Федор Достоевский - Анри Труайя 13 стр.


Тройки рысью ехали по пустым улицам. Окна домов ярко освещены. Сквозь стекла видны сияющие огнями и украшенные серебряными игрушками елки. За прозрачным тюлем занавесей мелькали тени танцующих. Люди праздновали Рождество – любимый праздник Достоевского. Они были счастливы, смеялись, ели, пили, ласкали детей, строили планы на будущее.

И не догадывались, что в эти минуты три человека, забившись в угол казенного экипажа, замерзшие, измученные, потерянные, на долгие годы расставались с Петербургом, увозимые на каторгу в Сибирь.

"Я в сущности был очень спокоен, – напишет Достоевский брату в 1854 году, – и пристально глядел на Петербург, проезжая мимо празднично освещенных домов и прощаясь с каждым домом в особенности. Нас провезли мимо твоей квартиры, и у Краевского было большое освещение. Ты сказал мне, что у него елка, что дети с Эмилией Федоровной отправились к нему, и вот у этого дома мне стало жестоко грустно. Я как будто простился с детенками. Жаль их мне было, и потом, уже годы спустя, как много раз я вспоминал о них, чуть не со слезами на глазах".

Путешествие было тяжелым. Ехали в открытых санях. Короткие тулупы не защищали от холода. После нескольких остановок для смены лошадей конвой на рассвете въехал в Шлиссельбург и остановился возле трактира.

Волоча за собой кандалы, дыша на замерзшие пальцы, молодые люди расположились в зале трактира и согревались горячим чаем. "Мне было весело, – вспоминает Достоевский, – Дуров болтал без умолку, а Ястржембскому виделись какие-то необыкновенные страхи в будущем".

Фельдъегерь, славный старик, добрый и милосердный, разрешил арестантам пересесть в крытые сани. Он обещал также подольше задерживаться на каждой остановке и взял на себя половину расходов.

Днем обоз трогается в путь. По случаю праздника ямщики нарядились в серые суконные армяки, перепоясанные алыми кушаками. В деревнях, мимо которых они проезжали, не видно людей. Крыши домов осели под тяжестью снега. На зеленовато-голубом небе четко вырисовывались черные ветви обледенелых деревьев, словно бы застывших в своих ледяных саванах. Десятичасовые этапы изнуряли и людей, и лошадей. Холод становился нестерпимым. В Пермской губернии стояли сорокаградусные морозы.

Особенно изматывающим был переезд через Урал. Разыгралась метель. Лошади спотыкались, сани проваливались в снег, увязали в сугробах. Среди ночи приходилось вылезать из саней и ждать, пока жандармы вытащат сани из снега, успокоят лошадей, расчистят дорогу от снежных заносов. Ледяной ветер бросал в лицо комья снега, обжигал лицо и руки. Слабый свет фонаря дрожал, готовый вот-вот погаснуть. "Кругом снег, метель, – пишет Достоевский, – впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади все прошедшее – грустно было, и меня прошибли слезы".

11 января 1850 года на восемнадцатый день пути прибыли в Тобольск.

В то время Тобольск был пересыльной тюрьмой для осужденных на каторгу. Арестанты выбрались из саней, и их отвели в канцелярию острога.

В темном грязном помещении сидели писцы в арестантской одежде с клеймами на лбах и щеках. У одного были вырваны ноздри, у другого лицо изрыто шрамами. С усердием школьников они делали записи в регистрационных книгах.

– В кандалах? – спросил смотритель острога.

– Да-с, – отвечали ему.

– Обыскать, – скомандовал он.

У них отобрали деньги и купленную в городе бутылку рома. Потом заперли в камере. Это была "узкая, темная, холодная, грязная комната". В ней находились три железные койки, на которых валялись грязные, набитые сеном мешки. Стоял застойный запах гнилого мяса, промерзшей грязи. За тонкой перегородкой в полумраке шевелилась масса людей, чувствовалось, что помещение переполнено. Раздавались крики, проклятия, ругань, хохот. А когда на минуту этот шум затихал, слышались шаги расхаживавшего перед дверью караульного.

