Эмиль Золя - Анри Труайя 27 стр.


В панике Золя снова обратился за помощью к славному Анри Сеару, послал ему пневматическое письмо, датированное 10 ноября: "Мой старый друг, жена совершенно помешалась. Я опасаюсь несчастья. Зайдите, пожалуйста, завтра утром на улицу Сен-Лазар и сделайте все необходимое. Простите меня". Слишком поздно! Александрина помчалась в дом 66 по улице Сен-Лазар, ворвалась в квартиру, оскорбила Жанну, взломала секретер, вытащила из него письма Эмиля к любовнице и, кипя яростью, убежала со своей добычей. Удрученный Золя только и мог, что оправдываться в телеграмме перед молодой женщиной: "Я сделал все, чтобы не пустить ее к тебе. Мне очень плохо. Не отчаивайся".

Александрина сожгла письма мужа, после чего немного успокоилась. В конце концов, между ней и Эмилем сохранились только дружеские отношения. Так пусть же он ищет в другом месте низменные удовольствия, в которых она ему отказывает! Главное – чтобы внешне все выглядело пристойно. В глазах света она хотела оставаться законной и уважаемой супругой знаменитого писателя Золя. Но оттого, что пришлось смириться со свершившимся, не уменьшились ни ее обида, ни стыд. Просто-напросто из страха перед тем, что скажут люди, она постаралась заглушить терзавшую ее боль. Они собирались 11 ноября отправиться в поездку по Бельгии? Что ж, прекрасно, они туда поедут! Как ни в чем не бывало! Золя ничего не оставалось, кроме как принять этот образ жизни, который, впрочем, его и устраивал. Он шел, куда его вели, с покорностью ребенка, не знающего, что сделать, чтобы загладить свою вину. Кое-как примирившаяся чета побывала в Брюсселе и Антверпене, после чего, утихшая, остывшая и угрюмая, вернулась в Париж.

И тут наконец Золя ушел с головой в работу. Среди многочисленных превратностей судьбы он нашел время написать большую часть "Разгрома". Публикация романа с продолжением началась в "Народной жизни", когда заключительные главы еще не были дописаны. Благодаря безжалостно точному рассказу о последних боях, об осаде Парижа, о Коммуне это произведение прозвучало как приговор Наполеону III, императрице и бездарным генералам, которые довели Францию до поражения. Связующей нитью повествования стала история дружбы двух солдат, Жана Маккара, сына земли, и Мориса Левассера, буржуазного интеллектуала. Их глазами читатель видит идущие к Седану войска, усталость, страх новобранцев, бессмысленность противоречивых приказов на полях сражений, бесполезное жертвоприношение тысяч мальчиков, едва вставших под ружье, страдания пленных, согнанных пруссаками на полуостров Иж, бегство мирного населения, осаду Парижа, капитуляцию, уличные бои между французами. Жан Маккар, человек уравновешенный, спокойный и здравомыслящий, становится на сторону регулярных войск, которые пытаются навести порядок в столице, а восторженный Морис Левассер тем временем сражается вместе с коммунарами на баррикадах. Жан Маккар, не узнавший друга в яростной схватке, смертельно ранит его штыком. Умирая, Морис Левассер мечтает об очистительном огне, который уничтожил бы Париж и буржуазное общество, освободив место раю братства. В отчаянии от того, что убил лучшего друга, Жан уходит, "направляясь в будущее, к великому и тяжкому труду переустройства всей Франции".

"В неистовстве последней борьбы Морис уже больше двух дней не думал о Жане. Да и Жан, вступив в Париж вместе со своим полком, посланным на помощь дивизии Брюа, ни на минуту не вспомнил о Морисе. Накануне он сражался на Марсовом поле и на эспланаде Инвалидов. А в тот день ушел с площади Бурбонского дворца только к двенадцати часам дня, чтобы захватить баррикады в этом районе до улицы де Сен-Пер. Обычно спокойный, он мало-помалу рассвирепел в этой братоубийственной войне, как и его товарищи, которые пламенно желали только одного: поскорей отдохнуть после стольких изнурительных месяцев. Пленные французы, которых привезли из Германии и зачислили в Версальскую армию, злобствовали против Парижа; к тому же рассказы об ужасных действиях Коммуны выводили Жана из себя, оскорбляли в нем уважение к собственности и порядку. Жан принадлежал к тем людям, которые составляют оплот нации, он остался разумным крестьянином, жаждущим мира для того, чтобы можно было снова приняться за труд, жить обыкновенной жизнью. Распалясь гневом, он забыл даже самые сладостные мечты, но особенно бесили его пожары. Сжигать дома, сжигать дворцы только потому, что враг сильней? Ну, нет, шалишь! На такие штуки способны только бандиты! Еще накануне, когда он видел, как восставших расстреливают без суда, у него сжималось сердце, но теперь он не знал удержу, рассвирепел, потрясал кулаками, вопил, и глаза у него вылезали из орбит.

