Карбышев думал: "А ведь этот медный фашистский лоб самым искренним образом не понимает, почему его предложение – позор для меня. И попробуйте-ка ему втолковать, что голод, пытки, смерть – ничто перед бесчестьем…"
Говорить стало не о чем.
– Прощайте, господин Раубенгеймер, – сказал Карбышев и повернулся к двери.
* * *
Второго февраля завершилась ликвидация фашистских войск в Сталинграде: фельдмаршал Паулюс, шестнадцать генералов и множество солдат сложили оружие и сдались в плен. Звонкие крики газетчиков примолкли. Испуганный шепот расползся по всем углам холодного, строго разбитого на правильные квадраты города. Третьего февраля был объявлен трехдневный траур, и в звуках печальной музыки потонул Берлин. Флаги приспущены, физиономии унылы. Не только на улицах и в домах, но даже и на вокзалах рейхсбана и на всегда оживленных платформах форортбана, в вагонах рингбана – везде сделалось тихо-тихо.
В один из этих трех дней Карбышева доставили из гостиницы в то страшное место, где плело свою преступную паутину центральное управление гестапо и имел резиденцию рейхсфюрер СС и шеф германской полиции Генрих Гиммлер. На площадке четвертого этажа Карбышева сухо приветствовал майор Пельтцер.
– Следуйте за мной!
Еще несколько шагов по коридору; открывается одна дверь, потом – другая; и вот Карбышев в просторном кабинете перед высоким, худым человеком в эсэсовском мундире, с грубым, точно у фигуры со старинного рыцарского надгробия, лицом и длинной, как соска, верхней губой. Глаза этого человека жгуче блестят: взгляд – зоркий, нагло проникающий в душу. "Параноик"…
– So! – говорит граф Бредероде. – В Бресте вы были моложе. Ха-ха-ха! Курите. Это хорошие английские сигареты "North State Вl…" Что? Не курите? Вы правы. Но правы далеко не во всем, генерал. У вас психология мелкого бюргера – вам не нужно больше того, что вы имеете. А что вы имеете? Известно, что в России Сибирь начинается от Вислы. Русские – люди без души. Нет, мы – из другого теста. Победоносная душа нашего народа одинаково сильна как в поражениях, так и в победах.
– Может быть, в поражениях еще сильнее?
Глаза Бредероде блеснули.
– Да, именно так. Наш народ видит в поражении шаг к победе. Вам этого не понять. Вы, русские, – примитивные люди. Вы упорны, как… Я говорю вам прямо: человек ваших лет выйти из лагеря живым не может. Он непременно умрет там. Недавно вам было сделано превосходное предложение, за которое вы должны были бы ухватиться. А вы… Чего вы хотите? Чего вы не хотите?
– Я не хочу иметь дело с шантажистами вроде господина Раубенгеймера.
– Как бы смеете говорить подобные вещи? В Хамельбурге вы издевались над моим адъютантом Пельтцером, над почтенным генералом Дрейлингом. А здесь оскорбляете "старого борца" Раубенгеймера. Пытаясь устроить вашу судьбу, он приехал к вам…
– Он приехал ко мне как ученый инженер, как профессор. Но это шантаж, потому что на деле он такой же… эсэсовец, как вы.
– Мундир? Глупо, генерал, глупо. Что такое мундир? Тряпка, как и всякая другая. Было время, когда я видел кайзера Вильгельма II в красном бархатном плаще ордена Черного орла. А чем это кончилось? Судить о людях по мундиру, который они носят, – чепуха.
– Не всегда.
– Ну-н?
– Мундир СС отличается от всех прочих тряпок необыкновенным свойством. Разум людей, которые его надевают, вывихнут на сторону, а сердце обросло щетиной…
Карбышев взглянул в глаза Бредероде и замолчал. Глаза эти были холодны, как зимнее небо, и полны тяжелой, непримиримой, жестокой ненависти.
– От вас не требуется ничего, кроме лояльного отношения к фюреру и его власти. Вы же не хотите быть лояльным.
– Не хочу.
– Тогда…
Два офицера СС впихнули Карбышева в лифт. Кабина стремительно опустилась с четвертого этажа в подвал. Дверь ее открылась. Несколько пинков в шею и спину живо продвинули Карбышева по коридору. Опять – открытая дверь. За ней почти пустая, кругом зацементированная одиночная камера с ослепительно яркой лампой под потолком. Дверь захлопнулась. Карбышев протянул руку к кувшину с водой. Ему показалось, что вода мутновата. Но он очень хотел пить и налил в кружку. Напрасно. Едва его губы коснулись жидкости, как сейчас же и отдернулись: вода имела вкус огуречного рассола.
