К концу повесть об Ихтиандре стала грустной. Человек-амфибия в тюрьме. Сальватор тоже. Гуттиэре выходит замуж за Ольсена. Почему за Ольсена? Ведь Ихтиандр любит ее. И мне горько, что все плохо кончается, будто бы я сам Ихтиандр, это мне надо плыть далеко, от людей прочь, от земли. Почему Гуттиэре не показалась ему в последний миг? Почему простояла за скалой, когда он шел к ночному океану…
Вот Юрка дочитал до конца, и мы узнали, как бедный безумный старик Бальтазар выходил в бурю на берег океана и кричал туда, звал: "Ихтиандр! Сын мой!"
Я едва не заплакал. Целый день я тосковал. Все грезились мне какие-то дальние волны и человек-амфибия, одиноко плывущий все вперед и вперед. И одни слова не сходили с языка:
"Но море хранит свою тайну".
ВЕРКА
Бывает в середине лета заненастит. Нанесет с запада ползучих облаков. Посереет, задумается небо. И теплый дождь с утра все сеет и сеет, шумит по крыше сенок. По темной мокрой земле бегут ручейки. Темны заборы. Темно утро.
Смотрю: слезятся окна, белеют листвой вершины тополей. Слушаю: дождь кропит по глухой северной стене дома, будто ласковый котенок осторожно царапает лапой. Мне не то чтобы скучно, а грустновато. Ненастье мне по душе. Мне нравится пахучая прохлада дождя, отмытые гальки и камешки, вдруг ставшие заметными везде. Славно побегать босиком по грязи. Хочется пробраться меж осыпающих дождь коноплин в огороде, поглядеть, как-то все растет под дождем. А растет в ненастье очень здорово. В огороде по бороздам чистейшая дождевая вода. Листья капусты густо посеребрены. А мокрый ревень и крапива словно бы нежатся под тихим дождем.
Все-таки чего-то не хватает мне. Я брожу по комнатам, путаюсь у бабушки на кухне. Нигде не нахожу себе места. Сяду к окну рисовать. - получается криво, плохо; полистаю книжку - все уж тут знакомо-перезнакомо…
Тогда я беру палку и стучу в пол у печки, где прибит крашеный железный лист. Через минуту-две снизу слышится ответный стук. Это называется "телефонить".
На крыльце топот босых ног. Я бегу отворять. И в сенках мокрая, пахнущая дождем девочка в линялой фуфайке с продранными локтями. Верка часто простывает, всегда шмыгает носом. Руки у нее холодные и немножко липкие. Иногда она нарочно запускает их мне за ворот, и я ору во все горло.
Верку зовут моей невестой. Говорят, когда меня, еще совсем несуразного малыша, в шутку спрашивали: "Коля, ты на ком женишься?", я всегда хмурился и отвечал просто: "На Верке".
Верка очень тихая девчонка, но ни одна затея не обходится без ее участия. Катались ли мы на ледяной катушке, в кровь расшибая носы и зубы, или "летели через полюс в Америку", везде она была моим помощником и подчиненным, с которым обходился я порой незаслуженно сурово, но всегда первый приходил мириться.
Дело никогда не доходило до серьезной ссоры.
Придет Верка, и сразу конец скуке. Мы складываем дома из кубиков, читаем, то есть наизусть пересказываем книжки, глядим вместе в окно на дождик. Мы "прибираемся" - расставляем на столе и полочках игрушки, украшаем самодельными ромашками портрет Ленина. Этот цветной портрет я вырезал из журнала. Ленин там в кепке, с красной ленточкой на пиджаке. Он смотрит, как движутся мимо красные флаги, машет рукой демонстрантам.
Приходит бабушка. Хвалит нас за порядок и зовет на кухню поесть. Моем руки, брызгаемся, хохочем и садимся за стол в теплой кухне. Бабушка кормит нас щами, пшенной кашей с масляным колодцем и киселем. Нам весело. Мы дурачимся. Снова уходим играть. Верка лезет под стол. Я делаю вид, что завожу патефон. Она тонким голосом начинает: "У самовара я и моя Маша". Это фокстрот. Его поют все. Мы тоже его поем:
Маша чаю наливает,
И взгляд ее так много обещает…
У самовара я и моя Маша,
А на дворе совсем уже, темно.
Новая "пластинка" - "Каховка". Потом "По долинам и по взгорьям", "Синее море - красный пароход", и так, пока "патефон" и я не напоемся до хрипоты.
