Сибирь и каторга. Часть первая - Сергей Максимов


Книга С.Максимова `Каторга империи` до сих пор поражает полнотой и достоверностью содержащейся в ней информации. Рассказ об истории русской каторги автор обильно перемежает захватывающими сюжетами из жизни ее обитателей. Образы преступников всех мастей, бродяг, мздоимцев из числа полицейских ошеломят читателя. Но даже в гуще порока Максимов видит русского человека, бесхитростного в душе своей.

Первое издание `Сибири` вышло тиражом 500 экземпляров для распространения только среди высших чиновников. В советские времена книга вообще не публиковалась. Впервые за много лет этот уникальный текст издается в полном виде, с иллюстрациями и ценными дополнениями из архива писателя.

Содержание:

  • Предисловие 1

  • Глава I - В ДОРОГЕ 2

  • Глава II - НА КАТОРГЕ 14

  • Глава III - В БЕГАХ 27

  • Глава IV - НА ПРОПИТАНИИ 46

  • Глава V - НА ПОСЕЛЕНИИ 54

  • ТЮРЕМНЫЕ ПЕСНИ 75

  • ТЮРЕМНЫЙ СЛОВАРЬ - и искусственные байковые, ламанские и кантюжные языки 84

  • Иллюстрации 90

  • Примечания 91

Часть первая

Предисловие

Словарь Владимира Даля стоит сейчас на книжной полке почти в каждой семье, часто почетное место на полке делит с ним собрание пословиц русского народа. Не найти ребенка, которому бы не читали русские народные сказки. Наш народ, независимо от уровня образования и профессии, всегда хотел знать больше о собственной истории и обычаях.

Сергей Васильевич Максимов был и остается одним из тех подвижников, чьими трудами мы имеем возможность обратиться к своим истокам.

Пионером в деле изучения жизни простого народа был, конечно, Владимир Даль. Его очерки из народной жизни, появившиеся в печати в сороковых годах XIX века, были первой неуверенной попыткой обращения к теме. При всей поверхностности, в которой его справедливо упрекали критики, эти очерки, с трудом пробившиеся сквозь официальную доктрину "народности", обратили на себя внимание и задали направление поисков целой плеяде талантливых молодых литераторов.

Для этой талантливой молодежи народные темы не были данью моде, они искренне хотели сделать и делали настоящее и большое дело. Первым среди них и по таланту и по рвению являлся Максимов. По обилию затронутых тем, по количеству и скрупулезности собранного им материала ему не было равных. Целые пласты народной жизни были, по сути, открыты им для образованного читателя.

Сама судьба, казалось, предуготовила его к этому, сначала приведя родиться в настоящем "медвежьем углу" русской провинции, а затем лишив матери на втором году жизни. Сергей Васильевич родился 25 сентября 1831 года в посаде Парфентьево Костромской губернии, в многодетной семье мелкопоместного дворянина. Его отец не мог уделять сколько-нибудь значительного времени воспитанию сына, и любознательный мальчик получал свои первые впечатления о жизни в обществе посадских детей, увлекавших его своими играми то в оживленные дворы своих домов, то в девственные леса, окружавшие посад. "Лесная глушь" впоследствии дала название одной из книг его очерков.

В кругу близких друзей Максимов рассказывал, как с раннего детства он был тесно связан с окружающим его простым народом, как близко принимал к сердцу его интересы, "причитая вместе с бабами над павшей скотинкой".

Несмотря на столь провинциальное детство с ранних лет утвердилась в Сергее Васильевиче тяга к учению, к предельно хорошему образованию, всецело поддержанная в юноше отцом. Отец нашел для него возможность учиться в костромской гимназии, а потом благословил и переезд в Москву для поступления в университет. Правда, в те годы, из-за ужесточения надзора за общественной жизнью, открытым оставался лишь медицинский факультет, и Максимову пришлось "слушать крикливую трескотню латинских слов и фраз" и иметь дело с трупами. Однако его духовная жажда была удовлетворена близким общением с одним из интереснейших московских литературных кружков своего времени - кружком молодой редакции "Москвитянина", во главе которой стоял известный драматург А.Н. Островский.

Вся московская жизнь прошла под знаком общения с этим кругом единомышленников. "Москве я обязан моими первыми литературными связями, моим литературным воспитанием и первыми проблесками моего сознания, что я должен быть чем-нибудь полезен народу", - писал Максимов впоследствии.

Материальные обстоятельства его жизни складывались тоже по-студенчески. Пытаясь поправить материальное положение, Максимов перебрался в Петербург, который привлекал его еще и функционирующим филологическим факультетом. Но судьба вновь распорядилась по-своему, и ему пришлось продолжать обучение в качестве слушателя медико-хирургической академии. Зато с работой стало полегче - он стал сотрудничать с издателями "Справочного энциклопедического словаря" и периодической "Библиотеки для чтения".

