Страдала Наташа первое время ужасно. Первые дни бедная девочка почти все время была без сознания и лежала с вертикально подвязанными к потолку ногами. Она то тихо бредила, быстро, быстро повторяя какие-то бессвязные фразы о Колноберже, о цветах и о том, что у нее нет ног, то стонала и плакала…
Ей обстригли ее чудные густые косы, обрезали волосы неаккуратно, не имея возможности двинуть ее головы, и от этого ее бледное измученное лицо выглядело еще более жалким. К ее страданиям прибавились еще мучения с зубами, которые стали все качаться после падения. Надо было их лечить, что было очень сложно для зубного врача, который должен был работать над лежащей без движения в кровати пациенткой, и что было, понятно, мучительно и для самой Наташи.
Когда папа в первый день уехал к раненым при взрыве, я пошла осматривать его кабинет. Находился он в нижнем этаже, с двумя огромными окнами на Фонтанку. После только что пережитого это показалось мне настолько страшным и опасным, что я взяла на себя смелость дать распоряжение перенести всю мебель кабинета в верхний этаж, в залу рядом с домовой церковью.
Когда папа вернулся, все было устроено. Я немного боялась того, как папа отнесется к моему самовольному поступку. Несколько смущенная вышла я его встречать на лестницу и сказала, что я сделала. Папа сказал:
– Благодарю тебя, моя девочка, – и, обняв меня за плечи, как он это часто любил делать, вместе со мной пошел сразу наверх.
Шел он своею всегдашней бодрой походкой, но лицо его отражало глубокое волнение, видно было, что для него было пыткой видеть только что в больнице своих изувеченных детей и других пострадавших.
Моя мать осталась жить в лечебнице, ухаживая за Наташей и Адей, а мы с Марусей Кропоткиной храбро взялись за устройство дома. Столом же взялась заведывать Зетенька. Но не долго продолжалось ее управление этим отделом хозяйства.
Дня три после катастрофы подают к завтраку котлеты с картофелем и горошком. Зетенька вдруг бледнеет, краснеет и с трагическим жестом, обращаясь к папа, говорит:
– Петр Аркадьевич, довольно, я отказываюсь от ведения хозяйства. Он меня не уважает и издевается надо мной.
Папа удивленно поднял глаза на Зетеньку и спросил:
– В чем дело? Кто издевается над вами?
– Повар, Петр Аркадьевич, повар. Он не признает моего авторитета. Я ему заказала котлеты с морковью, а он подает их с горошком… Это ужасно.
Зетинька говорила так искренно возмущенно и так комично, что мы все, не исключая и папа, громко рассмеялись. Это было первый раз, что мы смеялись после взрыва.
С трудом удалось успокоить Зетеньку; к вечеру лишь она сказала, что больше не обижена на нас за наш смех, но от каких бы то ни было разговоров с поваром отказалась наотрез, и оставила за собой лишь проверку счетов и меню.
Трудно описать, что переживал за эти дни мой отец. Боязнь за жизнь дочери и страх, что она в лучшем случае останется без ног; единственный трехлетний сын, весь перевязанный в своей кровати – и по нескольку раз в день известия из больницы: то умер один раненый, то другой. Папа косвенно приписывал себе вину за эту кровь и эти слезы, за мучения невинных, за искалеченные жизни и страдал от этого невыносимо.
Это единственное время с тех пор, как папа стал министром, что я свободно, как в детстве в Ковне, входила в его кабинет. Я всем своим существом чувствовала, что я ему нужна. Мама не было дома и, не находя поддержки в близком существе, ему трудно было бы, несмотря на все свое самообладание, найти в себе, в первые дни после взрыва, достаточно сил для работы. А он не только нашел их вскоре, но, не прерывая работы ни на один день, стал еще энергичнее вести свою линию. Многие из его сотрудников говорили, что "после 12-го августа престиж Петра Аркадьевича, не давшего себя сломить горем, так поднялся среди министров и двора, что для всех нас он стал примером моральной силы".