* * *
Через несколько суток пребывания в берлинской тюрьме гестапо жажда, терзавшая Карбышева, сделалась нестерпимой. Две или три ночи он не спал совсем, – отчасти от жажды, отчасти из-за постоянного, ни на миг не притухавшего яркого света, от которого болели и гноились глаза. Пытка? Настоящая. Карбышев объявил голодовку, перестал есть. Он неподвижно лежал на койке, закрыв глаза руками, и думал. О чем только не передумал он за эти четыре дня! На пятый – притушили свет и принесли хорошей, чистой и свежей воды. Он стал понемножку есть, следя за тем, как прозрачная легкость, до краев заполнившая его тело во время голодовки, постепенно вытеснялась из него пищей. А это была удивительная, чудесная легкость: Карбышев лежал на койке и вместе с тем ходил по облакам, – per aspera ad astra, это был странное состояние, похожее и на сон и на обморок, но еще больше – решительно ни на что не похожее.
Когда оно мало-помалу исчезло, в камеру вошел человек с низким, звериным лбом и перешибленным носом. Он поставил свой портфель на пол у двери, аккуратно прислонив его к стенке, и сказал, пристально вглядываясь в изможденное, землистое лицо Карбышева, как бы обскабливая его глазами:
– Позвольте представиться, господин генерал: следователь политической полиции по особо важным делам Эйнеке. Чтобы сразу же исключить всякую возможность возникновения разговоров о шантаже, ставлю вас в известность, что я старый член национал-социалистической партии и глубоко убежден в том, что СС есть моральная опора армии, гарантирующая ей безопасность со стороны тыла.
– Что вам нужно? – спросил Карбышев.
– Получите и распишитесь в получении.
– Что вы мне принесли?
– Тысячу марок.
– Что за марки?
– Это отобранные у вас деньги.
– Когда они были отобраны?
– Когда вас брали в плен.
– Не помню.
– Естественно. Вы были без сознания. Теперь эти деньги возвращаются вам.
– Они мне не нужны.
– Вы ошибаетесь. Деньги не могут быть лишними. Получите и распишитесь…
Советник по особо важным делам развернул ведомость.
– Вот здесь.
Карбышев увидел свою фамилию. Шкура на голове Эйнеке быстро задвигалась взад и вперед.
– Пусть вас не смущает название этой ведомости. Денежные операции требуют тщательного оформления в документах. В конце концов, не все ли равно? Вы распишетесь в ведомости о выплате жалованья пленным офицерам "НОА", но… ведь никому же и в голову не придет считать вас состоящим на германской службе. Я знаю, какие великолепные предложения вам делались. Однако пренебрежение, с которым вы их отвергли, еще великолепней. Так что…
– Вон, негодяй! – крикнул Карбышев, вдруг все поняв и почти задыхаясь от ярости. – Вон, падаль!
– Потише, приятель, – грозно сказал Эйнеке, кладя руку на пистолет, – я и не собираюсь тебя принуждать. Не хочешь? Черт с тобой!
Он поднял с пола свой портфель, сунул в него ведомость и, покрутив кулаком перед самым лицом Карбышева, быстро вышел из камеры.
Карбышев долго сидел на своей койке, в неподвижной позе бесконечно усталого человека. Его маленькая, сжавшаяся в комок фигура казалась в эти минуты живым олицетворением бессилия. Всякий, взглянув на него, так бы именно и подумал. А между тем никогда еще, с самого начала своих невзгод в плену, Карбышев не был так далек от "скисания", как теперь. Раньше он говорил: "Чем лучше, тем хуже". Теперь же мог сказать: "Чем хуже, тем лучше". Полоса физических и моральных страданий, которую развернули перед ним берлинские гестаповцы, не пугала его нисколько. Как началась эта полоса, так и кончится – когда-нибудь. Но спотыкаться, оступаться, сходить с этой полосы Карбышев не собирался, как не собирался, впрочем, и падать под ударами. Надо было отбиваться и идти к концу. Надо было верить в свою испытанную двужильность…
И Карбышев ничуть не сомневался в своих силах. Настолько не сомневался, что, разделавшись с Эйнеке, в тот же день объявил вторую голодовку и голодал целую неделю.
