Эмиль Золя - Анри Труайя 14 стр.


В другой раз, когда все та же игривая компания собралась в кабачке, чтобы полакомиться буйабессом, и снова зашел разговор об особенностях проявлений каждого в любовных утехах, Золя с пылающими щеками воскликнул, преисполненный мелкого тщеславия: "Перед тем как овладеть той женщиной, с которой я лишился невинности, я ее вылизал! Нет, нет, говорю вам, у меня нет никакого нравственного сознания. Я спал с женами моих лучших друзей. Решительно у меня в любви нет никакого нравственного сознания!"

Скорее всего, в этих так называемых признаниях была доля преувеличения. Золя попросту не хотелось показаться более целомудренным, чем его собратья по перу. Раз он в своих книгах резко и прямо говорит о любви, ему следует и в жизни утверждать, что он знает толк в таких вещах. Воображение у него было настолько несдержанным, что, даже если он на самом деле всего лишь втайне пожелал жену друга (но которого из друзей, Боже правый!), ему представлялось, будто он обладал ею в действительности. И поскольку при мысли об этом Золя не испытывал ни малейшего раскаяния, он считал себя циничным и безнравственным.

Но хоть Эмиль и хвастался своими животными инстинктами, сложения он был до того слабого, что, и без того страдавший нервным расстройством, он в это время еще хуже себя почувствовал. Теперь Золя казалось, будто он слышит, как сердце колотится у него в голове, в руках, в животе… Испугавшись, он бросил курить, но состояние не улучшалось, и врач предписал ему поездку к морю. А так как Александрина тоже болела, отправились в Сент-Обен, между устьем Орны и Курселем, всей семьей.

Поначалу южанин Золя ворчал, недовольный "изгнанием" в край бесконечных безлюдных пляжей и пенных волн, но очень скоро подпал под обаяние этих диких берегов. "Здесь дует неистовый ветер, который гонит волны, они останавливаются всего в нескольких метрах от наших дверей, – пишет он из Сент-Обена Мариусу Ру. – Нельзя представить себе ничего более величественного, особенно ночью. Ла-Манш совсем не такой, как Средиземное море, это нечто одновременно и очень некрасивое, и очень большое…" В хорошую погоду он вместе с Александриной плещется в воде, неспешно прогуливается, собирает водоросли и вдыхает их полезный для здоровья запах, возит по песку сачком и радуется, когда в него попадается несколько креветок. Однако, наслаждаясь покоем и своеобразной красотой этих мест, он непрестанно проклинает каникулы, нарушившие течение его жизни. Он не может привыкнуть к новому рабочему столу, к назойливому шуму волн, к проходящим на горизонте парусникам. Все это прерывает его грезы. А ведь он начал сочинять новый роман: "Его превосходительство Эжен Ругон"! Этот персонаж, с которым читатель познакомился в "Завоевании Плассана", теперь сделался министром. Стремясь к власти ради власти, он сталкивается с любовными требованиями Клоринды, прелестной авантюристки, которая хочет выйти за него замуж. Однако Эжена Ругона влекут не радости плоти, он жаждет интеллектуального господства. На этот раз Золя наделил своего героя собственным целомудрием и собственным желанием преуспеть любой ценой. Эжен Ругон отталкивает Клоринду, и та мстит за себя, сделавшись любовницей императора, а затем сломав карьеру человека, который ею пренебрег.

Главное место в романе отводится не любовной линии, а описанию политического мира Второй империи, политического мира с его министрами, депутатами, придворными балами, праздниками в Компьене, закулисными интригами, взяточничеством, всей этой ярмаркой тщеславия блестящего снаружи и прогнившего изнутри режима. Для того чтобы рассказать об этой совершенно ему незнакомой, официальной среде, Золя, по своему обыкновению, воспользовался записями, которые делал, роясь в книгах библиотеки Пале-Бурбона или расспрашивая людей, вращавшихся в высшем обществе того времени.