С несколькими солдатами своего взвода он стремительно выбежал на улицу дю Бак. Сначала он никого не видел, думал, что баррикада оставлена. Но вдруг он заметил, что между двух мешков шевелится коммунар, целится, все еще стреляет в солдат на улице де Лилль. И в неистовом порыве, словно его подтолкнул рок, Жан ринулся вперед и штыком пригвоздил этого человека к баррикаде.

Морис не успел даже обернуться. Он вскрикнул, поднял голову. Пожары озаряли их ослепительным светом.

– Жан! Дружище Жан! Это ты?

Умереть Морис хотел страстно, исступленно. Но умереть от руки брата – нет, это вызывало в нем омерзительную горечь; она отравляла его смертный час.

– Так это ты, Жан, дружище Жан?

Внезапно отрезвев, Жан, словно пораженный молнией, смотрел на него. Они были одни; другие солдаты уже бросились преследовать беглецов. Повсюду еще сильней пылали дома; окна извергали огромное алое пламя, с грохотом рушились горящие потолки. Жан, рыдая, повалился рядом с Морисом, стал его ощупывать, пытался приподнять, желая узнать, можно ли еще его спасти.

– Ах, голубчик, бедняга, голубчик мой!"

Разумеется, эта упрощенная канва не может идти ни в какое сравнение с двадцатью перекрещивающимися судьбами, которые составляют основу "Войны и мира" Толстого. В произведении Толстого, с его огромными разветвлениями и человеческой глубиной, кажется, будто каждый поворот судьбы был прожит автором. В "Разгроме", несмотря на обилие материалов, герои появляются как свидетели, единственный смысл существования которых заключается в том, чтобы в нужный момент оказаться на месте действия. Слишком чувствуется, что для Золя главное – не изобразить нескольких оказавшихся на войне персонажей, но изобразить целую войну через посредство нескольких персонажей. Однако в этом романе-репортаже о поражении есть колорит, есть сила, искупающие бедность интриги.

К тому времени, когда надо было печатать первые главы книги, Золя умерил свою храбрость. После жесточайшего оскорбления, нанесенного ей Германией, Франция нуждалась в том, чтобы забыть и поверить. Ее терзала жажда мести. Она любила мундиры, парады, знамена, оплакивала утрату Эльзаса и Лотарингии и упивалась патриотическими песнями Деруледа. Генералы снова сделались священными в ее глазах. Она готова была идти за Мак-Магоном и Буланже. Стоило только какой-нибудь сабле блеснуть на горизонте, она тотчас выпячивала грудь колесом. И вот Золя решил все испортить и преподнес ей книгу, рассказывающую о недавней неудаче. Она хочет идти вперед, а он заставляет ее оглядываться назад. Но разве он это делает не от желания помешать ей в будущем совершать те же ошибки? "Вы просите меня подробно рассказать о "Разгроме", – пишет Золя Ван Сантену Кольфу. – Я предпочитаю в общих чертах объяснить вам, что я намерен сделать. Прежде всего сказать правду о чудовищной катастрофе, в которой Франция едва не погибла. И уверяю вас, что с первой минуты мне это вовсе не показалось легким делом, поскольку там были обстоятельства прискорбные для нашей гордости. Однако по мере того, как я погружался в этот ужас, я замечал, что давно настало время обо всем сказать и что теперь мы могли бы все сказать, испытывая законное удовлетворение, поскольку приложили огромные усилия для того, чтобы снова подняться. Я верю, что моя книга будет правдивой, что она будет справедливой и самой своей откровенностью принесет пользу Франции".

