Солнышко в березах - Николай Никонов 27 стр.


Перед воротами дома собрал и пересчитал новые и мятые бумажки. Получилось около тысячи четырехсот рублей - сумма невероятная для меня, пятнадцатилетнего. Вместе с моими "сбережениями" я мог теперь купить костюм и даже коричневые новые ботинки. Я оперся о ворота, долго стоял, не решался их открыть. Надо было все обдумать: и что сказать матери, и говорить ли, как выиграл, или лучше не надо? Поразмыслив, решил: "Не надо". А так хотелось… Ведь вот сколько невероятных способов придумывал, а добыл деньги самым невероятным. Выиграл у ловкача! Я был рад, очень рад своей удаче. В ней как бы восторжествовал над всеми, кто обделывал, обманывал, унижал меня, над этими хриплыми, проспиртованными, не знающими ни чести, ни совести - грязной накипью войны, ее подлой изнанкой. И все-таки где-то пряталось, тлело в душе ощущение не то стыда, не то тайной липкой нечестности, ощущение, что я добыл деньги тоже не слишком-то чистым путем - стал сопричастен всей этой наглой "китайской винкельмунии", разыгрываемой базарными удальцами, - ведь деньги, конечно, были чьи-то, той желторотой девахи в веснушках, что ушла, всхлипывая, утираясь на ходу рукавом. А деньги-то, конечно, казенные, раз она доставала из заклеенной пачки. Может, девка сейчас ревмя ревет, дерет себя за волосы, а я тут радуюсь… Приди она сейчас - отдал бы ей деньги. Честное слово, отдал бы: "На, возьми, только не играй больше!" Я даже тогда подумал, деляга подзовет ее, отдаст хоть половину. Как можно спокойно смотреть, когда, плача, уходит обобранный тобой человек?! Где там! Он даже не ворохнулся, и дружки хохотали, матюгались ей вслед. Конечно, ее ведь никто не заставлял играть… А все-таки, все-таки…

Так, а может быть, и не так, думал я, подпирая ворота, разглядывая эти бумажки, новые и измусоленные, похрустывающие и в грязных пятнах, в масляных просветах, иные надорваны крест-накрест, трепаны-истрепаны до последней возможности, - все они пахли базаром, напоминали базар, базарных людей, всяких там деляг, барыг, ханыг, пропойц и жуликов. Перебирая деньги, вспомнил бабушку - она умерла два года назад, - вспомнил: "Найденому-краденому не радуйся: найденое - потеряешь, краденое - само уйдет, а тебя запятнает… Ох, милой, свое-то лыко лучше краденого ремня…" Увидел бабушку точно так, как она мне это говорила. Сидит на кровати старая, больная и согнутая, чувствую, вся жизнь из нее уже вытекла, едва теплится, и жалко мне бабушку, и не знаю я, чем ей помочь. Что я могу? И кто может? Разве только бог? В полутьме за ширмой, где бабушкина кровать, кротким огоньком горит лампадка и глаза святителя сурово-скорбно смотрят на меня. От этих глаз никуда не денешься. Уйдешь в угол - смотрят, пойдешь к другой стороне - смотрят, и затылком отвернешься - все равно чувствуешь их неподвижный, укоряющий взгляд. Почуял я даже тяжелую руку бабушки на своей голове… Тогда принес ей ворованных китайских яблок, а она не взяла…

"Я ведь не украл, выиграл", - бормотал я, точно она могла услышать, а может, я сказал своей обеспокоенной совести, сказал и огляделся. Было густо пасмурно. Тучи синели кругом. Дождем пахло сильно. Но почему-то не капало, только нависало. Края приближающейся пелены были серо-голубые, свободные, скорбные и предвещавшие, а глубь густела лилово-серо, и было видно, как там меняется, перемещается тяжелая предосенняя влага. Тополя спокойно ждали дождя. И ждал наш покосившийся, подпертый досками забор, он видел многое: и дожди, и ветры, и грозы, и солнце сушило его в весенние ясные дни, и так же устойчиво, хоть и кривовато, стояли эти родные мне ворота, родные - от высветленной тяжелой скобки, открывающей донельзя свой, спасительный мир двора, до шатровых пирамидок вверху из крашеного рыжего железа, пирамидок с железными сквозными луковичками, которые я всегда видел, но ни разу не трогал, не залезал еще туда, хоть все собирался и с жадностью следил, как перелезают, перебираются через них то наша, то другие бродячие кошки. Поднебесные пирамидки, в них было что-то прекрасно недосягаемое, и однажды перед широкою грозой, когда вот так же пахло, нависало, а по всему горизонту перебегало, воссияло и гасло нечто, я увидел на маковках голубые тихие огни. И это было столь волшебно, необыкновенно, что я прикусил губы, потом побежал сказать, но огни пропали, оставив вечное ощущение сказки, вечерней и грозовой тайны.