Тургенев рекомендовал Золя Стасюлевичу, главному редактору русского журнала "Вестник Европы", и вся Россия мгновенно воспылала страстью к французскому писателю, настолько не похожему ни на кого своей резкостью и настолько недооцененному у себя на родине боязливыми читателями. Переводы сочинений Золя нашли в России широкий отклик, что привело его в восторг; мало того, переводы эти приносили ему больше ста франков за печатный лист. Для того же издания он написал статьи о Флобере, Гонкуре, Шатобриане…

Едва закончив править "Его превосходительство Эжена Ругона", Эмиль предложил Стасюлевичу печатать этот роман с продолжением. "Я только что дописал роман "Его превосходительство Эжен Ругон", шестой из моего цикла "Ругон-Маккары"… Думаю, это одна из самых интересных книг, до сих пор мной написанных, благодаря в высшей степени современным и натуралистическим описаниям… Я ожидаю, что его публикация вызовет большой шум".

Надежды не сбылись: "большой шум" в парижской прессе свелся к слабому шепоту. По мнению критики, Золя издавался слишком много и слишком быстро, и в его же интересах было бы себя ограничить: хорошо известно, что плодовитость и качество не могут совмещаться друг с другом. Настоящий писатель не должен, указывали критики Золя, быть подобным яблоне и в изобилии рассыпать яблоки, нет, ему следует, подобно устрице, медленно, терпеливо выращивать свою единственную жемчужину.

Время шло, в маленький домик на берегу моря проникли осенние холода и сырость… "Со вчерашнего дня у нас начались наивысшие приливы равноденствия, сильное волнение самого трагического действия, – пишет Золя Полю Алексису. – Вечером мы промокли чуть ли не до колен… Пришлось спасать Крысенка, который едва не утонул… Если не считать этих выдающихся событий, здесь царит беспредельный покой. Многие туристы уехали, пляж почти опустел. По утрам хожу смотреть, как торгуют рыбой, затем пишу для "Семафора"; потом работаю над русскими корреспонденциями; вечерами же я вместе со своими дамами сажусь на песок и смотрю, как прибывает вода. Тупое и прелестное занятие. Не понимаю, почему так не может продолжаться вечно… Что касается моего будущего романа, он спит и проснется, должно быть, только в Париже. Я уже наметил основные линии, но мне нужен Париж, для того чтобы отыскивать подробности. Впрочем, я решил, что картина должна быть очень широкой и очень простой, я стремлюсь к исключительной заурядности событий, хочу изобразить повседневную жизнь. Остается найти стиль, что нелегко будет сделать. Прежде всего, перестать бы слышать это чертово море, оно мешает мне думать".

Теперь, глядя на морской горизонт, он с наслаждением вспоминает узкие улочки, мечтает об исхлестанных дождем домах, о фонарях, освещающих грязные закоулки. Ему так не терпится вернуться в Париж, словно его там ждет любовница. Но ведь у него и впрямь назначено свидание! Ее зовут Жервеза. Она – смиренная и жалкая героиня его будущего романа "Западня".

XII. Натурализм

Золя давно лелеял замысел книги, действие которой разворачивалось бы в рабочем предместье. В папке с подготовительными материалами, "набросками" уже лежал листок с записью: "Показать народную среду и объяснить через эту среду нравы народа: таким образом, станет понятно, что в Париже пьянство, распад семьи, побои, приятие любых унижений и любых невзгод идут от самих условий существования рабочих, тяжелого труда, тесноты, запущенности и так далее. Одним словом, очень точное изображение жизни народа, с ее грязью, небрежностью, грубым языком и так далее. Чудовищная картина, сама заключающая в себе свою мораль".

Это общее видение он уточнил в "Подробном плане": "Главы в среднем по двадцать страниц, неравные – самые короткие по десять страниц, самые длинные по сорок. Писать наотмашь. Роман о падении Жервезы и Купо, который приводит ее в рабочую среду. Объяснить нравы народа, его пороки и грехи, нравственное и физическое уродство этой средой, тем положением, в которое рабочий поставлен в нашем обществе".

И вот исходя из собственных указаний Золя принимается за дело. Роман станет прежде всего историей кроткой несчастной Жервезы. "Она должна быть обаятельным персонажем… – продолжает писатель размышлять в "наброске". – По характеру она нежная и страстная… Работает, как ломовая лошадь… Любое ее достоинство оборачивается против нее же… От работы она тупеет, нежность приводит ее к удивительному малодушию".

