ, проданный, но не продавшийся, "клейменый, да не раб", по слову Некрасова.

В свое время Аполлон Григорьев полагал, что драму из крестьянского быта написать нельзя, ибо драма должна увековечить органические типы народной жизни, которые могли сложиться только в свободном сословии: "факты же крепостного быта могут со временем проходить и проходить очень ярко в нашей исторической драме, но сами по себе, без связи с общими типами общерусской жизни, столь же мало могут служить предметом для драмы, как физическая болезнь или голые факты уголовной хроники".

Кольцов сумел увековечить в своих драмах-песнях органические типы нашей народной жизни потому, что сумел, так сказать, "освободить" народ от крепостного права.

Именно в качестве певца свободного человека Кольцов был скорее поэтом прошлого (как часто и воспринимали его даже в XIX веке) или будущего (как написал о нем тогда же Валериан Майков), но не буквального настоящего. "Поэт и художник, – говорил Герцен, – в истинных своих произведениях всегда народен. Что бы он ни делал, какую бы он ни имел цель и мысль в своем творчестве, он выражает, волею или неволею, какие-нибудь стихии народного характера, и выражает их глубже и яснее, чем сама история народа… Поэты в самом деле, по римскому выражению, – "пророки"; только они высказывают не то, чего нет и что будет случайно, а то, что не известно, что есть в тусклом сознании масс, что еще дремлет в нем".

Кольцов не идеализировал народный мир в смысле приукрашивания, то есть искажения реального положения, а вскрывал его идеальную суть. Как сказал Белинский, "поэзию этого быта нашел он в самом этом быте, а не в риторике, не в пиитике, не в мечте, даже не а фантазии своей, которая давала ему только образы для выражения уже данного ему действительностью содержания". Потому у Кольцова и само зло обычно рождено в этом же мире. В собственно человеческих отношениях его несет только один из песни в песню переходящий образ – староста. Он средоточие и как бы символ всех отрицательных начал. Это зло сразу и богатства, и административности, и даже почти всегда возраста (старости). Староста – отец соперника в "Деревенской беде", староста – "старый хрен" – не отдал дочку за героя ("Косарь").

А реальное положение дел в реальном селе, как можно судить по письмам, Кольцов видел и знал совершенно отчетливо, тем более отчетливо, что он часто ставил в прямую связь с этим положением и свое творчество.

Поэт так объясняет Белинскому, почему он мало пишет: "…почему мало? – трудно отвечать и ответ смешной: не потому, что некогда, что дела мои дурны, что я был все расстроен, но вся причина (курсив мой. – Н.С.) – это суша, это безвременье нашего края, настоящий и будущий голод. Все это как-то ужасно имело нынешнее лето на меня большое влияние. Или потому, что мой быт и выгоды тесно связаны с внешней природою нашего народа. Куда ни глянешь – везде унылые лица: поля, горелые степи наводят на душу уныние и печаль, и душа не в состоянии ничего ни мыслить, ни думать".

Речь идет о большем, чем просто "быт и выгода" прасола Кольцова, связанные с "внешнею природою нашего народа", а по сути, о том, что "быт и выгода" поэта Кольцова связаны с внутреннею "природой народа" ("не в состоянии ничего ни мыслить, ни думать"). Ибо современное положение дел разрушительно действует и на самую духовную почву народной жизни. "Например: и теперь поют русские песни те же люди, что пели прежде, те же песни, так же поют; напев один, а какая в них, не говоря уж грусть – они все грустны, – а какая-то болезнь, слабость духа, бездушье. А та разгульная энергия, сила, могучесть будто в них никогда не бывали. Я думаю, в той же душе, на том же инструменте, на котором народ выражался широко и сильно, при других обстоятельствах может выражаться слабо и бездушно. Особенно в песне это заметно; в ней, кроме ее собственной души, есть еще душа народа в его настоящем моменте жизни".

А Кольцов собирал народные песни – сейчас они, то есть Кольцовым собранные, уже более или менее учтены, систематизированы, оценены. Но таким собиранием занимался не фиксатор только, а поэт, ищущий и в песнях идеальных определений. "С этими людьми, ребятами, сначала надобно сидеть, балясничать, …потом начать самому им пропеть песни две… А иначе ничего не сделать, хоть брось. Только и я за них принялся крепко, что хочешь делай, а песни ной: нам надобны!"

Посылая Краевскому одну из таких песен, Кольцов комментирует: "Посмотрите, если она хороша, поместите где-нибудь, а нет – в огонь! Перегорит да выгорит, так лет через сто будет славная песня". Песни самого Кольцова – "славные" песни, потому что они уже как бы "перегорели" и "выгорели", потому что они представили душу народа не столько в его "настоящем моменте жизни", сколько во времени, исчисляемом столетиями, в большой истории.

Есть у Кольцова – всего две – песни и собственно исторические. Одна из них даже и названа "Старая песня": обе они про Ивана Грозного и близки тому двуединому восприятию грозного царя, которое жило в народном сознании. В одной это "царь-ханжа", летящий "как вихрь" из Александровской слободы "Москву-матушку пилатить". В другой это царь "как солнышко", стоящий на башне с русским знаменем во время взятия Казани. Написаны песни в одно время – в 1841 году.

