Собрав документы, составив план, Золя начал писать первую главу. Очень скоро рассказ его увлек. Он влюбился в потаскуху Нана до такой степени, что предпочел ее Жервезе. Эта женщина-щель, разоряющая мужчин, разрушающая семьи, не могла бы сильнее его приворожить, если бы он встречался с нею в действительности. Вот в этом и заключалось чудо. Именно благодаря тому, что Золя был целомудренным человеком, от его книги так сильно тянуло эротическим душком. Воображение у него обгоняло жизнь, причем до такой степени, что он куда больше вдохновлялся тем, чего не знал, чем пережитым лично, известным по собственному опыту. Да, запершись в кабинете, он предавался фантазиям тем более необузданным, что они не соответствовали никаким его воспоминаниям. Его благоразумие, его неведение не только не сковывали его, но служили для него трамплином. Он приходил в исступление, словно школьник-трезвенник, выпивший впервые в жизни стакан спиртного. Голова его пылала. Все его существо, от мозга до низа живота, пронизывал ток такой же силы, как если бы он сжимал в объятиях существо из плоти и крови. Может быть, присутствие женщины в момент возбуждения даже смущало бы его. Ничто не возбуждало его так сильно, как одиночество, пустота, оставлявшая свободное пространство для самых безумных миражей.
Живя отшельником, Золя упивался сладостным ядом грязного разврата. Сидя за письменным столом, он, с взмокшими ладонями и горящим взглядом, чувствовал себя одновременно и торгующей своим телом девкой, и опустившимся, поверженным самцом. Словно предаваясь одинокому наслаждению, он описывал "розовые кончики грудей" Нана, ее "ляжки полной блондинки", "золотой пушок под мышками", поблескивающий в свете рампы… Он рассказывал о первобытном зове, исходившем от этой распаленной самки и разливавшемся по зрительному залу… Он показывал, как Нана хлещет одного из своих любовников, пинает его ногами, обращается с ним, как с собакой, чтобы он сильнее наслаждался. Вышедшая из народа, она мстит за народ, доводя до чудовищного вырождения богачей, имевших неосторожность ее полюбить. Она – воплощение абсолютного и бессознательного зла, рока с ангельским лицом, всех пороков общества времен Второй империи, готовой вот-вот рухнуть. К тому времени, как она умирает, заразившись оспой, война неизбежна. Восторженная толпа, собравшаяся под ее окнами, при свете газовых фонарей вопит: "На Берлин! На Берлин!" Эти крики проникают в комнату, где лежит обессилевшая и обезображенная болезнью куртизанка. Каре, постигшей Нана, отвечает наказание всей Франции.
Еще до того, как Золя дописал до конца свою книгу, "Вольтер" объявил о публикации романа с продолжением в октябре 1879 года. Любопытство читателей немедленно пробудилось. Ходили слухи, что "Нана" окажется зашифрованным романом о нравах полусвета. Решив опередить слухи, Золя в статье, посвященной Сент-Беву, разъяснил душевное состояние автора, до головокружения порабощенного собственным сюжетом: "Целомудренного писателя сразу можно узнать по чрезмерно мужественной манере письма. Занимаясь сочинительством, он охвачен желанием… Можно представить себе, какой жаркий очаг пылает в этом уединении, в этом воздержании… Все тело, со всеми его чувствами переходит в творение… От этих страстных объятий целомудренного, оплодотворяющего свои произведения автора рождаются сильные и оригинальные создания". Должно быть, Александрина была слегка шокирована признаниями Эмиля в любви к рожденной его сознанием проститутке. Но она относилась к работе мужа со слишком большим уважением для того, чтобы его в этом упрекнуть. А "Вольтер" тем временем уже начал рекламную кампанию. На стенах парижских домов и на щитах "ходячей рекламы" появились плакаты. В табачных лавках с конца резиновой трубки, при помощи которой зажигали сигареты, свисала листовка, призывавшая: "Читайте Нана! Нана!! Нана!!!" Ни один из прежних романов Золя не рекламировался так шумно. Читатели прямо-таки набросились на первую порцию, напечатанную в газете, и тут же началось!
Скандал, разгоревшийся вокруг "Нана", ни в чем не уступал тому, каким встретили появление "Западни". На голову Золя обрушился поток упреков, оскорблений и насмешек. "Шаривари" обвинила автора в том, что он "перепутал свинство с человечеством". Понмартен во "Французской газете" объявил, что литературная программа Золя – "сточная канава" и "клоака" и потому, прежде чем приступать к чтению, надо обуться в сапоги ассенизатора и держать у носа флакон с английскими солями.