Понемногу, кроме главной героини, появляются и другие персонажи "Западни": прямой, честный Купо, рабочий-оцинковщик, – он женится на Жервезе, но, упав с крыши и сломав ногу, становится алкоголиком; красавчик Лантье, от которого Жервеза родит двух детей и который, бросив ее, потом вернется, поселится вместе с четой и будет заставлять Купо пить уже до полной потери человеческого облика…

Золя вернулся в Париж 4 октября 1875 года и вскоре после этого написал Полю Алексису: "На следующий же день по приезде мне пришлось начать изыскания для моего романа, найти квартал, встречаться с рабочими". Конечно, он и сам знал немало бедных кварталов столицы, но то убогое жилье, которым ему приходилось довольствоваться в молодости, было жильем студенческой богемы, а не рабочего класса, обреченного на невежество, усталость и пьянство. Еще Гонкуры в "Жермини Ласерте" задавались вопросом, "должен ли народ оставаться под угрозой литературного запрета". Решившись поднять перчатку, Золя с блокнотом в руке исходил вдоль и поперек квартал улиц Гутт-д'Ор и Пуассоньер. Этот батиньольский обыватель, затесавшийся в среду дикарей, делает наброски, подробно описывает в блокноте, как выглядят дома, лавки, подмечая мимоходом хромую простоволосую женщину, красный пояс рабочего, стайку гладильщиц, выпорхнувшую из мастерской, в витрине которой красуются подвешенные на латунной проволоке кружевные чепчики… Снедаемый любопытством, он забредает в кабак, разглядывает опустившихся завсегдатаев с мутными глазами и мокрыми губами, вдыхает запах скверного вина и выходит с ощущением, будто всю свою жизнь провел в этом месте погибели и безволия. Должно быть, куда больше смелости ему потребовалось для того, чтобы отважиться войти в прачечную, заполненную расхристанными потными женщинами, грубо окликающими одна другую и колотящими белье в облаках пара. Но и здесь он подмечает все: оцинкованные баки, лохани с горячей водой, валики для отжима, записывает цену жавелевой воды (два су за литр) и воды для стирки (одно су за ведро). Вернувшись в свой хорошенький батиньольский домик после головокружительных путешествий в край нищеты, он с усиленным интересом погружается в роман "Возвышенное" Дени Пуло, где автор, анализируя участь рабочих, советует создавать профсоюзы, чтобы противостоять хозяевам. Читает он и "Словарь жаргона" Альфреда Дельво и выписывает оттуда более шестисот слов, покоривших его своей образностью и звучностью. Каждый раз, использовав одно из них в своей книге, он будет вычеркивать его из списка. "Заложить за воротник", "ворон считать", "протянуть ноги" – он просто упивается этими выражениями и, сидя за письменным столом в шлепанцах и расстегнутом жилете, наслаждается тем, что он одновременно и так близок к простому люду, и так надежно защищен от его невзгод.

Оставалась проблема стиля. Золя, доверившись ослепительной догадке, решил не ограничивать использование простонародной лексики одними лишь диалогами персонажей, а вести весь рассказ на том же терпком и образном языке. Он полагал, что благодаря этому весь текст будет словно пропитан насквозь самой сутью улицы Гутт-д'Ор. У читателя сложится впечатление, что он не снаружи, взглядом любопытного чужака, осматривает этот квартал, но приобщен разом и к языку, и к духу его обитателей. Как будто он не разглядывает сквозь стекло рыб в садке, а погружается в зеленую, пахнущую тиной воду.

Выбранный писателем намеренно плебейский стиль придает главным сценам книги выразительность кошмара: свадьба, драка женщин в прачечной, похороны, приступ белой горячки у Купо… Золя, похоже, радуется этому и отвечает журналисту Альберу Мийо, который упрекнул его в использовании "уличного языка": "Вы соглашаетесь с тем, что я могу позволить моим персонажам разговаривать на привычном для них языке. Сделайте еще одно усилие, поймите, что лишь соображения равновесия и общей гармонии склонили меня к тому, чтобы принять единый стиль… Впрочем, неужели вас так уж смущает этот уличный язык? Он немного грубоват, но зато какая вольность, какая сила и какие неожиданные образы, сплошное удовольствие для любознательного грамматиста!" Но на самом деле, даже похваляясь тем, что написал роман, который стелется вровень с тротуаром, он не слишком-то верил в будущее "Западни". Он уже предвидит, что нарядная публика будет воротить носы от этих откровений. Не слишком ли далеко он зашел, изображая мир с замкнутым горизонтом, с облупившимися домами, мир, источающий зловоние, населенный несчастными, ни один из которых не решается поднять голову? Не совершил ли он ошибки, не позволив и слабому лучу света проскользнуть в эти потемки, в которых человек, доведенный до скотского состояния, утратив надежду, шаг за шагом бредет на бойню? Не обвинят ли его в том, что он до предела упростил психологию своих персонажей, чтобы превратить их в марионетки, годные лишь для того, чтобы подкрепить его теорию наследственности? Что ж, значит, так тому и быть! Слишком поздно для того, чтобы хоть что-то исправить в этой искренней и смелой книге.