Тучи и ворота успокоили меня. Я поднялся на крыльцо с мужественным намерением никому ничего не говорить. Правда, вечером, когда пришла с работы мать, так и подмывало выложить деньги на стол, ощущение толстой папуши, оттопыривающей грудь пиджака, было нестерпимым, я непроизвольно ерзал за столом, мать отругала меня и хорошо сделала, иначе я бы все рассказал, а за такое от нее похвалы не дождешься. Еще заставила бы нести, отдавать деньги деляге. Матери ничего не докажешь. Она у меня строгая.

А спал я плохо. Заснул, когда уже собаки перестали лаять, просыпался, ворочался - снились веснушчатая девчонка, деляга почему-то без ног, прыгающие карты, деньги сами вываливались из карманов, и все время я эти деньги терял, терял, терял. Я открывал глаза - уже было сумеречно рано, - отворачивался к стене, уговаривал себя уснуть и опять видел проклятого делягу-игрока, и деньги, и его друзей. Они гнались за мной, догоняли, я виснул на трамвайной площадке, никак не мог подтянуться, трамвай ужасно уходил из рук, из-под ног, меня били кулаками, костылем, я увертывался, костыль каждый раз скользил мимо.

- Что ты? Проснись! - трясла меня мать, а я таращился, отбивался…

Было пасмурное утро. В форточку свежо и мокро дуло. Мать стояла возле, тревожно, кругло смотрела. Может быть, она что-то понимала, но я молчал, только отдувался, и она покачала головой, ушла, слышно было, как застегивает старый-престарый трепаный портфель, надевает калоши, спускается по лестнице. А я успокаиваюсь, лежа раздумываю о вчерашнем и о том, как лучше ей сказать обо всем. Я ее очень любил, но теперь уже никогда не ласкался, как впрочем, никогда не называл ее ни уменьшительными, ни всякими теми именами, которыми называют воспитанные, любящие и почтительные дети. Была она мне просто "мама", "мам", я с ней и не делился особенно ничем, разве уж если бывало чересчур тяжело. Я не любил слушать ее наставлений, хоть часто поступал именно так, как она советовала, я не подчинялся ей слишком, оберегал и ценил свою раннюю самостоятельность, но получалось - делал все, что было необходимо и что она считала нужным. У нее был странный характер - вроде бы вспыльчивый и неуживчивый, в то же время бесконечно добрый, прощающий все. Но она была и непримирима к людям, которых не принимала, к людям вроде бы вполне хорошим, и этим удивляла, сердила меня. Лишь впоследствии, когда я стал взрослым, а ее уже не было, я начал понимать, как права была она в той интуитивной оценке людей, схожей с прови́деньем. И тогда же я понял, как много раз был несправедлив, глуп и по-отрочески груб с ней… Такое всегда приходит отчаянно, непоправимо поздно.

Днем я отправился в универмаг. Капал дождь, везде было сыро, по тротуарам бежала прозрачная вода, но было тепло. Дышал дождевым воздухом, шагал по бульвару солидной походкой человека, могущего все купить. Это ведь очень большая разница - ходить ли по магазинам с деньгами или без. Без денег ты вроде бы отделен от всех товаров и продавщиц стеклянной стеной - наверное, это и называется "лизать мед через стекло". Совсем другое, когда деньги, вот они - на всякий случай пощупывал внутренний карман, застегнутый на бабушкину булавку-безопаску. С деньгами по магазинам ходить весело, приятно.

