Эмиль Золя - Анри Труайя 11 стр.


"Влияние этой массовой организации непрерывно росло. К середине марта в ее состав входило 215 батальонов (из общего числа 266). Когда 27 февраля распространился слух о предстоящем вступлении в Париж немецких войск (они вступили 1 марта и ушли 3-го), национальные гвардейцы, опасаясь, что пруссаки захватят пушки, перетащили их на Монмартр, в Бельвилль и другие пролетарские округа". Но войско натолкнулось на сопротивление толпы, состоявшей из рабочих, женщин, детей и национальных гвардейцев. Генералы Леконт и Клеман Тома были захвачены в плен и расстреляны. Восстание набирало силу, и Тьер, испугавшись, вместе со всем правительством укрылся в Версале, где уже находилось к тому времени Национальное собрание. Между законными представителями народа и Парижской коммуной произошел полный разрыв. "С убийцами в переговоры не вступают!" – заявил Жюль Фавр.

Заседания Национального собрания возобновились 20 марта, и Золя, как добросовестный репортер, решил публиковать в "Колоколе" отчеты о них под общим заголовком "Письма из Версаля". Но когда через два дня после начала восстания Эмиль вознамерился сесть в поезд, идущий в Версаль, его задержали вооруженные мятежники. Назавтра неприятная история в точности повторилась, только на этот раз в Версале. Теперь Золя был задержан комиссаром полиции, который препроводил его в оранжерею замка, куда сгоняли повстанцев. Шарлю Симону, с которым он познакомился в редакции "Колокола", удалось добиться того, чтобы писателя после допроса отпустили. "Вчера мне помешал Центральный комитет, сегодня я оказался на подозрении у исполнительной власти, – пишет он в "Колоколе" 23 марта, – и теперь я охвачен колебаниями, подвергаю себя суду совести, анализирую собственные поступки и задаюсь вопросом, не было бы сейчас умнее всего уложить чемоданы".

Тем не менее он продолжает отправлять репортажи и в "Колокол", и в "Марсельский семафор". В жестокой схватке, происходившей между Версалем и Парижем, он никак не может определиться, колеблясь между презрением, которое вызывает у него "парламент-куриная-гузка", и ужасом и отвращением, которые пробуждают в нем преступления толпы. И все же Золя надеется, что правительство окажется достаточно сговорчивым, коммунары образумятся и сложат оружие и Париж снова станет "великим городом здравого смысла и патриотизма".

31 марта из-за военных операций, проводившихся по приказу Версаля, Золя не смог сесть в поезд на вокзале Сен-Лазар. Один из национальных гвардейцев посоветовал ему отправиться на вокзал Монпарнас: вроде бы на левом берегу поезда еще ходят. Два дня спустя версальская армия перешла в наступление, стремясь уничтожить Коммуну. Золя был потрясен жестокостью, с которой подавлялось восстание. Ему претило свирепое воодушевление, охватившее роялистов, заседавших в Национальном собрании. В своих отчетах он подчеркивал, что лицо Тьера, когда он рассказывал Национальному собранию об успехах своих войск, сияло от "эгоистического и пошлого" удовольствия. Можно было подумать, что правительство, побежденное пруссаками, отыгрывается на французах. Но и коммунары были ничем не лучше с их "диктаторами из Ратуши", которые закрывали враждебно настроенные к ним газеты, приказывали проводить обыски, вводили "удостоверения гражданина" и подстрекали толпу к убийствам и грабежам.

"Признаюсь вам, у меня уже голова начинает кружиться от того, что я оказался в ситуации, которая с каждым днем становится все более сложной и более необъяснимой", – пишет Золя 23 апреля. А 10 мая, когда ему угрожает опасность оказаться заложником у коммунаров, он покидает Париж и перебирается в Сен-Дени.

Вскоре после этого версальцы вошли в столицу через разрушенные и оставленные защитниками ворота Сен-Клу, и это послужило сигналом к началу кровавой недели. Неорганизованные, плохо вооруженные отряды коммунаров отступали, сражаясь за каждую пядь земли. Люди из службы общественной безопасности разбирали баррикады. Всякого коммунара, схваченного с оружием в руках, казнили на месте. 28 мая повстанцев загнали на кладбище Пер-Лашез и расстреляли, многие из них оказались тогда на том месте, которое теперь называется Стеной коммунаров.