* * *
В лагере под Берлином, куда вывезли Карбышева "на поправку", все было более или менее по-хорошему. Кормили, правда, скверно и вкусным словом "Tee" называли настой из какой-то вываренной травы. Но не издевались, не шантажировали, не мучили репрессиями. Карбышев очень быстро пришел здесь в себя, стал по-прежнему подвижен и бодр; взгляд его умных, горячих глаз оживился, и по губам заскользила легкая, беглая полуулыбка. Лагерное начальство о нем говорило: "Der Russe ist nicht dumm!". Чаще всего ему приходилось иметь дело с молоденьким вежливым лейтенантом – тем самым, который снял с него наручники в поезде перед Берлином. Этот лейтенант продолжал источать сладкий запах "Виргинии", но носил теперь не прежнюю общевойсковую форму, а какую-то совсем другую, чуть ли не дивизии противовоздушной обороны, со знаком прожектора на рукаве. Однажды он сказал Карбышеву:
– А я не ошибался, когда, если помните, говорил, что вы назначены для обмена, господин генерал.
– Думаю, что ошибались.
– Нет. Вы скоро убедитесь в этом.
С каждым днем режим в подгородном лагере смягчался. Пленные открыто читали "Фелькишер беобахтер". Карбышев видел в чьих-то руках "Ангрифф". Объяснение напрашивалось. Конечно, дело было не в том, что какой-то Бредероде морально переродился или Эйнеке перестал быть животным, а в тех событиях, которые совершались на "русском" фронте. Наголову разбитые гитлеровцы отскочили от Сталинграда. Это значит, что фашистский тигр тяжко ранен и видит перед собой конец. Режим не просто смягчается, а трещит. С одной стороны, официальная болтовня о "решающем весеннем наступлении"; с другой – трусливый шепот тюремщиков: "Россия – страна большая, разве можно с ней справиться…" Характер и исход войны определяются политикой классовой борьбы воюющих сторон, – в этом суть. Фашистский тигр смертельно ранен и должен погибнуть. Предчувствие конца было особенно ясно видно на смущенных лицах лагерных офицеров, когда советские войска пошли в наступление на Харьков. Двадцать второго февраля – четверть века Красной Армии – лейтенант с прожектором на рукаве, многозначительно улыбаясь, сказал Карбышеву:
– Поздравляю, господин генерал.
– С чем?
– Сегодня мне приказано сопровождать вас в Берлин. Очевидно, вопрос об обмене решен.
* * *
На Бендлерштрассе стоял красивый особняк. Ионические колонны подпирали портик с отполированными до блеска входными дверями. Лестница вела наверх, сверкая чистотой, и медные шары на поворотах ее перил горели, как маленькие круглые солнца. Большой темно-серый, наглухо завешанный лимузин подвез Карбышева к этому прекрасному дому.
…В отличие от многих других должностных кабинетов, которые Карбышев успел посетить в Берлине за последние три месяца и которые, как правило, не поражали пышностью, этот был роскошен. В ровном свете лампы, спокойном и ласковом, дубовая мебель, ковры и гобелены казались загадочной фантасмагорией. Карбышев смотрел на хозяина кабинета и почему-то никак не мог понять, какой он: большой или маленький, старый или молодой? Точно экраном затуманенной мысли был отгорожен от него этот человек в коричневатой куртке нациста с серыми петлицами под золотыми нашивками "Дубовый лист". Да и не одна куртка коричневая – весь этот человек того же цвета: и пистолетная кобура, и бриджи, и сапоги. Карбышев все еще не видит его как следует, но уже отдает себе отчет в том, что это очень жирный, злой и веселый человек. Жмуря глаза, как кот, чтобы лучше видеть добычу, он легко подвигает к Карбышеву глубокое, удобное кресло.
– Садитесь, генерал. Располагайтесь, прошу вас.
Он говорит по-русски совершенно свободно, почти без всякого акцента. Вот передвижной чайный столик. На нем – две рюмочки ликера, сыр и сигары "Ортолан". Речь хозяина разливается, как река между широких берегов. Он старается говорить как можно небрежнее, безыскусственнее, придавая вместе с этим своему лицу выражение игривой беспечности.
– Да какой же вы советский генерал? Вы для меня просто милый человек. Немец, который любит вальс и пиво, не любит натянутости. Я именно такой. Кроме того, я пятнадцать лет прожил в России. Скажу вам по секрету: я был тогда коммунистом. Да, да… Потом разошелся с общей линией и уверовал в национал-социализм. Бывший коммунист – начальник германской контрразведки, ха! Но это не странность и не парадокс. У нас к таким вещам относятся очень толерантно… Карбышев вспомнил насильно распространявшиеся между пленными в Хамельбургском лагере толстые антисоветские книги К. Альбранта.
– Действительно, – говорил Альбрант, – разве и вы и я, разве мы оба не социалисты? Вы убежденный коммунист…
– Да, я убежденный коммунист.