В 1854 году в январском выпуске "Библиотеки" появился очерк "Крестьянские посиделки в Костромской губернии". С этого очерка началась литературная карьера Максимова.

Первые его произведения были написаны по воспоминаниям детских лет. После публикации ряда очерков молодого литератора заметил И.С. Тургенев. "Ступайте в народ, внимательно наблюдайте, запасайтесь свежим материалом! У вас хорошие задатки… Дорога перед вами открыта!" - говорил ему маститый писатель.

Максимов и сам понимал, что детских впечатлений надолго не хватит. Опубликовав "на прощание" еще пару очерков, он бросил ученье в академии и пошел странствовать по Владимирской губернии. Побродив по этим местам, перебрался на Волгу, побывал в Нижнем на ярмарке, а затем забрался в лесную глушь - Вятку.

Возвратившись из этого странствия, Максимов начал публиковать один за одним новые рассказы все в той же "Библиотеке для чтения". Огромное количество материала, правдивость в каждом слове и умение двумя-тремя словами раскрыть душу описываемого народного типа привлекли внимание публики.

Современному читателю следует знать, что существовавшие до его очерков описания народного быта либо были отстраненно-поверхностны, либо взглядывали на простой народ сверху вниз, нередко даже потешаясь над его обычаями. Так называемой образованной, городской публике были совершенно неведомы речь и уклад жизни русского крестьянина. Максимов же, выросший в одном дворе с посадскими ребятами, чувствовал себя в народной среде как дома. Он любил простого человека и испытывал к его жизни искренний интерес. Возможно, этот интерес не вытеснился другим еще и потому, что Максимов не делал карьеры на "городских" поприщах - государственной службе или академической науке. Как бы то ни было, такой заинтересованный подход обеспечил его литературе исключительную детальность в описаниях народного быта. Но надо сказать, что давалась Она ему нелегко. Одно дело - сказать, что должно быть в очерке, а другое дело - найти нужный материал.

Помимо сверхъестественной наблюдательности, которую отмечали все знавшие его, он обладал еще мягким, уравновешенным характером. Он говорил о себе: "Никогда я к ним (простым людям) не подлаживался, не подлизывался, не подпускал слащавости - терпеть этого мужик не может, а всегда ладил с ними, узнавал, что мне требовалось; случалось, брал шутками, прибаутками; приходилось и подолгу бражничать с ними. Народ видел, что я не хитер, что не зубоскалил с ними от нечего делать, да и приязнь мою к нему, душевное расположение чувствовал и понимал".

Приобретение Максимовым известности совпало по времени с переменами в российской общественной жизни. Готовилась Великая реформа по освобождению крестьян, и внимание правительства к народной жизни выразилось, в частности, в организации экспедиций в различные районы с участием молодых литераторов, проявивших себя на поприще описания народной жизни. Максимов был приглашен поучаствовать в экспедиции на Север. Все это происходило под эгидой Морского министерства, возглавляемого большим сторонником преобразований, великим князем Константином Николаевичем.

Исполняя поручение, Максимов отправился к Белому морю, а затем, уже по собственной инициативе, до Ледовитого океана и Печоры, употребив на путешествие целый год.

После возвращения из поездки Максимов три года печатал в разнообразных изданиях очерки по материалам, собранным в этом путешествии. Затем эти очерки были объединены в книгу "Год на Севере", выдержавшую много переизданий. Имя Максимова стало известно уже не только интересующимся литературой и критикам.

Успехами его остался доволен и великий князь, поручивший ему новое исследование - новоприобретенного Амурского края. Результатом, как и в первом случае, стал ряд статей и успешная книга.

Максимов еще не вернулся с Востока, как его нашло новое задание - объездить Сибирь для исследования тюрьмы, каторги и быта ссыльных.

Задачу он выполнил блестяще, но книга "Тюрьма и ссыльные", написанная по результатам этой поездки, была запрещена для свободного распространения сверхбдительным председателем сибирского комитета и опубликована тиражом 500 экземпляров только для служебного пользования. Лишь через восемь лет отдельные статьи по материалам той поездки смогли появиться в общедоступной печати.

Продолжая путешествовать, Максимов открывал читателю все новые интереснейшие темы. Циклы статей по русским сектам, книги для народа о различных краях страны, уникальный материал о русском бродяжничестве - все эти сокровища этнографа появились на полках еще до того, как автору исполнилось сорок лет.

Однако с течением времени Максимов стал чувствовать недомогание, не позволявшее ему пускаться в дальние путешествия. Материала, правда, было накоплено на много лет плодотворной литературной жизни.