Лишь поздним вечером девочка собирается домой. Провожаю ее в темные сенки и спрашиваю:
- А завтра придешь? - Я знаю ответ и без вопроса.
- Ага.
- Я потелефоню?
- Ага.
Она боится темных сенок, боится темноты, торопливо сбегает по лестнице. Я жду, пока она достучится. Вот открылась скрипучая дверь. Щелкнул крючок. Слышно, Семеновна ворчит на Верку.
Но, наверное, Кипины не очень обижаются, что дочь живет больше у нас, чем дома. Заработка Ивана Алексеевича не хватает на пятерых, хоть гранильщик еще мало-мало прирабатывает. Он делает медные колечки под золото или серьги со стеклышками, а то еще брошки из яшмы. Этой яшмы на свалках груды. С виду некрасивый бурый камень - только и всего. Но если его распилить на тонкие досочки - фаски и долго полировать, шлифовать сперва на точиле, потом на войлочном круге, тогда обозначится рисунок. Полированной яшмой залюбуешься. Вот яшма облачная, желтоватая, как вечернее небо в грозу; лесистая, словно бы с далекими горами, покрытыми лесом. Есть яшма, как морской прибой. Брызги расхлестнувшейся волны взлетели вместе с пеной да так и застыли. А вот просто красноватая, бурая, коричневая, как будто горькая на вкус яшма.
Иногда я не могу разгадать яшмовый узор. Он мучает меня своей знакомостью. Я спрашиваю Верку. Она берет камешек в худые пальцы, поворачивает и, точно заправский гранильщик, кладет на верстак.
- Дерево там…
- Сама дерево! - ворчу, а понимаю, верно, очень похоже на дерево. Вот глаз у Верки.
Старший сын Кипиных Валька мало помогает отцу. Он живет улицей, гоняет голубей и только перед выходным, злой и надутый, шлифует в сенках колечки. По базарным дням Иван Алексеевич носит колечки на рынок, продает деревенским модницам.
Интереснее всего Кипины отапливают свое жилье. У сарая всегда лежит большое, смолевое, со всех сторон пощепанное бревно. Рядом валяется тупой, как утюг, колун с полированным от старости, треснувшим топорищем. Колун слетает с топорища, если посильнее размахнуться, но большой надобности в этом нет. Им добывают от бревна одну-две щепки на растопку. Остальные дрова Кипины заготовляют из соседних заборов, из домишек, которые сносят под новостройку. Так же отапливаются у нас в слободке и Пашковы, и Курицыны, и Балалаевы, и даже Федор Иваныч Насонов, хоть собирает щепу и доски не сам, а его старуха Лизонька.
Неистощимое бревно все лежит подле сарая, почти не уменьшается год от году.
Необыкновенные жары бывают в детстве. Таких уж не чувствует взрослый человек. Помнится: вот выйдешь из сенок - всего обольет ленивым зноем и сразу покрываешься загаром, точно муравленый горшок глазурью. Обжигает ветер с юга. А воздух так сух, что перехватывает дыхание, свербит в носу. Земля горячая. От нее тянет печным жаром. Она извилисто потрескалась. Мне кажется, земле больно под выцветшим небом.
Это понимают березы, разомлевшие в знойной истоме, тополя с напудренной пылью листвой, черная собака Мушка - она лежит в тени за конурой и часто-часто дышит, свесив на сторону длинный розовый язык. Это понимают и воробьи с очумело разинутыми клювами. Жарко! Ох, как жарко!..
В жару лучше всего насекомым. Кузнечики в огороде трещат, как сумасшедшие. Бабочки кружатся и приседают на забор, мигают пестрыми крыльями. Откуда-то налетает дополна зеленых стрекоз. Иногда они тянутся над двором с утра и несчетной вереницей. А в добела раскаленный полдень взлетают даже скромные жучки-жужелицы, которым вроде бы и летать-то незачем.
И вот, когда жара достигает предела, всему живому нечем становится дышать. Все вдруг смолкает, затаивается, замирает, словно бы ждет чего-то. Я чувствую смутное беспокойство. Что-то неясно тревожит меня. Я лезу на горячую крышу сарая, цепляюсь за конек и оттуда вижу далекую сизую полоску.
- Туча! - кричу я. - Гроза идет!! Гроза будет! Гроза!!