– Что же вы находите хорошего в том, чтобы быть коммунистом? Что дал коммунизм вашей стране? Почему в этой несчастной, братоубийственной войне, закончить которую скорейшим миром есть первый долг каждого из нас, вы так тесно связываете свою судьбу с судьбой коммунизма? Почему, наконец, вы так уверены в победе России? Разве в Семилетнюю войну русские не были в Берлине? Но немцы выгнали их из Пруссии домой…
– Вы не знаете истории вашей родины, господин Альбрант.
– "Господин Альбрант"? Зачем это? Прошу вас, – зовите меня по-русски: Карл Карлович… И ответьте мне, пожалуйста, просто и искренне на мои недоуменные вопросы. Не будем спорить насчет Семилетней войны. Будем говорить о сегодняшнем, о завтрашнем дне. И вы, в самом деле, полагаете, что за вами право победы в этой войне?
– Несомненно.
– Почему?
– Потому что социалистическое общество, построенное в нашей стране, есть высшее достижение мировой истории. И естественно, что нет войны справедливей, чем та, которая ведется во имя защиты страны социализма.
Радужное сияние добродушного смеха, которым озарялось до сих пор круглое лицо Альбранта, вдруг исчезло. Альбрант побагровел – из-за ушей, из-под скул кирпичные пятна так и поползли на его жирные щеки и потный лоб. Ему стало душно – он быстро оттянул рукой тугой и жесткий воротник своей куртки.
– Вы хотите взять Германию голодом, – прохрипел он, – но если вы считаете это справедливым, то мы находим, что еще справедливее, когда ваши пленные голодают в наших лагерях. Мне жаль вас, генерал. Придет такое время, когда вы скажете: Карл Карлович, я к вашим услугам. Но будет поздно.
– Такое время не придет.
– Придет. Откажитесь-ка лучше от ваших идиотских взглядов. Тогда мы гарантируем вам жизнь и положение генерала. Иначе вы сдохнете, клянусь!
– Возможно. Но советские генералы совестью не торгуют. Придется умереть – умру как солдат. Я – коммунист.
Альбрант так брякнул по столу своим свинцовым кулачищем, что звон пошел по его роскошному кабинету.
– Довольно! Вы непримиримый враг национал-социалистского государства. Таким, как вы, нельзя давать дышать. Их надо давить, давить. Надо их резать, кромсать… Gangraena spontana… Резать, резать…
В кабинет вбежали адъютанты, секретари, стенографы.
– Взять его! – кричал Альбрант. – Убрать!..
Когда Карбышева увели, он еще некоторое время продолжал кричать. Но постепенно из этих беспорядочных криков ненависти все отчетливее и отчетливее начинало складываться вполне членораздельное приказание:
– Изготовить листовку… Текст: "Генерал-лейтенант Дмитрий Карбышев… перешел на службу Германии. Ваше дело пропало… Русские, сдавайтесь, потому что ваши лучшие люди перешли к нам… Сдавайтесь!" Разбрасывать с самолетов… Тираж…
Альбрант крупными глотками пил холодную воду. Его зубы мелко стучали о край стакана, и ему казалось, что в этом стуке ясно повторяются недавно произнесенные им в горячке гнева слова: "Gangraena spontana…"
На песчаной равнине, по обеим сторонам речки Пегниц, лежит древний германский город Нюрнберг. Чистенькие, неровные улицы; дома со шпилями и высокими крышами; на фасаде почти каждого дома – большое окно со скульптурой и цветком; на площадях – фонтаны со статуями; сквозь серый фабричный дым – замок с башнями, стены и зеленые рвы. Старинная слава города – строгая кисть Альбрехта Дюрера и веселые песни сапожника Ганса Сакса. Теперь же Нюрнберг славится тюрьмой гестапо.
Еле-еле светятся в ночном тумане фиолетовые огоньки. У двери такой глухой вид, что открыть ее кажется невозможным. Но вот что-то щелкает, и между двумя многоэтажными домами. которые сходятся наверху, распахиваются ворота. Обнаруживается большой, совершенно пустой двор. Карбышев идет через двор: при нем – двое конвойных. Опять что-то щелкает, и ворота позади закрываются. Маленький подъезд. Маленькая приемная… Зеленые люди с нацистскими значками на груди быстро подступают к Карбышеву и с профессиональной, фокусной ловкостью обыскивают его. Осматривают личные вещи и составляют опись. Наспех заполняют анкету. Затем Карбышева ведут в камеру. Это очень небольшая комната. В ней набито двадцать пять заключенных. Откидные кровати пристегнуты к стенам. Постели – на полу. Ночь кончается. Сигнал к подъему. Заключенные вскакивают. Дверь камеры пропускает ведро не то с ячменной бурдой, не то с кипятком на муке, не гуще свиной болтушки…