После того как роман вышел отдельным изданием, тон критиков стал еще более несдержанным. "Золя выдает эту мелкую развратницу за единственный подлинный тип столь сложного и столь неоднородного мира", – писал Поль де Сен-Виктор. "Такая дура, как Нана, не сумела бы успешно вести свои дела, и любовники быстро ее бросали бы", – утверждал Жорж Оне. Орельен Шолль постановил в "Событии", что "Нана" – "парижский роман для провинциалов, но для парижан это роман провинциальный". Что касается Луи Ульбаха, с которым Золя так грубо обошелся в своем очерке о современных романистах, он отомстил за себя в "Жиль Блазе": "Маркиз де Сад верил, будто его мерзкие и непристойные книги… способствуют нравственному оздоровлению. Из-за этой мании его заперли в Шарантоне. Мания, которой подвержен Золя, не так опасна, и в наши дни целомудрию порой предоставляют самому мстить за себя. Но "Нана", как и "Жюстина", говорит о наличии патологии… Это повышенная возбудимость честолюбивого и бессильного мозга, который приходит в волнение от чувственных видений". Ошеломленный потоком оскорблений, Золя жалуется Эмилю Бержера в письме от 21 февраля: "Сегодня я дошел до того, что включаю в число смелых друзей тех критиков, которые согласны считать меня честным человеком".
К счастью, маленькая кучка его сторонников была в восторге. Флобер, которому не слишком понравилась "Западня", на этот раз рассыпался в неумеренных похвалах:
"Дорогой Золя!
Вчера до половины двенадцатого сидел за вашей "Нана". Я не спал всю ночь и до сих пор не могу прийти в себя.
Если бы нужно было отметить в ней все необычайное и сильное, то пришлось бы комментировать каждую страницу. Характеры отличаются удивительной правдивостью. Естественные слова изобилуют. Смерть Нана в конце достойна Микеланджело.
Книга, мой друг, изумительна!..
Нана почти сверхъестественна – при всей своей реальности.
Dixi…
Скажите Шарпантье, чтобы он мне прислал один экземпляр, потому что свой не хочу одалживать".
Гюисманс вторил ему: "Я совершенно ошеломлен "Нана". Ей-богу, если читать ее вот так, не отрываясь, исходящий от нее запах становится куда сильнее. Прекрасная и новая книга, совершенно не похожая на другие романы вашего цикла и вообще на все кем-либо до сих пор написанное. В самом деле, мне кажется, вам никогда еще не удавалось родить нечто столь же удачное, столь же сильное, большое и естественное… До чего восхитительна сцена в деревне между Зизи и Нана! А нестерпимо благоухающие кулисы, а актеришки!.. И табльдот, и скачки, и та чудесная, та восхитительная сцена, когда Мюффа узнает, что он рогоносец, и божественная Сатен, которая, признаюсь, сильно меня волнует, совсем как славного Шуара, и все, черт возьми, превосходно!"
На самом деле горячее одобрение друзей Золя не могло заглушить воплей возмущения его противников. Но чем более резко высказывались газетные критики, чем больше рисовали злобных карикатур на автора и на его героиню, тем больше покупателей стекалось в книжные лавки. Пресса, думая, будто уничтожает писателя, возвела его на пьедестал. Читая подобный роман, думал обыватель, можно погрузиться в бездну порока, не вставая со своего кресла, и при этом совесть остается чиста. Мужья, жены, юные девушки – всем хотелось сунуть нос под юбки Нана. Она, которая поначалу была всего лишь выдуманным персонажем, превратилась в символ, символ женского естества, поднесенного в дьявольской дарохранительнице. "Нана превращается в миф, не переставая быть реальной!" – восклицает Флобер. Считая с первого дня, Шарпантье продал уже пятьдесят пять тысяч экземпляров по твердой цене и велел отпечатать еще десять дополнительных изданий.
Этот литературный успех последовал сразу же за театральным успехом "Западни" в "Ambigu". Пьеса в девяти картинах, которая, по словам Золя, в сравнении с романом была "глупейшей мелодрамой", шла с триумфом. "Никто, даже я сам, не верил в успех, – пишет он Флоберу. – И представляете, какая неожиданность… Уж не ждет ли меня теперь и крупный финансовый успех?"
Так оно и случилось, довольный Золя потирал руки, а раздосадованный Гонкур писал в своем "Дневнике": "Пьеса неестественная от начала до конца, со всеми ее приемами, куплетами и избитыми сентиментальными фразами с бульвара Тампль". И еще: "Золя торжествует, он заполнил собой мир, гребет деньги лопатой, но ни более веселым, ни более любезным он от этого не сделался".