Становится легче, веселее, и есть небольшой страх внутри - как оно заблестит, загрохочет…
Пока я слезаю вниз, туча оказывается над дальним краем слободы. Уже видно мерцающий красный блеск. Уже слышно роптание грома. Туча сердится. С улицы отворяет ворота Верка.
- Гроза будет! - возвещаю я.
Девочка запрокидывает голову. Смотрит. Лезет на сарай, мелькая трусиками из-под короткой юбчонки. Вот Верка взбирается на самый конек. И смотрит, смотрит… Она очень любит грозу. А я все-таки боюсь. Грозы-то ведь бывают разные. Никогда не забыть мне страшной грозы-урагана. Тогда снесло крышу с нашего дома. Повалило заборы. Выбило градом стекла. А смирная Основинка разбушевалась, как Волга, снесла в понизовье всю картошку с огорода. Нет, такой грозы я вовсе не хочу.
Бабушка тоже не любит гроз. Вот она старательно запирает окна, крестит их. Лицо у бабушки строгое. Сейчас она зажжет у себя за ширмой лампадку и станет молиться.
Туча укрыла весь горизонт. Она гонит перед собой странно-высокое белоснежное облако. Цвет тучи мрачно-синий, грозовой. На улице разом стемнело. Потухло белое облако. Сильно, приятно запахло землей. Он такой летний - запах засеянной дождем земли. Куры бегут под навес. Стоят, ощипываются, ждут. Тихо становится. Одни ласточки стригают над двором, да Верка все сидит на коньке. Ветер сбивает и ворошит солому ее волос.
- Пойдем, Верка! Счас начнется…
Она мотает головой, молчит.
Вот туча вздрагивает от молнии. Гулкий гром катится тяжелым катком. В общем гремит не страшно, а вспыхивает все ближе и ближе. Вдали улицы встала пыльная завеса. Она несется сюда. Летят листья, травинки, бумажки. Качнулись, зашумели тополя. Ударило, хлестнуло пылью. Ветер пронесся дальше. И вот они - первые капли. Они стукают всегда неожиданно, непохоже на дождь. Теперь туча над головой. Мигнула, воткнулась в телеграфный столб яркая молния, и гром тотчас ударил гулко, и дрогнула земля.
- Верка, пойдем!
Она нехотя слезает. Дождь прибавился. Он сыплется горохом, ощутимо круглый, веский и холодный. Капли долбят по голове.
- Верка, чего ты? Совсем с ума сошла? - Я беру ее за руки и тащу в сени.
Продолжение грозы мы смотрим из окна. Уже нигде нет голубого неба. Везде серо. Бежит по улице Генка, накрывшись пиджаком. Дождь набирает силу. Из желобов хлещет вода. По взмокшей земле - грязные ручейки. А светит и гремит все чаще. То здесь, то там полыхает дрожащий свет, и гул одного грома сливается с гулом другого. Иногда молния ветвится до крыш, и тогда раскат бывает рокочущий и страшный, иногда она лишь неуловимо-бледно блеснет и тут же треснет, отскочит подальше гром.
Что такое гроза? Отчего блестит молния? Почему грохочет? Отец объясняет, что это просто электричество. А мне непонятно. Какое же электричество, если там нет никаких проводов? И почему электричество так гремит, вон в лампочках оно светит совсем мирно. А бабушка говорит, что гремит Илья-пророк. Он катается там на огненной колеснице и мечет в землю стрелы. Это мне куда понятнее, хоть и трудно представить огненную колесницу. Я думаю, она вроде телеги с большими колесами. Темногривые кони мчат ее по небесным раскатам, хлещет огненный бич, и стоит этот страшный, пугающий злой Илья, грозит земле и небу. Лицо у Ильи, как у китайского бога на картинке в "Ниве". Верка всегда поскорее переворачивает ту страницу. А нет ли у слова "пророк" тайной связи с порогом? Порог - тоже вещь неприятная, запнешься о него второпях и растираешь потом синяк на лбу. Рассказ бабушки про Илью интереснее, а все-таки я чувствую, что прав-то отец. Только бы он понятнее как-нибудь объяснял.
- Уйдите от окна! Уйдите, - беспокоится бабушка. - Прилетит стрела…
Я бы не прочь отойти, да Верка… Она прилипла к стеклу - не оттащишь. Совестно прятаться.
Вдруг вся комната вспыхивает голубым блеском. Становится так ярко, тихо и ужасно светло, что я замираю, стиснув кулаки у груди. От грома останавливается маятник часов.