У Дурова были отморожены пальцы на руках и на ногах. Ястрембский отморозил кончик носа. Достоевского мучили выступившие на лице и во рту золотушные язвы.

Однако среди заключенных царило лихорадочное оживление: их готовили к последнему этапу для отправки по разным острогам. Проверяли прочность кандалов. Брили головы. Выжигали клейма. Клейма были разные и смысл их загадочен: КАТ – каторжник. СК – ссыльнокаторжный. БК – беглый каторжник.

После каждой попытки к бегству добавляли новое клеймо. Хмурые каторжники сами старательно выполняли работу палача.

Это уж было слишком. Ястржембский громко жалуется, хочет покончить с собой. "Я подумал, что бы сказала моя сестра, – вспоминает он, – если бы увидела, в каком я положении". Достоевский утешает и ободряет его.

Вскоре им разрешают выпить чаю и выкурить сигары, которые Федору Михайловичу удалось припрятать от тюремного смотрителя.

Достоевский и его товарищи провели в Тобольске шесть дней. В этом городе жило несколько декабристов, освобожденных от каторжных работ и вышедших на поселение: Муравьев, Анненков, Фонвизин… Их жены занимались благотворительностью и облегчали, как могли, участь несчастных, останавливавшихся на несколько дней в пересылочной тюрьме.

Революционеры 1825 года, узнав о прибытии в город тех, кто, как и они, верил "в дело свободы", кто, как и они, боролся за нее и пал жертвой под ударами царской расправы, приняли в них горячее участие и старались их ободрить. Жены принесли еду и вино. Они умолили смотрителя пересыльной тюрьмы устроить тайное свидание с молодыми людьми на его квартире.

"Мы увидели этих великих страдалиц, – напишет позже Достоевский в "Дневнике писателя", – добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь… Ни в чем не повинные, они в долгие двадцать пять лет перенесли все, что перенесли их осужденные мужья".

Встреча продолжалась целый час. Расставаясь с осужденными, жены декабристов благословили их и подарили каждому Евангелие – единственную книгу, которую дозволялось читать в каторжном остроге. Достоевский никогда не расставался с этой священной реликвией.

Когда посетительницы ушли, Достоевский рассмотрел томик, который держал в руках. Обложка была подпорота внутри и в тайнике спрятаны 10 рублей ассигнациями.

16 января Достоевский и Дуров выезжают из Тобольска, их везут в Омск. "…содержать без всякого снисхождения", – предписывал приказ губернатора Восточной Сибири.

В семи верстах от Тобольска сани остановились в открытом поле. Мадам Фонвизина и мадам Францева подкупили жандармов, и те позволили им проститься с узниками. Они терпеливо ждали на трескучем морозе, два черных, затерянных на белом снегу комочка. Встреча была краткой. Пожали друг другу руки, произнесли несколько напутственных слов: в Омск написали, там о них позаботятся, постараются облегчить их участь.

Жандармы стоят поодаль, от нетерпения переминаясь с ноги на ногу. Пора двигаться дальше. Женщины крестят осужденных: "Храни вас Бог".

Достоевский и Дуров садятся в сани. Ямщик прищелкивает языком, и конвой мчится под треньканье колокольчиков по бесконечной заснеженной дороге – дороге в Мертвый дом.

Глава IV
Каторга

23 января 1850 года после трехдневного санного пути сквозь снега и метели Достоевский и Дуров достигли конца своего путешествия – Омской крепости.

Омская крепость обнесена земляным валом, укрепленным частоколом из 1500 врытых в землю деревянных столбов. За крепостным валом находились дворец губернатора, канцелярия инженерного управления и корпусной штаб. Позади них тянулись казармы – старые здания, представлявшие собой грубо сколоченные деревянные срубы. Еще дальше теснились службы – кухня, сарай, амбар. Центр двора занимала большая ровная площадка, где строились арестанты для поверки и переклички.