Четырнадцатого апреля, в день сотого представления "Западни", спектакль показывали парижанам бесплатно. Великолепная реклама! Очередь к окошечку кассы начала выстраиваться уже с семи часов утра, а к полудню вылезла с тротуара на проезжую часть. "Даровые зрители отработали бесплатное развлечение, – пишет репортер "Вольтера". – С самого начала и до конца не смолкали оглушительные аплодисменты. Что касается слез, проливаемых женской частью зрительного зала, я и не пытался бы их измерить". Две недели спустя в честь этого события директор театра "Ambigu" устроил ужин и бал. Всем гостям было велено переодеться рабочими и прачками. На головах официантов в буфете красовались фуражки. Но, ко всеобщему изумлению, Золя и его друзья прибыли на бал в черных фраках, галстуках и белых перчатках. Их освистали и назвали "изменниками", предателями общего дела. Золя показалось, будто его же собственные персонажи его отвергают. Но вскоре фраки и рабочие блузы примирились между собой, и до трех часов ночи все дружно продолжали есть и танцевать. Репортер из "Фигаро" утверждал, будто насчитал на этом балу тысячу восемьсот приглашенных.
Как бы там ни было, мелодрама по мотивам "Западни" привлекла внимание к роману, и продажи увеличились. Золя несла вперед великолепная упряжка из двух женщин: Жервеза и Нана ради него скакали бок о бок.
XIV. Меданская группа
Медан, место напряженной работы, был, кроме того, и местом встреч. Здесь царила искренняя дружба. Сюда съезжались то художники, то писатели, привлеченные мягкой красотой пейзажа и личностью Золя. Гости жили в приятной обстановке, пользуясь полной свободой и изобилием, при условии, что не нарушали рабочего распорядка хозяина дома. Для того чтобы придать своему приюту больше блеска, Эмиль решил изменить глуховатое название Медана на более звонкое. "Мы поставим accent aigu, который войдет в историю!" – с гордостью заявил он Полю Алексису.
В одно прекрасное утро в Медане появился Поль Сезанн с неизменными мольбертом и красками. Золя давно его не видел. Тот и другой изрядно постарели и теперь, заливаясь смехом, отыскивали под появившимися с годами морщинами и припухлостями прежние отроческие черты. Но теперь все разделяло друзей. Несметно богатый и знаменитый Золя ничего общего не мог иметь с этим изголодавшимся, упрямым и никому не известным художником, который, несмотря на свои повадки грузчика, так и не решился признаться отцу в том, что тайком женился и обзавелся ребенком. Открыв для себя Медан, Сезанн немедленно пленился этим прелестным зеленым уголком, зато подчеркнутая, выставленная напоказ роскошь жилища пришлась ему не по вкусу. Полю, который так любил в прежние времена друга-бедняка, привыкшего к меблированным комнатам и дешевым трактирам, трудно было смириться с этим новым Золя, богатым, благополучным и прославленным. Он считал, что у гения живот и карманы непременно должны оставаться пустыми. Впрочем, художник не упускал случая раскритиковать и творчество друга. С обычной своей прямотой упрекал в том, что психология его персонажей примитивна, описания затянуты, и напрасно он так упорствует в своем желании уложить все в "натуралистическую" систему. Что касается Золя, тот, со своей стороны, не понимал, почему Сезанн стремится непременно навязать своим картинам тяжеловесную конструкцию вместо того, чтобы передавать тонкую игру света на облекающих ее формах. Глухие к доводам собеседника, ставшие чужими друг другу, они следовали разными путями, и лишь воспоминания далекого детства давали им возможность сохранить остаток взаимной привязанности.
Сезанн, которого в Медане, несмотря ни на что, холили и лелеяли, катался по Сене на лодке "Нана", ставил свой мольберт на островке и увлеченно писал противоположный берег и дом, скрытый деревьями. Золя не слишком нравились грубые, с его точки зрения, изображения милого его сердцу рая. Попытался Сезанн изобразить и Александрину, разливающую чай в тени листвы. Но пока он работал над портретом, Антуан Гийеме внезапно подошел к нему со спины и осмелился высказать свое мнение о незавершенном портрете. Разъярившись на элегантного и благопристойного художника, который позволил себе к нему так обратиться, Сезанн переломал кисти, изрезал холст и бросился бежать в сторону Сены. Его звали, звали, звали, но – тщетно.
Золя был удручен. Решительно Сезанн – невыносимый человек! И вообще, только художник в зените славы может позволять себе подобные выходки! Вот он сам, даже при всей своей известности, куда более осмотрителен и вежлив.