Осев на одном месте, редко выезжая из Петербурга, Максимов стал приводить в порядок накопившиеся материалы из прошлых поездок, по разным причинам не использованные. Начал он со своих каторжных заметок и аналогичных материалов, оставленных другими писателями. Он изучал записки декабристов, дела петрашевского кружка и сводил добытые сведения воедино.

В конце 1868 года он начал печатать в "Вестнике Европы" рассказы из быта ссыльных под заглавием "Несчастные", а со следующего года в "Отечественных записках" - длиннейший ряд статей "Преступления и несчастия". Даже покореженные цензурой, они захватывали читателя.

После значительной переработки и дополнения эти статьи появились отдельной книгой под названием "Сибирь и каторга" (три тома - "Несчастные", "Преступления и несчастия", "Государственные преступники"). Книга имела громадный успех.

Кстати, "громадный успех" и другие эпитеты относятся исключительно к количеству проданных копий и общественному резонансу произведений, а никак не к материальной стороне дела. Максимов получал очень мало от издателей, в значительной степени из-за общего отвращения к самому процессу "пристраивания" своих произведений. Гонорары были настолько невелики, что писатель озаботился приисканием службы, приносившей постоянное пропитание семье.

Надо сказать, что в те годы служба на государство считалась несовместимой с исповедованием "свободных" убеждений, причем настолько, что его биограф даже посвятил несколько абзацев "оправданию" такого отступничества.

Проведя все дни свои в трудах, Максимов скончался в 1901 году, в кругу семьи, в возрасте 70 лет. Его книги неоднократно переиздавались после его смерти, а в послеперестроечное время обрели полноценную вторую жизнь.

При составлении нашей серии мы не могли не представить в ней самую успешную книгу Сергея Васильевича. Все грани его писательского таланта, любовь к народу и наблюдательность ученого служат здесь освещению самой трагичной российской темы.

Глава I
В ДОРОГЕ

Милосердная. - Картина этапного странствования от Москвы до каторги: дорожные и тюремные злоключения. - Барабан. - Сила и значение отечественной благотворительности. - Москва и купеческие города. - Староверы. - Старые неурядицы. - Окровавленные колодники. - Сбор милостыни. - Приворотные кружки. - Обилие пожертвований. - Начальнические вымогательства. - Этапные солдаты и командиры. - Похождение полушубков. - Арестантские деньги. - Парад шествия. - Этапные любовницы. - Начальники смирные и сердитые. - Тобольская тюрьма. - Железные прутья и кандалы. - Арестантская артель. - Этапные кабаки. - Этапные здания. - Полуэтапы. - Арестантская собственность. - Наручники. - Привал. - Майданщики и откупа. - Подводы. - Старосты. - Этапные крепы: вещественные и нравственные. - С этапов не бегут. - Солдатские и офицерские доходы. - Бритье голов и случай с поляками. - Золотой порошок. - Водка. - Нары. - Этапная ночь. - Пасхальная картина. - Весна на этапах. - Арестантские дети. - Казармы. - Солдаты. - Сторожа и торговцы. - Растахи. - Несовершенства этапной системы и дороги. - Приход арестантов на каторгу.

Милосердные наши батюшки,
Не забудьте нас, невольников,
Заключенных, - Христа-ради! -
Пропитайте-ка, наши батюшки,
Пропитайте нас, бедных заключенных!
Сожалейтеся, наши батюшки,
Сожалейтеся, наши матушки,
Заключенных, Христа-ради!
Мы сидим во неволюшке -
Во неволюшке: в тюрьмах каменных,
За решетками за железными,
За дверями за дубовыми,
За замками за висячими.
Распростились мы с отцом, с матерью,
Со всем родом своим - племенем.

Песня "Милосердная"

Вот в какую простую форму сложилась и какою нехитрою песнею сказалась просьба проходящих по сибирским этапам арестантов, - просьба, обращаемая обыкновенно к сердоболию обитателей спопутного селения. Немного в этой песне слов, не особенно богата она содержанием, но слова ее не мимо идут, а содержание и склад ее, а особенно напев, трогают не одни только мягкие, настроенные на благотворение сердца. Я слышал эту песню один раз в жизни, но никогда не забуду того впечатления, какое оставила эта песня в моей на тот раз сильно утомленной памяти, в моем усталом воображении, притуплённом разнообразием картин и пораженном неприглядностью и несовершенством картин этих.

Не помню дня, числа и часа; помню светлый апрельский день, весенняя теплота которого обязала меня отворить окно и смотреть на дешевые, не богатые содержанием подробности деловой и однообразной жизни сибирской деревни. Созерцание таких картин далеко не ведет: от них скоро отрываешься и скоро забываешь о них, ради воспоминаний прошлого, всегда готовых к услугам, всегда живых и свежих, и чаще всего о родине, которая тогда была для меня и далекою и удаленною.