Начальник Омского острога плац-майор Кривцов – настоящий зверь в обличье человека. Арестанты прозвали его "Васька Восьмиглазый" за его рысий взгляд, от которого ничего нельзя утаить.

Он был глуп, заносчив, жесток. Сознание неограниченности своей власти опьяняло его и доводило до диких выходок, как и водка, которую он хлестал как воду.

Когда он входил в острог и бросал вокруг злобный взгляд, шевеля слюнявыми губами, самые закаленные каторжники дрожали от страха, точно малые дети. Он не ленился вскакивать ночью, чтобы взглянуть на свое убогое стадо. Ворвавшись в острог и став посередине, этот всклокоченный, едва державшийся на ногах пьяница, придирался к трезвому арестанту под предлогом, что тот в стельку пьян.

"Другой раз при посещении ночью, – пишет Достоевский брату, – за то, что человек спит не на правом боку, за то, что вскрикивает или бредит ночью".

А на утро следовало примерное наказание – розги.

Каждый месяц Кривцов составлял рапорт о поведении заключенных и передавал его в канцелярию.

Претензии узников он объединял, изучал и сам разбирал. Он мог облегчить наказание или замучить человека до смерти, поручив ему непосильную работу. Однажды он назначил сто палок пятидесятилетнему поляку, бывшему профессору университета, за то, что этот несчастный заявил по прибытии: "Мы политические преступники, а не бандиты".

Достоевский и Дуров предстали перед Кривцовым в день приезда в острог. Они увидели человека с опухшим лицом, багровым носом, слезящимися глазами, обвисшими угреватыми щеками.

– Как твое имя?

– Дуров.

– А твое?

– Достоевский.

– Унтер-офицер! сейчас их в острог, выбрить в кордегардии по-гражданскому, немедленно, половину головы; кандалы перековать завтра же… Все отобрать. Отдать им только одно белье, и то белое, а цветное, если есть, отобрать. Остальное все продать с аукциона… Арестант не имеет собственности… Смотрите же, вести себя хорошо! чтоб я не слыхал! Не то… телес-ным на-казанием! За малейший проступок – р-р-розги!

После полудня тюремный цирюльник пришел выполнить приказ майора. Достоевскому обрили полголовы, отрезали один ус и сбрили всю бороду. Эта операция, повторявшаяся каждую неделю по субботам, превращалась в настоящую пытку, потому что бритва цирюльника была не острее обычного куска железа. Лезвие не срезало, а вырывало волосы, царапая кожу до крови. Люди корчились на табуретке, вопили, грозили бунтом.

Позже один заключенный, у которого была своя бритва, нанялся за копейку брить Достоевского.

Одежда арестанта состояла из серых штанов, серой пополам с черным куртки, с нашитым на спине желтым тузом, короткого полушубка и мягкой, без козырька фуражки.

Представьте себе на мгновение Достоевского, "писателя с будущим", друга семьи Майковых, вздыхателя Авдотьи Панаевой, в этом шутовском наряде, с головой, одна половина которой обрита, так что обнажилась бледная кожа, а другая прикрыта прядями светлых волос, с одним обвисшим усом, со скованными железом ногами посреди гогочущей, изрыгающей ругательства полудикой орды каторжников.

"Никто здесь никого не мог удивить", – напишет Достоевский в "Записках из Мертвого дома".