В газетах поначалу роман очень хвалили, и высшей точкой здесь была статья Анатоля Франса во "Времени": он восхищался тем, что Золя ничего не утаил "из безобразий, глупостей и жестокостей войны", и тем, что в "Разгроме" он вновь обрел тот "эпический стиль", в котором заключалось главное достоинство "Жерминаля": "Несмотря на невежественных офицеров и солдат-мародеров, несмотря на ошибки и слабости, несмотря на страшный упадок духа после поражения, книга Золя дает представление о храброй и честной армии, которой недостает только командующих". Тот же колокольный перезвон на страницах "Энциклопедического обозрения" ("La Revue encyclopédique"): "Господин Золя, избрав сюжет, достойный его величайшего таланта, продемонстрировал силу описания, мощь мазка, дар оживлять и приводить в движение огромную толпу, каких никогда не проявлял в такой степени автор "Жерминаля"". "Journal des débats" подхватывает: "Когда вы закрываете эту крепкую, плотную книгу, где жизнь бьет через край, где движутся толпы, где копошится, кровоточит и стонет умирающий мир, вас продолжает неотступно преследовать тоска, вызванная страшным и неизгладимым видением". Даже сам Эмиль Фоже и тот сдался: ""Разгром" Эмиля Золя – очень значительное произведение, думаю, самое значительное из всего, что написал господин Золя". Что касается Эдмона де Гонкура, он, по обыкновению своему, ворчал и ругался: "Во всей книге нет ни одной страницы, написанной большим писателем, нет даже ни одной детали, передающей подлинное волнение от увиденного или пережитого, все – хорошая литература, скопированная с россказней и слухов… Думаю, если бы я сам и Золя видели войну, – и видели с намерением описать ее в романе, – мы могли бы создать своеобразную книгу, новую книгу. Но, не видя ее, мы только и можем, что написать вещь интересную, однако похожую на все то, что было написано раньше на ту же тему".

Разумеется, некоторые из читателей – по преимуществу бывшие фронтовики – заметили в книге мелкие неточности. Золя отвечал им любезно. Но уже поднималась волна протеста против общего смысла произведения. В монархистских, католических, националистических, милитаристских кругах страсти разгорались, на голову автора сыпались проклятия. Первым, кто заговорил о неблагоприятном воздействии "Разгрома" на общественное мнение, был Эжен Мельхиор де Вогюэ, который в "La Revue de Deux Mondes", отдавая должное таланту Золя, упрекал его в том, что он воздержался от комментариев по поводу ответственности Германии за войну 1870 года и тем самым "принизил" французскую армию и французский народ. Золя ответил критику в интервью, опубликованном в "Le Gaulois": "Господин де Вогюэ спрашивает, где в моей книге Германия. Но она бродит вокруг нас подобно року… Когда я писал эту книгу, мне казалось, что я занят делом нравственным и патриотическим… Это книга мужества и восстановления, книга, поддерживающая необходимость взять реванш".

Несмотря на такое подробное разъяснение, Золя продолжали шельмовать. Все более и более многочисленными становились газетные статьи, в которых автора "Разгрома" обвиняли в том, что он, под прикрытием якобы достоверного рассказа, хотел подорвать дух нации. В дело вмешались генералы, кричавшие о том, как больно им видеть поруганной французскую честь. В "Католическом университете" аббат Теодор Дельмон заявил, что "Разгром" – это "кошмар, позорный кошмар, столь же безнравственный, сколько антипатриотический", смешал с грязью автора, "пожелавшего изобразить нашу армию как сборище мародеров, трусов и пьяниц", в то время как в двух последних главах он же "амнистировал" "злодеев" и "заправил" Коммуны. Другие священники поддержали Дельмона.

Читая все эти возмущенные статьи и письма, Золя понимал, что неукротимые военные, защитники воинской чести, ограниченные священники, сторонники поддержания любой ценой общественного порядка и враги свободы слова негласно объединяются для того, чтобы преградить ему путь. Теперь в упрек ему ставили не грубость его книг, но их политическое значение. Люди кричали о том, что они – лучшие французы, чем он! До какой же степени дойдут они в своей ненависти к правде?

Бросая вызов общественному мнению, Золя отправился на открытое заседание Французской академии, в ходе которого Пьер Лоти читал похвальное слово своему предшественнику, Октаву Фейе. И там он услышал из уст свежеиспеченного академика жестокий разнос натурализма, с удовольствием изображавшего "подонков населения больших городов".

"Эта беспредельная грубость, этот высмеивающий все цинизм – болезненные явления, свойственные парижским заставам, – заявил Пьер Лоти. – Вот почему натурализм, в его сегодняшнем понимании, – несмотря на громадный талант некоторых писателей этого направления, – обречен на то, чтобы исчезнуть, когда выдохнется то нездоровое любопытство, которое сегодня поддерживает его существование. Идеал же, напротив, вечен".