Глава Х
От поездок к своим раненым детям папа возвращался в ужасно тяжелом настроении: Адя лежал теперь довольно спокойно, но Наташа страдала все так же. Через дней десять доктора решили окончательно, что ноги удастся спасти, но каждая перевязка была пыткой для бедной девочки. Сначала они происходили ежедневно, потом через каждые два, три дня, так как таких страданий организм чаще выносить не мог. Ведь хлороформировать часто было невозможно, так что можно себе представить, что она переживала. У нее через год после ранения извлекали кусочки извести и обоев, находившихся между раздробленными костями ног. Кричала она во время этих перевязок так жалобно и тоскливо, что доктора и сестры милосердия отворачивались от нее со слезами на глазах. Она до крови кусала себе кулаки, и тогда тетя, Анна Сазонова, помогающая в уходе за ней, стала держать ее и давала ей свою руку, которую она всю искусывала.
Адя стал лежать тихо, когда прошло острое нервное потрясение первых дней, и пресерьезно спросил папа:
– Что, этих злых дядей, которые нас скинули с балкона, поставили в угол?
Государь, когда ему передал эти слова папа, сказал:
– Передайте вашему сыну, что злые дяди сами себя наказали.
При первом приеме после взрыва государь предложил папа большую денежную помощь для лечения детей, в ответ на что мой отец сказал:
– Ваше величество, я не продаю кровь своих детей.
Стали нам на Фонтанку приносить с Аптекарского спасенные вещи; большие узлы с бельем, платьем и другими вещами. Маруся и я принялись их разбирать, но скоро с ужасом бросили это занятие – слишком много кровяных пятен было на вещах, и даже попался нам кусок человеческого тела.
Принесли и футляры от драгоценных вещей моего отца и моих, но только футляры. Драгоценностей в них не было ни одной. Позже папа вспоминал, что, когда он сразу после взрыва пробегал в переднюю через свою уборную, он видал каких-то людей в синих блузах, копошащихся над его туалетным столом. Кто они были и как попали сюда почти в момент покушения, осталось необъясненным.
Мои золотые вещи лежали в шкатулке, находящейся в шкапу моей комнаты. Шкап нашли совсем разломанным, а мне вернули сломанную шкатулку со всеми в ней лежавшими футлярами, аккуратно в ней уложенными и пустыми все до одного.
Конечно драгоценности почти все были детские, но были между ними и очень ценные серьги с солитерами, оставшиеся мне от бабушки. Большую шкатулку с бриллиантами мама спас наш верный Казимир.
Удаливши меня от окна в момент взрыва, Казимир по обломкам пробрался в спальную моих родителей, спокойно и деловито разыскал между обломками ящик, где, как он знал, хранились драгоценности, выкинул его через окно в кусты и, спустившись потом в сад, взял шкатулку и уже на Фонтанке сдал моей матери.
Глава XI
Очень недолго жили мы на Фонтанке. Государь предложил папа переселиться в Зимний дворец, где гораздо легче было организовать охрану. Аде и Наташе были отведены громадные светлые комнаты, и между ними была устроена операционная. Наташина комната была спальной Екатерины Великой.
Скоро обоих наших раненых перевезли во дворец, и Наташина комната наполнилась цветами, подарками, конфетами, а немного спустя и гостями.
Как ни казалась мне жизнь на Аптекарском мало свободной, но что это было по сравнению с Зимним дворцом. Всюду были часовые, и мы положительно чувствовали себя как в тюрьме.
Когда мы еще жили на Аптекарском, вздумали мы с Марусей поехать посмотреть Зимний дворец. У нас спросили письменное разрешение, какового у нас не было, и хотя мы сказали, кто мы и приехали на казенных лошадях с министерским кучером и выездным лакеем, нас не впустили. Часто потом, живя в этой почти что крепости, вспоминали мы этот случай.