- Свят, свят, свят, - причитает за ширмой бабушка.
Ливень рушится за окном, заплескивает стекла. Мы с Веркой сидим у печи. В окне ничего не видно, кроме зеленой стены дождя. Гудом гудит крыша. Где-то капает с потолка. Ах, как блестит, и вспыхивает, и грохочет…
- Ну, дура старая… Кадку-то, кадку-то не открыла, - бормочет бабушка. - Вода-то мягкая, дождевая. В самый раз стирать. Ведра бы, корыта наставить.
Верка вдруг бежит в сени. Следом за ней выбегаю я.
- Куда! Куда? - кудахчет бабушка.
Остро пахнет грозой. Все крыльцо в воде. А двор словно плывет куда-то. Сплошной поток, пузырясь, идет от ворот. Верка, накрывшись рогожей, бегает где-то, гремит ведрами. Я вылетаю под дождь за корытом, волоку его, гулкое, к сеням.
Вдруг желтый крутящий шар подлетает к железному уголку ворот, где идут со столба провода.
Дико смотрю, как он вертится. Синие искры сыплются с угла. Что же это такое? И тут шар лопается с таким треском, что я валюсь на четвереньки, в грязь, а тело прокалывает тысяча иголок. Подбегает Верка. Я хватаюсь за нее. И мы в сенях.
- Видела? А?
Она молчит. Под прилипшим к ее худому телу платьем я чувствую тепло, бойкий стукоток сердца и отпускаю руки. Она смотрит на меня по-чужому в темноте. Нагибает мокрую голову. Что же это такое было?..
…Верка не только моя подружка - она и учительница. Осенью она пошла в школу и с первых дней стала носить к нам свои синие замусоленные тетрадки. Счастливый, я выводил вкривь и вкось: "Ау, ау, мама, Маша, Маша, ау".
В школах еще оценивали "уд" и "неуд". Это значило "хорошо" или "плохо". Верка; точно заправская учительница, проверяла мои каракули, подчеркивала ошибки, ставила отметку. Уроки ее были удивительно понятны, донельзя наглядны. Все буквы она сравнивала с какими-нибудь знакомыми предметами. О, например, - с колечком, А - со столбом высоковольтной линии на пустыре, У - с рогаткой. Объясняя буквы Ш и Щ, она выломала все зубья из своей гребенки, кроме трех. Она притаскивала мягкую медную проволоку, и мы делали буквы ювелирными щипчиками.
По-печатному я немного знал и раньше, а на письме путался. Не сразу запомнишь, сколько там палочек или хвостиков надо писать. Зато чтение освоил скоро. Месяца через два я бойко читал нудный рассказец о том, что Иван и Ахмет не знают друг друга, но делают они одно дело. Ахмет выращивает на полях хлопок, а Иван ткет из хлопка ситец. Тут же была нарисована ткацкая фабрика и бровастый узбек в тюбетейке, собирающий хлопок.
Даже сейчас при воспоминании о том букваре хочется зевнуть. Почему-то авторы его считали, что на среднеазиатском материале лучше всего учить чтению. И вот вам рассказ про узбечку Ниаз. Этой Ниаз сперва все командовали: "Ниаз, замеси тесто! Ниаз, разведи огонь! Мечется по комнатам Ниаз…" и т. д. Но потом Ниаз сняла паранджу и пошла учиться. Дальше в букваре были стихи Джамбула, а еще дальше какой-то рассказ об арыках.
Но я терпеливо писал свои буквы и помаленьку бабушку просвещал. Через год, когда сам пошел в школу, неграмотная бабушка умела писать. Одного я не мог от нее добиться: она не отличала письменную букву от печатной, строчную от заглавной.
За дружбу с девчонкой приходилось платиться. Ребята в слободке с нами не играли. Водиться с девчонками считалось зазорным. И на мою голову сыплются клички, прозвища, злорадные песенки. Я "девичий пастух", "девка"… Меня дразнит Генка Пашков, изводит Димка Мыльников, толстый Эрнешка и ребята Курицыны, Я лезу в драку, а потом сижу в лебеде, стараясь унять кровь из расквашенного носа. Иногда я огрызаюсь подобными же прозвищами. А дружба с Веркой не рассыхается. Я не могу долго играть без Верки. Она и сама терпит из-за меня, да только умеет обороняться всегда одной нескладной фразой.