Когда Золя и его родные добрались до Парижа, в городе установился угрюмый порядок. Запуганные горожане не решались прямо взглянуть в лицо друг другу. К унижению из-за победы пруссаков прибавился стыд за братоубийственную войну. Единственным утешением для парижан стала возможность подписаться на национальный заем, и они за эту возможность ухватились, ведь собранные деньги дадут возможность освободить территорию страны. Сбор средств начался утром 27 июня, закончился вечером того же дня, и собрано было за это время около пяти миллиардов франков. Раскошелившись, обыватель чувствовал себя успокоенным, ему казалось, будто он откупился одновременно и от памяти о войне между государствами, и от воспоминаний о гражданской войне. Патриотизм крови уступил место патриотизму бумажника. Казни и депортации не переставали множиться. Трупы еще не успели истлеть в могилах, но уже начисто исчезли из памяти. Не полностью оправившимися от страданий людьми овладело безудержное желание наслаждаться жизнью.

"В течение двух месяцев я жил в пекле, – пишет Золя Полю Сезанну. – Днем и ночью, не переставая, грохотали пушки, а под конец снаряды пролетали по саду прямо над моей головой… А сегодня я снова в Батиньоле, и все спокойно, словно закончился страшный сон. Домик мой все тот же, и сад в неприкосновенности, ни одна вещь не повреждена, ни одно растение не пострадало, и я готов поверить, что эти две осады – всего лишь злая шутка, кем-то выдуманная для того, чтобы пугать детей… Никогда я не был полон ни такой надежды, ни такого желания работать. Париж возрождается. Наступает, как я тебе уже неоднократно говорил, наше время. Мой роман, "Карьера Ругонов", скоро будет напечатан. Ты себе и представить не можешь, какое удовольствие я испытываю, читая корректуру. Можно подумать, у меня выходит первая книга. После всех этих потрясений я вновь чувствую то же, что чувствовал в молодости, когда с лихорадочным нетерпением ждал листы "Сказок Нинон"".

Другую радость, и тоже немалую, доставил писателю муниципальный совет Экса, решивший официально присвоить имя "канала Золя" сооружению, строительство которого когда-то было начато его отцом. Наконец-то итальянскому инженеру, которым Эмиль так восхищался в детстве, воздали по заслугам, справедливость восторжествовала!

Как только "Карьера Ругонов" вышла отдельным изданием, Золя послал книгу Флоберу и получил от него в ответ несколько строк: "Только что дочитал вашу прекрасную и жестокую книгу… Я все еще не могу опомниться! Это очень крупная, значительная вещь… Вы обладаете завидным талантом, и вы хороший человек".

X. Ругон-Маккары

Война закончилась, горечь от поражения утихла, и Золя с головой ушел в продолжение "Ругон-Маккаров". Его батиньольский дом превратился в настоящую литературную оранжерею. Чтобы немного размяться между двумя главами, он, переодевшись в дырявую фуфайку и старые штаны, обувшись в грубые крестьянские башмаки, выходил в сад, рыхлил там землю, подрезал розовые кусты или поливал салат. Пес Бертран неотступно следовал за хозяином. Золя сколотил для него будку из cтарых досок. Мадам Коко и мадам Утка с умилением смотрели, как их Эмиль занимается незатейливым физическим трудом. Сами они выращивали кур и кроликов, вместе вели хозяйство и нарадоваться не могли на скромное благополучие, пришедшее к ним после всех тревог и лишений последних месяцев.

Иногда Золя, облачившись в приличный костюм, отправлялся "в город", чтобы поработать в библиотеке, которая называлась теперь уже не Императорской, а Национальной. Случалось, заглядывал и в кафе "Гербуа", где встречался с друзьями, но прежнего веселья там уже не бывало. Многие завсегдатаи, в том числе и жизнерадостный Фредерик Базиль, пали на поле боя. Поэтому Золя предпочитал приглашать близких друзей к себе, собирая их по четвергам за домашним столом. Александрина великолепно готовила, ее щедро сдобренные пряностями буйабессы и благоухающие вином и луком рагу из кролика были бесподобны.