Так было со мною и на этот раз в одной из самых дальних деревень Забайкальского края, у окна одного из ее утлых и старых домов, одного, в котором засадила меня весенняя распутица и бездорожица.

Я сидел и слушал; и слышал на тот раз отдаленные звуки, какого-то неопределенно-тоскливого напева и строя. Звуки эти унесли воображение мое на Волгу, где, ломая путину и разламывая натруженную и наболевшую грудь жестокою лямкою, бурлак тянет свою унылую песню, подлаживая к ней свой шаг, приурочивая свои разбитые ноги. Сходство напева сибирской песни с волжскою бурлацкою на первых порах казалось мне поразительным. Но песенные звуки становятся яснее и определеннее и досужее воображение мое спешит рисовать уже иные картины. Вот, думалось мне, безжалостные подруги расплели у невесты девичью косу, чтобы накрыть ее голову повоем: и вот она, невеста эта, вспомнив скорую утрату всей своей девичьей воли,

Что во неге у матушки,
В прохладе у братьецов, -

выливает все свое горе в песенный плач, у которого готова только внешняя форма, но наружное проявление в напеве всегда такое самобытное и сильное. Невеста как будто собрала в груди все накипевшее горе и все слезы и как будто в последний раз в жизни решилась вылить их все вдруг и вслух всем. Напев в нашей песне в таких случаях обыкновенно бывает не менее тоскливый и не менее щемит он сердце. На этот раз он показался мне схожим с тем, который доносился до моего слуха с улицы сибирской деревни. Но вот песня послышалась еще ближе. Воображение поспешило подладить к ее напеву другие, новые, но знакомые и похожие картины, - и в воспоминаниях встал, как живой, сельский погост: бедные и покривившиеся кресты, погнившая и обвалившаяся ограда, много могил на погосте. На одной могиле распластался, упавши на грудь, живой человек. Из груди его несется стон, слышатся те тоскливые тоны, какими богаты все могильные плачи. Однообразны плачи эти в содержании, одинаковы и в напеве. Тоскливее напева этих плачей я не знал прежде и не чаял встретить потом других, которые были бы равномерно закончены, одинаково верны своей цели и своему смыслу. Но когда из-за угла сибирской деревни показалась толпа арестантов с верховыми казаками впереди, с солдатами по бокам, и когда послышалась и песня, вся целиком, я забыл о всяческих сравнениях. Я бросил их как неверные, далекие от образов, навеянных настоящею песнею. Тоны арестантской песни сливались в один; переливы так были мелки, что их почти нельзя было отличать и выделить из целого. А в этом целом слышался один стон, и самая песня эта показалась тогда сплошным стоном; но стонал на этот раз не один человек - стонала целая толпа. Слов не было слышно (при всех моих напряженных усилиях я не мог поймать ни одного), слова и тоны слились в один гул; и гул этот и стон этот щемили сердце до того, что становилось положительно жутко и неловко. Так и веяло от песни сыростью рудниковых подземелий, мраком тюремных стен, свинцового тяжестью всяческой каторги, где человеку хуже и безвозвратнее, чем в других каких-либо отчужденных местах на всем белом свете, на всем земном шаре.

Целые дни потом преследовали меня мучительные звуки арестантской песни, и, возвратившись теперь к ней воспоминаниями, я не могу указать иной, которая отличалась бы более тоскливым напевом. Смею уверить, что ни одна русская песня не приурочена так к выражению внутреннего смысла в напеве, ни одна из них не бьет прямо в цель и в самое сердце, как эта песня, выстраданная арестантами в тюрьмах и на этапах. На этот раз кандальная партия осиливала последнюю сотню верст из долгого и тяжелого, семитысячного и годового пути своего. Ей оставалось идти уже немного верст, чтобы попасть домой, т. е. прямо на каторгу.

Пока колодники у нас перед глазами, мы от них не отстанем. Не отстанем мы от толпы этой, хотя она и движется вдоль улицы мучительно-медленным шагом, едва волочит ноги. Самый звук кандалов стал какой-то тупой и слышный и громкий потому только, что идущая партия ссыльнокаторжная, в которой - как давно и всякому известно - на каждые ноги надеваются тяжелые пятифунтовые цепи. На этот раз медленная поступь - преднамеренная, ради сбора подаяний, и вышла она торжественною потому, что всякий арестант увлечен пением и вводит в артельную песню свой разбитый голос, чтобы, таким образом, мольба была общею и конечнее била в сердобольные сердца слушателей.

Стоит на улице сплошной стон от песни, и бережно несет свою песенную мольбу эта густая арестантская толпа, точно боится выронить из нее слово, сфальшивить тоном, и поет усиленно громко, словно обрадовалась случаю торжественно и окончательно высказать вслух всем свое неключимое горе.

Дальше