- Дурак ты какой-то ненормальный, - медленно говорит она обидчику в упор и идет прочь.
Часто залезаем мы с ней на конек сарая и сидим там, нахохлясь, как воробьи в пасмурный день. Дует ветерок. Бегут на дальних улицах машины. Шелестят тополя. А нам сверху все виднее, "красиве́е", говорит Верка. Мы молчим. И хорошо думается о земле, городе, о тех заводских трубах, что дымятся полегоньку вдали, о тополях, о домишках улицы, еще не знаю о чем. Все хорошо. Все люблю я дорогой непуганой любовью. Здесь все детское, милое, обжитое от неба до этой кровли из голубоватых с зеленым тесин.
Мы притаскивали на крышу хлеб с солью, с луком или с сахарным песком. Мы ели краюхи на ветерке, не торопясь, впервые познавая истинный вкус хлеба.
- Вкусно?
- Ага! - она любила это слово.
Нам нравилось помогать взрослым. Мы таскали воду С колонки, хвастались, у кого ведра полнее. Я добывал для Верки растопку из того единственного бревна. Она копала со мной грядки. И всегда вдвоем мы ходили за веничками из приторно пахучего клоповника.
А однажды я даже защищал Верку от ее матери. Семеновна была психоватая, кликуша. Часто, не знаю уж за какие провинности, она лупила дочь чем попадя.
В тот раз Семеновна схватила березовое полено. Я заорал от ужаса, когда это полено с маху треснуло Верку по спине, в голову, по бокам. Не помню, как оно получилось, но, выдернув черен из метлы, я кинулся на разъяренную Семеновну. Она отпустила Верку, вырвала черен из моих рук; мне пришлось бы плохо, но меня прикрыла бабушка, наседкой вылетевшая на крыльцо.
Бить меня тоже били. Мать изредка. Отец и бабушка никогда. В детстве самое черное - ремень. Он опаляет душу. Он никогда не забывается. С ним не идут в сравнение тычки и синяки, полученные в ребячьих войнах. Эти изнашиваются без всякого душевного рубца. Да и драли-то, по-моему, вовсе ни за что. Разбил камнем окно нечаянно - лупцовка, говорил какие-то слова - смысл их оставался темен - опять ремень.
Жизнь бывала всякая. И удивительней всего, Верка не запоминала обиды. Она не сердилась на мать. Стоя в проулке за сараем, она плакала, потирала спину и только повторяла с дрожью, рвущимся голосом:
- Да-а-а, хм… прой-де-ет. Нни-че-го. Все пройдет…
Я молчал. Я отворачивался от нее…
ЖУКИ
Мне и Верке нравилось искать жуков. Мы брали банки из-под горчицы и отправлялись на пустырь. Часами бродили по бурьянам, осматривали травинки, отворачивали камни.
Извивается, прячется в землю желтая тысяченожка. Мелкий жучок норовит удрать в траву. Втягиваются в сырые норки бледные червяки. И так под каждым камнем. Жуки попадаются часто, да все одни и те же. Это некрупные жужелицы или жуки побольше, тусклые, с красными лапками. Они выпускают изо рта вонючую коричневую каплю и отчаянно двигают жвалами, едва возьмешь их в руки. Часто мы ловим лаковых божьих коровок с шестью точками на выпуклом панцире. Божьи коровки живут вместе с зелеными жучками, которых мы зовем "лебедиными черепашками". Они встречаются только на лебеде. А чаще всего попадаются нам хлопотливые летучие жуки. В июне их множество на траве и на листьях. Они везде - узкие, синеватые или красные.
Всякого нового жука мы радостно оглядываем, а уж потом сажаем в банку. Нам кажется, чем больше камень, тем крупнее под ним жуки. Мы с вожделением поглядываем на полутонный гранитный брус от фундамента. Вот бы его перевернуть! А вдруг там вот такие вот!!!
Достать новых жуков очень хотелось. Из журнала "Мурзилка", из рассказов отца, который раньше тоже собирал коллекции, я знал, что жуки бывают очень интересные: олени, носороги, водолюбы и усачи.
Жук-олень, неправдоподобно большой, коричневый и рогатый, был у Миши Симонова. Миша рассказывал, что привез жука с фронта первой мировой войны его дядя. Дядя командовал броневиком, воевал в Румынии, а жук попался ему случайно. Он привязал жука проволочкой за рог и так возил в броневике всю войну. Как хотелось мне поймать такого оленя!