Сестер пускали бегать в сады: один внизу большой, а другой во втором этаже, где росла целая аллея довольно больших лип. Но дети с первого же дня возненавидели эти сады и прозвали их: "Gross Sibirien" и "Klein Sibirien".
Папа, для которого жизнь без моциона была бы равносильна при его работе лишению здоровья, гулял по крыше дворца, где были устроены удобные ходы, или по залам. Кабинет, уборная папа, спальная моих родителей, все это было устроено не по их выбору, а по соображениям и распоряжениям охраны. Мой отец беспрекословно всему подчинялся – кажется, в это время он мало и замечал, что творится вне его работы и семьи. Слишком велико было усилие воли, требуемое на то, чтобы, переживая то, что он переживал, исполнять всю гигантскую работу, лежащую на его плечах.
Часто, когда мои родители гуляли после обеда по залам дворца, ходили и мы туда же. Грустный и жуткий вид являли эти залы, освещенные каждая одной лишь дежурной лампочкой. В этом полумраке казались они еще громаднее, чем днем, еще таинственнее говорили их стены о днях блеска, пышности и величия. Днях, когда никакое посягательство на самодержавие не колебало трона русских царей.
Строгой и стройной анфиладой тянулись зала за залой, гостиная за гостиной. Гордо и уверенно глядели со стен портреты императоров и таинственно блестела в полумраке позолота рам, мебели и люстр. А в тронном зале покрытый чехлом трон навевал тяжелые думы.
Странно – сильна и крепка была еще монархия, на недосягаемой высоте, окруженный ореолом вековой славы, возглавлял Россию ее император; революция притихла, припала к земле, примолкла… а вместе с тем какое-то инстинктивное чувство сжимало грудь в этом огромном дворце, никогда больше не оживавшем, не видящем теперь ни нарядных балов, ни приемов, будто забытом всей царской семьей. Одни дежурные лакеи лениво шаркали по пустым залам и оживлялись лишь, когда начнешь их расспрашивать про былые дни величия и славы.
Из моей спальни был прямо вход в Эрмитаж, и после дежурства у Наташи, особенно тяжелого, когда она бредила, было огромным наслаждением выйти из нашего окруженного часовыми помещения и отдохнуть душой среди творений великих мастеров.
Глава XII
Как-то утром я нашла рядом со своей чашкой кофе письмо с адресом, написанным совсем незнакомым почерком. Открыв его, я с удивлением увидела, что оно без подписи, а прочтя его, удивилась еще больше. Писал какой-то незнакомый мне мужчина, начиная свое послание словами: "Зная, что Вы разделяете наши взгляды и что, несмотря на Ваше чудовищно отсталое воспитание, Вы достаточно культурны, чтобы интересоваться музеями и картинными галереями, и посещаете их…". Дальше же мне предлагалось в одном из музеев встретиться в определенный час с моим корреспондентом, который введет меня в кружок "наших с Вами единомышленников", и где я, наконец, сбросив мучащие меня, по его мнению, "нравственные цепи", могу свободно предаться счастью партийной работы. В конце письма стоял адрес какой-то дамы, на имя которой я должна была отвечать. Я не знала, что и думать.
Все это было так дико и непонятно. Но, перечтя еще раз письмо, я показала его только Марусе и разорвала.
Какое-то внутреннее чувство не позволило мне показать письмо моим родителям. Я сама не знала, права я или нет, но мне казалось неблагородным выдавать человека, как-никак доверившегося мне: "Ну что ж, – рассуждала я, – увидит этот господин, что ошибся, и отстанет".
Но он не отстал, и я дней через пять получила второе письмо, тем же почерком. Но тон его был наглый, и содержание его так меня взорвало, что я, не теряя минуты, снесла письмо папа, как раз сидевшему за утренним кофе. Только я все же зачеркнула адрес.
Внимательно прочтя письмо и посмотрев на зачеркнутый адрес, папа спросил меня: "А первое?"
Я чистосердечно объяснила мотив моего поведения. Папа пристально посмотрел на меня, не сказал ни слова, но я по глазам его видела, что он меня понял и… одобрил.