Но на самом деле Золя разочаровался во всех своих друзьях-живописцах. Во время Всемирной выставки 1878 года, с ее преклонением перед научным прогрессом и демократическим пацифизмом Франции, выставки, которую Эмиль счел великолепной, он напечатал безрадостную статью о французской живописи, лучшим представителем которой, по его мнению, был Бонна. Ни слова об импрессионистах! В 1880 году Клод Моне и Огюст Ренуар были допущены в официальный Салон. По их просьбе Золя согласился написать четыре статьи о "Натурализме в Салоне". Но перо его оказалось вялым. Отдав дань героизму этих "мучеников собственных убеждений", он прибавил: "Самое печальное то, что ни один из художников, входящих в эту группу, не воплотил мощно и окончательно ту новую формулу, которую все они разрозненно привносят в свои творения. Формула здесь раздроблена на бесконечно мелкие части, и нигде, ни у кого из них мы не видим ее примененной мастером. Все они – предвестники. Гений еще не родился". Под этим подразумевалось: "В этой живописи не существует главы направления – такого, каким я стал в литературе. Я сумел заставить принять натурализм, а они все еще барахтаются в импрессионизме". Художникам, представлявшим это направление, не слишком понравилось, как их поучали – свысока, со снисходительным сочувствием. Однако Золя был убежден в своей правоте. Идеология натурализма, глашатаем которого он себя считал, по его мнению, охватывала все области. Увлеченный собственным порывом, он печатает очерк "Экспериментальный роман", где встает в позу пророка новой философии: "Натурализм – это сама эволюция современного способа мышления… Именно Натурализм завладел веком, и Романтизм 1830 года был всего лишь кратким периодом первичного влечения… Настал час поставить Республику и литературу лицом к лицу и посмотреть, чего одна может ожидать от другой, понять, кого мы – аналитики, анатомы, коллекционеры человеческих документов, ученые, признающие лишь силу факта, – встретим в нынешних республиканцах: друзей или противников. Будет ли жить Республика или прекратит свое существование, зависит от того, примет ли она наш метод или отвергнет его: либо Республика будет натуралистической, либо ее не будет вовсе".
Карикатуристы ликовали. Золя был смешон. Он до того раздулся, что еще немного – и лопнет. Надо его отстегать, чтобы свалился со своего пьедестала. Однако все, чего добились карикатуристы своими нападками, а газетчики своими насмешками, – они сделали имя Золя еще более популярным. А друзья из Меданской группы считали, что их наставник еще недостаточно высоко поднял знамя натурализма. Как-то вечером за разговором кто-то упомянул о проекте издания журнала, который мог бы "дать бой". Но где найти деньги на столь непривлекательное предприятие, каким представляется защита эстетических теорий? Негде. В качестве выхода из положения Энник предложил собрать в одном томе новеллы, написанные каждым из членов клана, – все эти сочинения были бы отмечены "поиском истины". Эта мысль Золя понравилась, ко всему прочему у него ведь уже был в запасе рассказ, когда-то опубликованный в России, в "Вестнике Европы", – "Нападение на мельницу". Кроме того, рассказ Сеара "Кровопускание" тоже был напечатан в России, а "С мешком за плечами" Гюисманса – в Бельгии, в Брюсселе. Сам Энник только что закончил "Дело большой семерки", Алексис вносил последние исправления в "После битвы", а Мопассан готов был быстро написать "Пышку". Все эти истории были связаны с войной 1870 года. И все должны были показать бессмысленность этой бойни, героизм народа и некомпетентность генералов. Однако для сборника надо было придумать название. Гюисманс предложил "Комическое нашествие", но даже самые ярые из авторов сочли это название слишком уж вызывающим. Тогда Сеар предложил другое – "Меданские вечера", и подобная – косвенная – дань уважения высшему авторитету натурализма была встречена с восторгом.
В течение января 1880 года маленький литературный кружок несколько раз собирался, каждый читал свое сочинение остальным и выслушивал замечания и похвалы. Лучшим рассказом была признана "Пышка" Мопассана: Золя высоко оценил его яркий стиль и беспощадный юмор. Кроме того, сборник надо было снабдить предисловием. Вероятно, решающим здесь был вклад Золя, но все прочие тоже внесли свою лепту. Тон предисловия был нескрываемо агрессивным: "Мы приготовились к любым нападкам, к неискренности и невежеству, уже не раз проявленным по отношению к нам критиками. Единственное, к чему мы стремимся, – это публично признаться в наших истинных пристрастиях и в то же время открыто заявить о наших литературных тенденциях".