Вообще же говоря, все песни Кольцова, по сути, песни исторические. Герои Кольцова ощущают себя не только в природе, но и в истории. Правда, не столько в современной, сколько в вековой, в глубинной, идущей от предков. "Песня пахаря" обретает подлинное значение, лишь будучи возведенной к праистории, к былине о Микуле Селяниновиче. Недаром и в "Крестьянской пирушке" говорят "про старинушку".

Песня эта традиционно и всеми квалифицируется как бытовая. Определенную поддержку, впрочем, песня находила и в быте того сословия, с которым Кольцов был тесно связан, – мещанского, купеческого. Именно в этой среде, свидетельствовал уже в 80-х годах воронежский этнограф А.И. Селиванов, "нашли себе приют прадедовские обычаи и обряды и долго спустя (после Петра I. – Н.С.) или, лучше сказать, до сих пор существуют в нем". Сами праздничные застолья носили особый характер. "Каждая из вечеринок там оканчивалась на рассвете следующего дня; не столько разгул, веселье было причиною их продолжительности, сколько церемонии, к исполнению которых служил поводом каждый случай. Так, например, когда наступало время ужина, гости на просьбы хозяина "откушать хлеба-соли" благодарили его, но до разбора, по существовавшему в то время местничеству, не решались оставлять мест своих. Разбор гостей всегда требовал немало времени, и хозяевам предстояло много труда в том, чтобы удовлетворить самолюбие каждого гостя и не оскорбить его местом. Ужин состоял из 20-ти и более кушаний. После каждого кушанья прислуга разносила гостям разлитые в чарки мед и вино, гость брал чарку не иначе как после трехкратной просьбы со стороны хозяина или хозяйки".

Но песня Кольцова названа недаром "Крестьянская пирушка", а не, скажем, купеческая. На самом деле "Крестьянская пирушка" менее всего картина реального современного Кольцову быта, хотя в то же время в ней пет ничего такого, что бы этому быту могло прямо противоречить. Каждая отдельно взятая примета возможна и реальна, но, объединенные вместе, они превращают изображение крестьянского застолья в картину торжественного действа. Недаром в XIX веке один критик, почти современник Кольцова, писал, что поэт рисует нам, как пили и ели наши предки.

Все это решительно отделяет картину Кольцова от описаний крестьянского праздника у Слепушкина. Это тем более бросается в глаза, что у Кольцова даже повторяются некоторые детали слепушкинской поэмы:

Гостей старинушка ведет,
За стол дубовый их сажает,
К столу зятей в красу семье,
Друзей по лавкам, на скамье,
И всех честит их, угощает,
И сын приветлив молодой,
Их просит пивом жатвы новой;
Обносит корец кленовой
По всей беседе круговой.
Вот старики заговорили:
Кто сколько хлеба с поля снял?
И много ль сена накосили?

Здесь, у Слепушкина, царит только, хотя и идеализированный, быт. И потому он мог оказаться представленным в собственно литературных, конечно, не слишком умелых и выразительных стихах, никак с народно-поэтической традицией не связанных.

Весь обряд, изложенный в первых двух частях стихотворения Кольцова, возможен и в боярском тереме, и чуть ли не в царской палате, и в крестьянской горнице, впрочем, скорее в былинно-сказочной. Лишь третья часть переводит рассказ в собственно деревенский, крестьянский и трудовой план: хлеба, покос. Поэт тщательно выстраивает обряд встречи гостей, в реальной жизни, видимо, уже утраченный, ритуал угощения, в реальном быту явно уже упрощенный, даже если он еще как-то соблюдался. Для Кольцова важен сам чинный строй жизни в ее крепости и традиции.

Бахромой, кисеей
Принаряжена,
Молодая жена,
Чернобровая,

Обходила подруг
С поцелуями,
Разносила гостям
Чашу горького;

Сам хозяин за ней
Брагой хмельною
Из ковшей вырезных
Родных потчует;

А хозяйская дочь
Медом сыченым
Обносила кругом,
С лаской девичьей.

Поэт очень точен и в оформлении своего произведения. Здесь все четко и выверено, нет ничего похожего на всплеск эмоций, на лирический беспорядок и отступление от веками освященного. Он сам как бы блюдет строгий ритуальный чин изложения. Двустишию вступления:

Ворота тесовы
Растворилися

точно соответствует замыкающее двустишие – завершение:

От ворот поворот
Виден по снегу.

За их исключением каждая из частей имеет точно по 16 строк. Самих этих частей три: встреча гостей, начало угощения, сам пир. Троекратность во всех случаях подчеркнута: так, трехчастность построения перекликается с трехразовым ритуальным угощением – чашей горького, брагой хмельною, медом сыченым.

В свое время еще Державин написал стихотворение "Крестьянский праздник". В известном смысле этот "Крестьянский праздник" был даже нереалистичнее, точнее, натуралистичнее кольцовской "Крестьянской пирушки" и самим Державиным воспринимался как поэтическая дерзость.