Вскоре я забыла об этом инциденте, и лишь много месяцев спустя мама мне вдруг показывает фотографию какого-то очень красивого брюнета и на мой вопросительный взор, отвечает, что это и есть мой таинственный корреспондент.
По расследованию охранным отделением оказалось, что проектировалось следующее: когда я приду на свидание, меня поведут на какую-то квартиру, где я должна была встретиться с членами партии социал-революционеров. Между ними и был этот красавец гипнотизер, под обаяние которого я, по мнению устраивавших этот заговор, неминуемо должна была подпасть. Он бы мне тогда рекомендовал учителя для моих сестер, которому, по моим настояниям, мои родители доверили бы образование своих младших дочерей. Попав, таким образом, в наш дом, этот человек должен был убить моего отца.
Не говоря уже о чудовищности идеи подготовлять покушение на отца через его дочь, остается удивляться наивности людей, могущих себе вообразить, что так и открыли бы свободный доступ в нашу семью человеку, никому незнакомому, по одной моей рекомендации!..
Нервы мои не выдержали потрясенья и напряженья последних недель и, как я ни старалась скрыть своего недомогания, папа первый как-то за столом заметил, что я почти ничего не ем. Тогда я созналась, что давно лишь притворяюсь, что здорова, и что меня всегда знобит.
Смерили температуру – жар, и довольно высокий, и так каждый день. Доктор нашел, что больны у меня только нервы, и рекомендовал одну лишь радикальную перемену обстановки.
У нас еще жила тетя Анна, которая собиралась скоро ехать к себе домой в Рим, где ее муж был посланником при Святейшем Престоле. Она предложила взять меня с собой, с заездом по дороге на неделю в Париж. А до Рима предполагалось послать меня в Италию, в Сальсомаджиоре, курс лечения в котором, надеялись, укрепит меня.
За последнее время я особенно успела оценить доброту тети Анны. Чего она не делала, чтобы развеселить меня и отвлечь хотя бы на часть дня от сидения при больной Наташе: и знакомых для меня подбирала подходящих и интересных, и в театр водила, и каталась, и гуляла со мной.
Теперь, когда мои родители разрешили мне поездку с ней за границу, я была вне себя от радости. Видеть Рим было моей давнишней заветной мечтой, а тут еще и Париж.
Глава XIII
В начале октября мы выехали с тетей Анной за границу. Уже знакомое мне Вержболово, аккуратные домики Восточной Пруссии, Берлин и дальше первый раз мною виденная, богатая и цветущая Западная Германия, за ней дымящая сотнями труб, живущая такой интенсивной жизнью, что пульсация ее чувствуется даже при проезде, Бельгия, – все это промелькнуло перед моими глазами, как в калейдоскопе, и сразу отвлекло от тяжелого кошмара последних недель.
В Париже мы встретились с дядей Сережей Сазоновым, и семь дней нашего там пребывания быстро прошли между осмотром города и примерками моей тети у Борта и Дусэ.
И дядя, и тетя старались меня баловать, и я все больше и больше отходила душой и отдыхала от пережитого, хотя все-таки не поправилась достаточно, чтобы вполне оценить Париж.
В Милане назначена была встреча с Mlle Nour, бывшей гувернанткой, а теперь самым преданным другом тети Анны. С ней я отправилась в Сальсомаджиоре, а тетя поехала прямо в Рим.
Только с момента переезда итальянской границы почувствовала я себя вполне нормальным человеком и всем своим существом впитывала в себя всю волшебную красоту Италии, которую сразу полюбила, как вторую родину.
И язык ее, и природа, и памятники искусства – все меня очаровывало, все мне было дорого и мило с первого шага моего по этой благословенной земле.
Одно Сальсомаджиоре меня разочаровало – голая, некрасивая местность и две гостиницы международного масштаба. Ничего типичного для Италии, никакой "couleur locale".