Хорошо, что тяжелая, сытная еда нисколько не мешала Золя, едва за гостями закрывалась дверь, резво устремляться к письменному столу. Пища усваивалась его организмом быстро, голова оставалась ясной. К сочинению очередного романа он приступал, лишь основательно подготовившись: после того, как предварительные разработки были аккуратно разложены по пяти папкам. Первая – на ней он сделал надпись "набросок" – содержала характеристики героев и главную мысль будущей книги в самом общем виде; во второй лежали карточки с обозначением гражданского состояния, наследственных признаков и наиболее выдающихся особенностей персонажей; третья заключала в себе подробное исследование среды, в которой им предстояло действовать, профессии, которой занимался тот или другой из них, и так далее; в четвертую писатель складывал выписки из книг, газетные вырезки, листочки со сведениями, полученными от друзей, которых он расспрашивал о той или иной мелочи, "чтобы было похоже на правду"; наконец, в пятой папке был подробный, по главам, план. Золя давал волю вдохновению только после того, как материалы были самым кропотливым образом собраны. Он писал от трех до пяти страниц в день, залпом, почти никогда не перечитывая написанное, ничего не вычеркивая и не делая вставок на полях. Несколько лет спустя он откровенно расскажет русскому журналисту: "Я работаю самым простым и добротным способом, в определенные часы, по расписанию. С утра усаживаюсь за стол, как торговец становится за прилавок, и потихоньку пишу, в среднем по три страницы в день, не переписывая; представьте себе женщину, которая вышивает шерстяной ниткой, стежок за стежком… Я переношу фразу на бумагу лишь после того, как она окончательно сложится у меня в голове. Как видите, все это на удивление обыкновенно".

Зато совершенно необыкновенным было пламя, горевшее в этих столь тщательно подготовленных текстах. Знатоков и любителей творчества Золя неизменно поражал, нет, не только поражал – поражает до сих пор! – контраст между продуманной умеренностью труда и вдохновенной яростью результата.

Вся внутренняя структура "Ругон-Маккаров" объясняется неврозом Аделаиды Фук, отец которой кончил свои дни умалишенным и которая после смерти мужа, простого батрака по имени Пьер Ругон, сделала своим любовником пьяницу Антуана Маккара. Именно по такой причине потомство той, кого станут называть тетушкой Дидой, будет отмечено двойным проклятием – безумия и алкоголизма, и каждый побег на этом генеалогическом древе будет носить печать страшной наследственности, включающей самые различные вариации, связанные с особенностями характера и темперамента, зависящие от пола персонажа и его окружения. Переходя от одного тома к другому, читатель познакомится со всеми семьями, всеми ветвями, идущими от этого одновременно мощного и прогнившего ствола. А весь цикл в целом будет обладать полнотой панорамы общества времен Второй империи и отличаться безукоризненной четкостью научного исследования.

Вот уже несколько месяцев, как Золя, вдохновленный столь грандиозным видением, приступил к работе над вторым томом цикла. Свой новый роман писатель назвал "Добыча". В нем рассказана история Аристида Ругона, молодого неудержимого честолюбца, который перебирается в Париж сразу после переворота, женится на молоденькой беременной женщине, чтобы "прикрыть ее позор", пускается в земельные спекуляции и наживает колоссальное состояние, а его вторая жена Рене, одинокая и жаждущая наслаждений, влюбляется в своего пасынка Максима и, разоренная мужем, умирает от менингита. Этот терпкий и чувственный роман стал и приговором, вынесенным деловому миру с его жестокими происками, его распутством, его показной пышностью, его поддельной респектабельностью, – и портретом "новой Федры", "извращенной парижанки", предающейся кровосмесительному блуду в объятиях безвольного и лишь наполовину согласного на это юноши.

Золя, никогда не вращавшийся в том мире роскоши и разврата, который он описывает, и на этот раз собирал материал для романа с присущей ему серьезностью. Он посетил особняк господина Менье в парке Монсо, подолгу расспрашивал более богатых и высокопоставленных, чем он сам, друзей о том, какие наряды носят модно одетые женщины, как выглядят ливреи на слугах, узнавал, чем отличаются от прочих экипажи английского мелкопоместного дворянства, выяснял, какие грандиозные перемены должны были произойти в Париже в соответствии с фантастическими планами Османна, рылся в книгах, пытаясь разобраться в тонкостях займов Земельного кредита и Кодекса конфискации. Как добросовестный ремесленник, он рассчитывал при помощи точных деталей сделать особенно яркой и полной картину пряного и легкомысленного упадка нравов времен Второй империи.