Разнообразие преступлений, совершенных этими заживо погребенными, могло сравниться только с разнообразием национальностей: тут были черкесы, евреи, монголы, украинцы, поляки, москвичи, тут были воры, фальшивомонетчики, убийцы, отцеубийцы, политические заключенные…

Был тут Михайло, зарубивший топором своего господина: барин сразу после венца отобрал у него молодую жену. Тот же Михайло при столкновении на этапе с конвойным вспорол ему ножом живот. Михайло был совсем молодой человек, смирный и кроткий, как девушка. Был там Аристов, шантажист, шпионивший на каторге за своими товарищами и снабжавший их водкой и картами. Был там молодой горец, который во имя духа семьи, помог братьям ограбить армянского купца. Был там и матерый разбойник, зарезавший пятилетнего мальчика, заманив его игрушкой…

Одни не сознавали себя закоренелыми грешниками, не испытывали чувства вины и никогда не рассказывали о своих преступлениях. Другие терзались угрызениями совести и жаждали кому-нибудь открыть душу. У каторжников было строгое правило: "…не надо было про это говорить, потому что говорить про это не принято". Они несколько даже и кичились способностью ничему не удивляться. Они были пресыщены, они были "отпетые". Быть каторжником считалось почетным, звание каторжника еще нужно было заслужить, этим званием можно было гордиться. Не считалось унизительным подчиняться приказам начальства. Это был взнос в ту своего рода сделку, выгодную обеим сторонам, которую осужденный заключал с государственной властью.

"Конечно, остроги и система насильных работ, – пишет Достоевский, – не исправляют преступника; они только его наказывают и обеспечивают общество от дальнейших покушений на его спокойствие".

И среди этой омерзительной фауны – среди воров, доносчиков, убийц – Достоевский провел четыре года – самых плодотворных для творчества лет жизни.

С наступлением сумерек двери острога запирались. Это было длинное ветхое и холодное строение. Прогнивший пол покрывал толстый и липкий слой грязи. Летом маленькие окна были в зеленых подтеках, зимой залеплены инеем и снегом. Потолок протекал. Струи холода и резкие порывы ветра врывались сквозь щели в стенах.

"Нас как сельдей в бочонке, – напишет Достоевский брату. – Затопят шестью поленами печку, тепла нет (в комнате лед едва оттаивал), а угар нестерпимый – и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водою. Поворотиться негде. Выйти за нуждой уже нельзя с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют как свиньи и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, "живой человек". Спали мы на голых нарах, позволялась одна подушка. Укрывались коротенькими полушубками, и ноги всегда всю ночь голые. Всю ночь дрогнешь. Блох, и вшей, и тараканов четвериками".

Когда наступал вечер и затихали шаги караульных, в остроге начиналась ночная жизнь. Попойки, карты, ссоры. Некоторые каторжники, прозванные "целовальники", специализировались на торговле водкой. У них были помощники, добывавшие водку "вне острога" и прятавшие ее там, куда каторжников водили на работу. Водку наливали в бычьи кишки, обматывали вокруг тела и тайно проносили в острог. Эта "живая вода" разбавлялась поочередно каждым участником операции и, чтобы напиться допьяна, нужно было выпить ее изрядное количество, и чем дольше острожник не пьянел, тем больше это тешило его самолюбие.

Карточные игры в остроге были запрещены, но каторжники, которых называли "караульные прислужники", стояли на страже в прихожей, подстерегая появление майора, и за утрату бдительности расплачивались собственной спиной. Ссоры были частыми, буйными, остервенелыми. Среди каторжников было немало мастеров ругаться. Вокруг них, точно на конкурсе непристойного красноречия, собирался кружок почитателей. Тут были свои чемпионы, их поощряли свистом и криками. "Но впоследствии я узнал, – пишет Достоевский, – что все подобные сцены были чрезвычайно невинны и разыгрывались, как в комедии, для всеобщего удовольствия".

Иногда доходило до драк – внезапных, беспричинных, бессмысленных. Потом каторжники, оглушенные, избитые засыпали на своих нарах. Медленно догорали свечи, и ночную тишину нарушали лишь храп и звяканье кандалов. В этом зловонном хлеву, в холоде, среди звуков, издававшихся человеческим стадом, Достоевский тщетно пытался забыться сном. Его сосед по нарам вытянул руку из-под одеяла и, думая, что он спит, обыскивал его карманы. Кто-то справа от него бредил во сне. Кто-то глухо кашлял в дальнем конце помещения, сморкался, икал, харкал. А кто-то вставал и в полусне, точно лунатик, брел к параше.