Ботинок и туфель в коммерческом универмаге было много. Все больше чешские, на такой вот подошве - сто лет носи, не износишь, - блестящие, с белыми шитыми рантами, с узорами на носках, они улыбались, манили добротностью, качеством кожи, солидностью фасона, приятно-кожаным запахом. Глаза у меня разбегались, как, наверное, у Али-бабы в пещере с сокровищами, где он то срывал со стен золотые блюда и любовался на свое отражение, то перепоясывался кривым алмазным мечом, то погружал руки до локтей в бочонки с золотыми динарами, - я же просто загонял продавщицу, и так-то не очень охотно, с подозрением и презрением подававшую мне пару за парой. Ах, как мне хотелось купить черные солиднейшие полуботинки, мягко посвечивающие шевровой кожей, или вон те шоколадные, на бледно-желтом каучуке, но ведь мне надо было выбрать одни! - и скрепя сердце я выбрал наконец красно-коричневые, внушительно блестящие, на белой лакированной подошве с зубчатым клеймом "Батя". Это были такие ботинки, что погрузишь ступни в их прохладную гладкую, ловкую глубину и думаешь: "Черт побери, вот ноги - красота!" А рядом стоят пропыленные, вонючие, перекошенные и стоптанные твои ботинки с оборванными, в узлах, шнурками. И опять думаешь: "Как это я в них ходил? Такая дрянь - надевать тошно".

Зато костюм подобрал без труда, темно-коричневый бостоновый, на шелковой холодной подкладке, не костюм - загляденье. Его я облюбовал задолго до того, как стал обладателем таких капиталов. Правда, тогда и не мыслил, что смогу его купить, но теперь вот - все меняется на земле к лучшему, - важно пересчитав деньги на глазах у продавщицы (это тоже было необходимо - знай наших, не косись!), взял выписку, уплатил в кассу и уже с миной хозяина и обладателя следил, как продавщица ловко заворачивает костюм в бумагу шелком подкладки вверх, перевязывает шнурком, туго обрывает, подает. Все!!!

Покупки тяжелили руки. Спускаясь по лестнице, думал, что надо бы еще рубашку с твердым воротничком - такие видел у англичан в ресторане. (The boy’s a savage!) Черт бы их побрал, а одеваться они умеют. Еще надо носки, платок в карман, галстуки… Ну, не все сразу. Денег осталось шесть рублей. Зато есть главное: костюм и ботинки! И это не сон. Вот они, несу… Галстуки у отца есть хорошие. Носки как-нибудь… А рубашку раздобуду… Тра-ля-ля! Мир прекрасен!

Пасмурный день на улице необычно хорош. Дождь прошел. Пахнет прохладным сырым теплом. Не светит солнце, но оно чувствуется. Оно где-то близко. Над городом розовая тихая мгла. На лотках торгуют мороженым. Без карточек! Невиданная довоенная сладость. И я истратил последнюю пятерку на это мороженое, ел, глотал его ледяную нежность и был счастлив, правда, счастлив впервые за много-много лет, после тех бесконечных детских дней.

Наверное, богатство идет к богатству, потому что мать купила мне где-то отличную рубашку, две пары носков и принесла ордер на американский подарок. Были тогда такие американские подарки: ношеные пальто, костюмы, платья - их распределяли среди нуждающихся. И вот у меня американское пальто. Очень даже хорошее. Почти новое. Серого цвета в желтоватую клетку. С ума можно сойти от такой роскоши. Не было ничего - и вдруг все есть. Занятная женщина эта самая Фортуна…