Зато потом, когда, кончивши скучное лечение, мы поехали в Рим, останавливаясь по дороге в Парме, Болонье, Флоренции, я совсем попала под обаяние этой удивительной страны.
Особенно сильное впечатление произвела на меня Флоренция. Приехали мы туда ночью и долго искал свободной комнаты, переезжая из гостиницы в гостиницу. И эта прогулка по темным, плохо освещенным улицам со средневековыми домами, церквами и дворцами, дышащими таинственным и мрачным прошлым и неизъяснимой поэзией – никогда мною не забудется.
Даже Рим – и тот не изгладил этого впечатления. А как там было чудно! Какой добротой окружили меня тетя и дядя, и как непривычно, легко и радостно чувствовала я себя, когда с утра отправлялась с Бедекером под мышкой изучать "заштатную столицу мира", как дядя Сережа Сазонов называл нежно им любимый Рим.
Днем тетя меня брала с собой кататься по городу, или по Кампанье, или к друзьям с визитами. Казенная квартира Сазоновых была в чудном старинном доме, называемом итальянцами "палаццо Галицын". Старая каменная лестница, прекрасные потолки и двери клали на этот дом отпечаток старины, а его устройство – такое красивое и удобное, с прекрасной стильной мебелью, хорошими картинами, мягкими коврами превращали его в современный нарядный европейский дом.
Вся жизнь там носила совершенно иной отпечаток, чем у нас дома – все было мне в диковинку, но все меня интересовало и очень мне нравилось. Не было в этой жизни и тени патриархальности нашего ковенского быта, ни кипучего темпа жизни петербургской с нелюбимым всеми нами налетом "казенщины", вносимой в нее казенной обстановкой, казенной прислугой и т. д.
Все здесь было нарядно, подтянуто, удобно и приятно. Вся жизнь интересна и содержательна, но размеренна, не утомительна, без болезненных перебоев и глубоких отдыхов русской жизни. Не сразу я ко всему этому привыкла, но, привыкнув, очень оценила.
Дядя Сергей Дмитриевич Сазонов уже давно жил за границей: много лет провел он в Англии, и эта жизнь прочно привила ему западноевропейские вкусы и привычки, которые, сливаясь с его чисто русской натурой, создавали из него очень интересного человека. И он, и тетя массу читали на всех знакомых им языках, и дядя всегда мне говорил:
– Какая ты счастливая, что не обязана читать кроме книг газеты, а я вот, по долгу службы, должен с утра набивать себе голову этой дребеденью.
Как дядя и тетя хорошо ни знали Рим и его сокровища, им обоим доставляло огромное наслаждение снова и снова пойти полюбоваться на какую-нибудь любимую картину, статую или здание, и они с любовью украшали свой дом произведениями искусств.
Во время моего почти двухмесячного пребывания в Риме дядя Сережа просил для себя, тети и меня аудиенции у папы.
Быть принятой папой римским в частной аудиенции, конечно, очень меня прельщало, и я с восторгом в назначенное утро оделась во все черное с черным кружевом на голове, как этого требовал в то время этикет при представлении папе и что означало траур по утраченной папой светской власти.
Пройдены ворота со швейцарской гвардией в ее удивительных, красных с желтым средневековых костюмах, пройдено много зал с бесшумно снующими по ним духовными лицами, короткое ожидание в приемной, где нас встречает папский "Camerieri di Сара e di Spado" (придворный папский чин), и нас просят в кабинет Его Святейшества.
Из глубины огромной комнаты идет нам навстречу приветливо улыбающийся Пий X. Я старательно делаю глубокий придворный реверанс и целую благословляющую меня руку, украшенную папским перстнем. Потом папа садится к своему письменному столу, поворачивая кресло лицом к нам, и приглашает нас сесть около себя. Начинается разговор, в котором я не могу принимать участия, несмотря на то, что папа обращается несколько раз лично ко мне, так как говорит он лишь по-итальянски, не в пример своему предшественнику Льву XIII, свободно изъяснявшемуся на нескольких языках.