Несмотря на этот полученный в Академии выговор, Золя в третий раз представил свою кандидатуру на одобрение академиков. Во втором туре он получит всего три голоса, и кресло у него отнимет Эрнест Лависс. Но к этому времени его заботит уже совсем другая церемония: таинство крещения его сына Жака. Его близкий друг и главный его наперсник непременно должен стать свидетелем торжественного события. "Мой старый друг, – пишет он Анри Сеару, – завтра мы крестим нашего малыша Жака в церкви Святой Троицы, в половине четвертого. Если бы вы могли прийти и расписаться в книге как присутствующий, вы доставили бы мне удовольствие".

Однако 1 июня Анри Сеар на назначенную встречу не явился. Должно быть, решил, что Золя и без того потребовал от него слишком много услуг, и теперь из уважения к Александрине ему лучше держаться в стороне от побочной семьи Эмиля. Золя расстроился из-за того, что Сеар не пришел, Жанна чуть не расплакалась и отложила в сторону приготовленную для него коробочку драже. "Не может быть, неужели он больше не вернется!" – всхлипнула она. В действительности, огорчаясь из-за поведения Анри Сеара, она прекрасно понимала отведенную ей роль, знала, что всегда должна держаться поодаль, как служанка. Даже в объятиях Золя она не могла забыть о том, что Александрина прежде была ее хозяйкой. Жанна обязана была относиться к ней с уважением: вопрос социальной иерархии. При таких условиях мысль о разводе ей и в голову не могла прийти. Она должна была обрести свое счастье в том, чтобы держаться скромно и незаметно: ее содержат, но не признают, она ни в чем не нуждается, но и рассчитывать ей не на что.

Понимая, что Жанна никаких хлопот ему не причинит, Золя мог заняться Александриной и попытаться утихомирить припадки ее ревности. Узнав о том, что его жена поделилась с дочерью Шарпантье, Жоржеттой Эрман, своим намерением когда-нибудь расстаться с мужем, он написал молодой женщине: "Можешь быть совершенно уверена, милая Жоржетта, что никогда я не поведу себя как непорядочный человек. Моя жена никогда меня не покинет, разве что, покинув меня, она была бы счастлива, но это не так". И, желая смягчить вспыльчивую Александрину, он предложил ей совершить примирительную поездку в Нормандию. Она согласилась, и вот они уже в Гавре, Онфлере, Трувиле, Этрета, Фекане. Вернувшись в Медан, Золя объяснил Жанне: "Я не хочу, чтобы наша любовь была омрачена упреками". А оправдавшись таким образом перед любовницей, он через день снова отправился с женой в Лурд. Там, собирая материал для будущей книги, встретил на вокзале поезд с паломниками, побывал в гроте, в больнице, в архиве медицинских сведений, поговорил с историком и хроникером чудес Анри Лассерром, пообщался с множеством журналистов. Путешествие на этом не закончилось: после Лурда Золя с женой побывали в Люшоне, Тулузе, Каркассоне, Ниме, Арле, Эксе, Марселе, Тулоне, Каннах, Антибе, Ницце и наконец в Генуе, где Золя поприсутствовал на банкете, устроенном комитетом выставки, посвященной Христофору Колумбу.

Везде он появлялся в качестве почетного гостя, жена неизменно его сопровождала. В своем тайном несчастье она утешалась тем, что могла изо дня в день играть роль достойной супруги. А Золя тайком от нее, наспех писал Жанне: "Скажи моей малышке Денизе, что папа ее не навещает, потому что очень занят, но все равно он очень ее любит. Он думает о ней и обо всех вас каждый вечер и каждое утро. О вас моя молитва".

Первого октября Золя был в Монте-Карло и там получил от своего издателя сообщение, что продажи "Разгрома" достигли ста пятидесяти тысяч экземпляров. Это известие помогло ему собраться с силами, чтобы начать подготовку к работе над последним томом цикла "Ругон-Маккары", романом "Доктор Паскаль".

В Париж Эмиль вернулся уже поглощенным новой работой, но тем не менее, поскольку за это время успели скончаться три академика, снова выставил свою кандидатуру, претендуя на все три освободившихся кресла. "Если бы было десять, двадцать свободных мест, я бы действовал точно так же, – заявил он сотруднику газеты "Утро". – Пусть все знают и пусть все усвоят, что я остаюсь и всегда буду оставаться кандидатом".

Назад Дальше