К осени наконец подросли волосы. Я полноправно подстригся. Когда пришел домой, долго гляделся в зеркало - увидел там вполне приличного человека, не красавчика, но и не противного, с лицом довольно загорелым, в то же время и бледным (у меня с детства все какое-то малокровие). Еще удивляла непривычная раньше взрослость в глазах этого человека, какое-то выражение уверенности в себе, правда, не слишком ясное. Обрадовался этому. Человек в зеркале мне понравился. Попробовал сделать морщину между бровей, человек в зеркале сделал то же, и морщина очень подошла к его лицу. Оно стало еще взрослее, увереннее. Я решил: эту морщину обязательно выработаю, буду каждый день так морщиться. Мне очень хотелось посмотреть на того человека в новом облачении, но я не стал этого делать. Дома ни разу не надел костюм, ботинки тоже не померил. Точно последний скупец, жадный рыцарь, отдалял минуты наслаждения своим богатством - оно и так постоянно грело меня. Я каждую минуту знал, что теперь есть костюм, нисколько не хуже, чем у Мосолова, а ботинки даже в сто раз лучше. Есть клетчатое пальто, есть рубашка, правда, не с твердым воротничком (но мама сказала, что его можно накрахмалить), и есть узорные носки (две пары)… Единственное, что огорчало, - танцы. Все попытки научиться, держа перед собой стул, были плохи. Да и стул все-таки не девушка, как бы с ним хорошо ни получалось, конечно, ни за что не рискнешь пригласить кого-нибудь, а ЕЕ… Подумать даже страшно…

V

Сентябрь подошел незаметно. Кончилась война с Японией. Снова пришел мир, и теперь, чувствовалось, надолго, может быть, навсегда. Быстрота, с которой разгромили Японию, показалась уже совсем обыкновенной, внушала радость, веру в нашу силу. Вот вы так попробуйте, хоть и с вашей бомбой! Да и у нас, наверное, бомба есть, только секрет пока. В России любят секреты. В газетах фотографии: тысячи пленных, наши танки на улицах корейских городов. Снова флаг над Порт-Артуром. "На сопках Маньчжурии" - самый модный вальс. В кино - американский линкор "Миссури", громада пушек и угловатой стали, японцы в толстых очках, штатские, почтительные, подписывают капитуляцию, американский адмирал хлебосольно улыбается - каждый текст новой авторучкой. (Авторучки запомнились особо, сколько авторучек - богатый!)

Война кончилась. И день, когда я шел в школу, был совсем не осенний, а летний, теплый, ветреный, светлый, только какой-то уж очень легкий. Легко дышалось, легко шагали ноги, улицы были такими знакомыми, вот мосток, вот канава, желтеющий сад - тут я слушал весной соловья, старая липа облокотилась на забор, наклонила его, и дома тоже казались светлыми, добрыми и легкими, а небо было белое, неподвижное, просвечивающее блекло-голубым. Вдали, за вокзалами, оно светилось тихой и радостной печалью. Словно бы все в мире просветленно отдыхало от войны, переглядывалось с небом в безмолвной и уже бесслезной опустошенности. И редкий паровозный гудок, откинутый эхом, лишь говорил еще: она кончилась, кончилась, кончилась…

На школьном дворе, пока толпились у крыльца, слушали приветствия директорши и учителей, успел узнать все новости, встретиться со всеми, а кое с кем обменяться тумаками. Все удивительно выросли, изменились за лето. У Гуссейна на длинном младенческого цвета лице пробивались усики, Гипотез стал еще длиннее, ноги как ходули. Клин отрастил волосы, и голова его теперь уже не напоминала так мичуринскую грушу Бере зимнее. Мышата подрос, но все-таки был очень мал, ибо вытянулись-то все. Тартын за лето ростом почти догнал меня, но и с прической стал немногим лучше. Выражение приглядывающейся обезьяны не сошло с его лица. Не изменился только Кудесник, все такой же сгорбленный, седой, красные глаза безобидно мигают, да остались, как были, Лис и Официант. Лис полорото слушал директоршу, остолбенело глядел рыжими глазами, а хитренький остренький худырь Пермяк сновал в толпе, вынюхивал новости. Увидел - застрекотал:

- Тихон-то! Тихон-то! Хи-хи-хи. Тихон-то! Вымахал! Верста коломенская! Каланча… Хи-хи-хи…