Пусть, Муза! нас хоть осуждают,
Но ты днесь в ковбас пробренчи
И, всшед на холм высокий, званский,
Прогаркни праздник сей крестьянский,
Который господа дают.

Ясно, что мы имеем дело с разным творческим заданием поэтов разного времени (впрочем, эти два стихотворения разделены промежутком всего в двадцать с небольшим лет). Но речь не о том, "Крестьянский праздник" у Державина увиден барским оком, соотнесен с другим, господским миром. У Кольцова он является замкнутым и потому-то внутри себя преисполненным красоты и достоинства.

Герои Кольцова укоренены в труде, в природе, в истории, в традиции. Вот чем определена их сила и мощь. Это тоже укоризна современности, упрек, подобный тому, что бросил другой великий поэт того времени, Лермонтов: "Богатыри – не вы!"

Герой Кольцова знает свою родословную:

У меня ль плечо -
Шире дедова;
Грудь высокая -
Моей матушки.

На лице моем
Кровь отцовская
В молоке зажгла
Зорю красную.

("Косарь")

Мать… отец… дед… Но, по сути, родословная того же косаря много шире непосредственного его рода, его собственной семьи. Да, его род – семья, но и весь мир крестьянский, народ. Потому герои Кольцова лишены имен (стихотворение "Женитьба Павла" в этом смысле, кажется, единственное) – не "Петр" или "Иван", а "пахарь" или "удалец", иной раз "добрый молодец". Здесь просто "косарь". Потому герои эти (как и героини) сплошь нарисованы, как рисует своих героев народ, теми же навечными красками. Но традиционный образ у Кольцова обычно предстает обновленным, ему дается частное применение, отчего и общий тип характера, не теряя всеобщности, всенародности существования, конкретизируется, получает индивидуальное выражение. Привычный народный оборот "кровь с молоком" стал образом. Ему возвращается былая неповторимая живописность:

На лице моем
Кровь отцовская
В молоке зажгла
Зорю красную.

Кольцов берет народную формулу в чистом виде, разлагает ее и, оставаясь в ее же пределах, собирает заново, воскрешает, видоизменяя, часто и за счет контекста.

И в "Крестьянской пирушке" привычная формула-рифма "от ворот поворот", оставаясь формулой-рифмой, в контексте стихов обретает конкретность, становится в общей контрастной, черно-белой картине удивительно живописной: с Кольцовым мы впервые увидели этот "от ворот поворот":

От ворот поворот
Виден по снегу.

"Во "Второй песне Лихача Кудрявича" также оживлена пословица "Век прожить – не поле перейти": "Век прожить – не поле пройти за сохою". "Во дворе по траве хоть шаром покати" – возвратит Кольцов предметность пословице – "шаром покати". И одновременно, украсив ее рифмой, эту пословичность укрепит. "Обороты и эпитеты, – писал знаменитый русский филолог Александр Николаевич Веселовский, – полиняли, как линяет слово, образность которого утрачивается с отвлеченным пониманием его объективного содержания". Кольцов и обновляет эти "полинявшие" образы и эпитеты, оживляет их.

Под стать кольцовскому косарю и его любимая. И тем-то, что "под стать", она хороша и значима. И она определена вроде традиционно: "лицо белое", "заря алая". Но опять-таки дело в частном применении общего образа. Он и она определены одной формулой. Но в одном случае – "зоря", в другом "заря". Художник кистью чуть тронул. И единый образ (традиционнейшая, древнейшая формула) расщепился, зажил разной жизнью. "Зажгла зорю красную": зоря – здесь от зорьки загорающейся. "Лицо белое – заря красная": заря – здесь от зари пылающей. И то же, да не то. Мы видели, как разнилась зорька в "Песне пахаря" и заря в "Урожае". Заря эта живет во многих стихотворениях. Чуть ли не через десятки стихов пройдет другой постоянный образ – тучи. Образы Кольцова немногочисленны, по сути, повторяемы, играют роль постоянных формул, подобных таким формулам в народной поэзии или прямо оттуда взяты, но живут они жизнью конкретной, многосторонней, каждый раз рождаясь заново. Вообще у Кольцова особые отношения с языком. Белинский неоднократно отмечал почти малограмотность Кольцова: "При всех его удивительных способностях, при всем его глубоком уме, подобно всем самоучкам, образовавшимся урывками, почти тайком от родительской власти, Кольцов всегда чувствовал, что его интеллектуальному существованию недостает твердой почвы, и что, вследствие этого, ему часто достается с трудом то, что легко усваивается людьми очень недалекими, но воспользовавшимися благодеяниями первоначального обучения… Это всего яснее видно из того, что он не имел почти никакого понятия о грамматике и писал вовсе без орфографии". Конечно, образования Кольцов не имел, но малограмотность его носила характер особый.

Вообще очень большой писатель воспринимает язык и соответственно говорит и пишет очень своеобразно.

Назад Дальше