Федор Михайлович был ввергнут в бездну человеческого страдания, окунулся в самую гущу зла, изнуряющего плоть, отупляющего ум.

И под курткой, едва доходившей ему до колен, он нащупывал Евангелие, переданное ему женами декабристов.

На рассвете барабан кордегардии бил зорю. Офицер отпирал дверь острога. Свежий зимний воздух врывался в помещение и, смешиваясь с удушливым смрадом и молочно-белыми клубами пара, проносился по казарме. Заключенные подымались с нар, окоченевшие, угрюмые. Одни по привычке крестились, другие сразу же начинали грызться между собой. А пламя сальной свечи освещало всю сцену…

Потом, позвякивая кандалами, арестанты толпились у ведер с водой. Каждый по очереди брал ковш, набирал в рот воды и умывался, выплевывая воду в ладони и ополаскивая ею лицо.

А Достоевский, переминаясь с ноги на ногу, ждал своей очереди, согревая дыханием онемевшие от холода пальцы.

Пища была скудной: хлеб и щи, в которых плавало несколько кусочков говядины. По праздникам выдавали кашу без масла, а на Великий пост кислую капусту с водой и больше почти ничего.

"…никто, никакой арестант, такой жизни не вынес бы, – пишет Достоевский. – Но всякий что-нибудь работает, продает и имеет копейку. Я пил чай и ел иногда свой кусок говядины, и это меня спасало. Не курить табаку тоже нельзя было, ибо можно было задохнуться в такой духоте. Все это делалось украдкой".

Каторжники встретили Достоевского и Дурова настороженно. Новенькие были людьми образованными, дворянами – барами, следовательно, врагами.

Кроме того, они не понимали в чем их преступление. Кого они убили? Что украли?

"Они бы нас съели, если б им дали, – пишет Достоевский. – Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностью всевозможных оскорблений. "Вы, дворяне, железные носы, нас заклевали. Прежде господином был, народ мучил, а теперь хуже последнего, наш брат стал" – вот тема, которая разыгрывалась четыре года".

Федору Михайловичу очень хотелось завоевать расположение своих товарищей по каторге, и он острее других страдал от их заносчивости и враждебности.

Тем не менее он по доброй воле, терпеливо старался не выделяться среди них, понять их образ мыслей, вникнуть в их ссоры, уяснить их претензии. Но каторжники находили, что он нарушает меру. Раз он добивается их дружбы, значит, он ее недостоин.

Однажды каторжники, недовольные плохой пищей, решают заявить "претензии" майору Кривцову.

Достоевский к ним присоединяется.

– Ты здесь зачем? – грубо спросил один.

– Ишь, тоже выполз, – крикнул другой.

– Муходавы, – проговорил третий с невыразимым презрением.

– Ты ведь собственное ешь; чего ж сюда лезешь.

– Ах, боже мой! Да ведь и из ваших есть, что свое едят, а вышли же. Ну, и нам надо было… из товарищества.

– Да… да какой же вы нам товарищ? – спросил один с недоумением.

Достоевский вынужден был уйти.

"…всякий из новоприбывающих в остроге через два часа по прибытии становится таким же, как и все другие, – пишет Достоевский. – Не то с благородным, с дворянином. Как ни будь он справедлив, добр, умен, его целые годы будут ненавидеть и презирать все, целой массой".

Каторгу отбывали несколько польских интеллигентов, осужденных на каторжные работы за участие в польском восстании: бывший профессор Жадовский, которого каторжники называли "святым" за то, что он без конца молился; Богуславский, прозванный "больным", а также Токаржевский и Мирецкий, оба они перед отправкой в Сибирь были наказаны палками. Но и они не понимали Достоевского и не любили его.

Назад Дальше