- Вот - хочешь? - сказал я, поднося к хорьковой мордочке повзрослевший кулак, полушутя тряхнул за щуплую грудку. Даром ли прошло богатое приключениями лето, оно отпечаталось на моем лице, и он понял, а может быть, я вложил силы больше, чем требовалось для шутки. Официант даже не окрысился, зачокал и отскочил. Такая, скорее моральная, победа окрылила меня, и на первой же перемене, почувствовав себя сильным, я схватился врукопашную с огромным парнем из эвакуированных Ваней Дормидонтовым. Дормидонт был в два раза крупнее любого самого здорового ученика нашей школы - мясная гора с утонувшим в щеках круглым пятачком. Ходил он вперевалку, был подслеповат, добродушен, но тычки его были весьма болезненны, и на Дормидонта в одиночку не посягал никто, как не посягали, наверное, в мире животных на слонов, бегемотов, разных там бронтозавров и мамонтов. Хотя верной победы над ним - где уж тут! - я не добился, но Дормидонт не смог повалить меня, как ни наваливался всей тушей. Мокрых и запыхавшихся, нас растащили "секунданты" после звонка, и мы пошли, застегиваясь и отряхиваясь, по классам под холодным прицелом ястребиных глаз военрука, который всегда в таких случаях возникал, как из-под земли. О борьбе с Дормидонтом еще не один день рассказывали в курилке, авторитет мой вдруг поднялся. Сила ценилась в мужской средней номер сорок пять.

И снова школьные дни, ясные с грустным солнцем в сентябре, пасмурные и синие в октябре, дни как будто только более спокойные - или просто я привык, или стал взрослее… Скорее всего - то и другое. Теперь я реже сбегал. Кое-как делал уроки. В общем-то, на тройки учиться - раз плюнуть. Память у меня была отличная. Если б только не алгебра, не геометрия, которую по-прежнему ненавидел, в школе как-нибудь можно жить. И конечно, по-прежнему я много - невыносимо много думал об этой девочке, ждал нового вечера, где смог бы блеснуть всеми своими доспехами.

С половины сентября стало холодно. Рано пришла осень. День за днем снежило, северило, и я, как ни старался оттянуть срок облачения во все новое, вынужден был нарядиться в американское пальто. К нему мать неожиданно купила мне синий костюм. Она ведь ничего не знала о той моей покупке. Я получил костюм, как подарок, и чувствовал себя угнетенно и гадко. Это был мой первый крупный обман и первое тяжелое раскаяние. Вот она старалась, думала меня обрадовать, отказывала себе и так ходит все в одном старом коричневом платье, в истертом, рыжем на плечах и спине пальто, в таких ботах, что глядеть стыдно, - она ведь не старая еще, - а я тут наряжаюсь… Едва не рассказал ей все: пусть продаст костюм, у меня ведь есть, есть, зачем мне, пусть купит себе другое платье или туфли… И промолчал, просомневался. Один обман цепко тянул за собой другой. А может быть, вообще не слишком долги угрызения совести, когда тебе только пятнадцатый год и хочется, очень хочется быть таким, чтоб тебя знали, на тебя смотрели и тебе завидовали.

Костюм был из "шевиота" и, конечно, ни в какое сравнение не шел с бостоновым чудом, которое пряталось в бабушкином шкафу, доставшемся мне по наследству. Там, в этом крашенном под дуб шкафу, еще хранился бабушкин запах - запах нафталина и лежалого сукна.

Однако и этот синий костюм в сочетании с клетчатым пальто произвел должное впечатление на моих одноклассников. Пальто и костюм были подвергнуты самой тщательной оценке, какую даже трудно ожидать от мальчишек из мужской школы. Обычно принято считать, что всякими тряпками - модами занимаются девочки. Вот уж неправда-то, хоть и надо сделать скидку на время - кончался сорок пятый, совсем еще военный год.

- Вырядился-то!

- Ты-ы, богатый!!

- Тихон, в "аристократы" лезешь?

- У-ух ты-ы … … …!

- У него батька полковник, - брякнул кто-то.

- Чо, правда полковник? - Официант перестал усмехаться, уставился хорьковыми глазками.

- Скоро генерала дадут, - сказал я, чтобы отвязаться, однако мне очень понравилось, что отца у меня произвели в полковники. Я даже покраснел от удовольствия.

- Нну! Ясно, - протянул он, как-то сразу умаляясь. - Генерала? Ишь ты, а молчал…

Как ни странно, иногда самое нелепое люди принимают сразу. А я и не хотел очень-то разуверять. Полковник? Ну и пусть… Генерал? Еще лучше… Пусть…

Назад Дальше