Тем не менее, предложив рукопись Иву Гийо, главному редактору "Общественного блага", радикальной республиканской газеты, которую финансировал владелец шоколадной фабрики Менье, Золя позволил сделать в своем тексте кое-какие купюры, щадя чрезмерную стыдливость читателей. Однако для того, чтобы "Западня" превратилась в приемлемое для порядочных людей сочинение, одних сокращений оказалось недостаточно. Публикация романа началась 30 апреля 1876 года, и подписчики немедленно ощетинились.

Ив Гийо, захлестнутый потоком гневных писем, вынужден был сдаться. Печатание романа было приостановлено. Возмущенный этим Катюль Мендес предложил Золя поместить продолжение романа в литературном журнале, которым он руководил, "Республика словесности" ("La République des lettres"). Пробыв "под арестом" в течение месяца, Жервеза, Купо и Лантье снова заступили на службу в прессе. И снова начались неприятности. Уже в сентябре 1876 года Альбер Мийо, критик из "Фигаро", воткнул первую бандерилью: "Мы могли надеяться на то, что господин Золя, хотя и чрезмерно реалистичный, удержится на своем месте и сделает хорошую карьеру в трудном искусстве современного романа. Но господин Золя внезапно остановился на этом пути. В настоящее время он печатает в маленьком журнальчике роман под названием "Западня", который и впрямь, как нам кажется, оказался западней для его зарождающегося таланта. Это не реализм, а неопрятность, и это не откровенность, а порнография".

Золя прочел эту статью в Пирьяке, в Бретани, где отдыхал с Александриной и семьей Шарпантье, ловил креветок и, по его собственным словам, "с утра до вечера объедался моллюсками". На все нападки Мийо он ответил, что никто не может судить о нравственном значении романа, публикация которого не закончена. Это разъяснение навлекло на него новые обличения Мийо, на этот раз назвавшего его "писателем-демократом и отчасти социалистом". Золя рассердился: "Я считаю себя просто романистом, без всяких ярлыков; если вам непременно надо кем-то меня объявить, скажите, что я романист-натуралист, меня это не опечалит… Знали бы вы, до чего мои друзья забавляются ошеломляющей легендой, которой потчуют толпу всякий раз, как мое имя появляется в газете! Знали бы вы, насколько этот кровопийца, этот беспощадный романист на самом деле – почтенный обыватель, человек науки и искусства, благоразумно живущий в своем уголке и полностью преданный своим убеждениям!.. Что же касается моего изображения рабочего класса, оно таково, каким я его задумал, не сгущая и не смягчая краски. Я говорю о том, что вижу, просто-напросто облекая увиденное в слова, и предоставляю моралистам заботу о том, чтобы извлечь из этого урок… Я запрещаю себе в своих романах делать какие-либо выводы, поскольку, по моему мнению, вывод ускользает от художника. Тем не менее, если вы непременно хотите узнать, какой урок сам собой выйдет из "Западни", я сформулировал бы его приблизительно в таких словах: если хотите исправить нравы рабочих, дайте им образование, вытащите их из той нищеты, в какой они живут, сумейте победить скученность и тесноту предместий с их застоявшимся и зараженным воздухом, а главное – прекратите пьянство, которое истребляет народ, убивая его разум и тело".

"Фигаро" отказывается печатать это письмо, а "Галл" ("Le Gaulois") присоединяется к хору гонителей: "Это наиболее полное из всех мне известных собрание мерзостей без возмездия, без наказания, без исправления, без стыда, – пишет Фуко. – Романист не избавляет нас даже от блюющего пьяницы… Что же касается стиля… Определю его выражением самого господина Золя, который не сможет обидеться на цитату из его собственного произведения: "Он крепко воняет"".

Назад Дальше