Едва в "Колоколе" появились первые главы "Добычи", вокруг романа поднялся шум. Возмущенные читатели засыпали письмами прокурора Республики, и тот, вызвав к себе Золя, любезно, но решительно посоветовал ему прекратить публикацию романа, который кажется оскорбительным стольким людям. В случае отказа прокурор вынужден будет закрыть газету. Для того чтобы убедить Золя, ошеломленного такой неожиданностью, пришлось показать ему письма, в которых читатели называли роман порнографией: "Даже при Республике в печать попадают эти альковные мерзости!" Золя сдался, не желая навлекать неприятности на "Колокол", но сделал попытку оправдаться в открытом письме Луи Ульбаху, которое немедленно было напечатано на первой полосе газеты: "Это я сам, а не прокурор Республики, прошу вас приостановить публикацию романа… "Добыча" – не отдельное произведение, а часть большого целого, всего лишь одна музыкальная фраза в задуманной мной грандиозной симфонии… Впрочем, не могу не отметить, что первый роман был напечатан в "Веке" во времена Империи, и мне тогда и в голову не могло прийти, что когда-нибудь моей работе станет препятствовать прокурор Республики… Должен ли я был промолчать, мог ли я оставить в тени эту вспышку разврата, озаряющую Вторую империю, словно злачное место, неверным светом?.. "Добыча" – опасное растение, выросшее на имперской навозной куче, это инцест, вызревший на перегное миллионов… Моя Рене – потерявшая голову парижанка, которую толкнули на преступление роскошь и жизнь, полная излишеств; мой Максим – порождение исчерпавшего себя общества, мужчина-женщина, безвольная плоть, позволяющая любые надругательства над собой; мой Аристид – это биржевой игрок, вынырнувший из парижских волнений, бесстыдно обогатившийся и ставящий на все, что только попадается ему под руку: женщины, дети, честь и совесть. Я попытался, используя эти три общественных уродства, дать представление о той чудовищной трясине, в какую погружается Франция… Тем не менее я с трудом могу привыкнуть к мысли, что именно прокурор Республики предупредил меня о том, какую опасность создает эта сатира на Империю. Мы не умеем во Франции любить свободу мужественно и безраздельно".

Впрочем, ответ получился неудачный. Некоторые читатели действительно упрекали Золя, но не столько в том, что он обличает пороки Второй империи, сколько в его склонности к эротике. Эти люди, воспитанные в жестких рамках ложной морали, возмущались, читая описание ночи любви, когда Рене вела себя как мужчина, подчинив себе томного, расслабленного пасынка, принимающего ее ласки пассивно и благодарно. В ловких руках мачехи Максим, по словам Золя, становился "красивым белокурым бесполым существом с безволосыми членами", напоминавшим высокую девушку. "Они провели безумную ночь. Рене проявила страстную, действенную волю, подчинившую Максима. Это красивое белокурое и безвольное существо, с детства лишенное мужественности, напоминавшее безусым лицом и грациозной худобой римского эфеба, превращалось в ее пытливых объятиях (объятиях мачехи) в истую куртизанку. Казалось, он родился и вырос для извращенного сладострастия…"

Должно быть, Золя испытывал сильнейшее наслаждение, описывая в уединении и тиши своего кабинета подобное андрогинное совокупление. Как всегда, в его сочинениях подавленная чувственность находила себе выход, прорывалась наружу. Сочинитель был одновременно и ненасытной Рене, и Максимом, жертвой ее сладострастия. После того как публикация "Добычи" была прекращена, газета "Constitutionnel" с торжеством писала: "В литературе господин Золя принадлежит к шайке Валлеса, считающего себя реалистом, хотя на деле он попросту нечистоплотен. Все мы знаем, что породила в политике эта школа, мать Коммуны".

Когда "Добыча" вышла у Лакруа отдельным изданием, вокруг нее образовался заговор молчания. Не сговариваясь, большинство газет решили избегать каких-либо упоминаний о романе. Они были слишком поглощены сегодняшней политикой для того, чтобы интересоваться вчерашними страстями. В довершение всех несчастий Лакруа разорился, лишив Золя последней надежды на благополучную судьбу книги.

Теофиль Готье, сжалившись над молодым собратом по перу, которого постигла такая неудача, порекомендовал Золя собственному издателю, Жоржу Шарпантье. И очень вовремя это сделал: писатель к тому времени оказался на мели. У него не хватало денег даже на то, чтобы купить себе приличный костюм, в котором можно было бы отправиться на встречу с возможным спасителем.

Назад Дальше