Приехали в центр Констанцы, к развилке дорог, откуда начинался путь на Бухарест. Вышли из машины. Некоторое время стояли молча, смотрели друг другу в глаза. Потом она порывисто меня обняла, поцеловала. Села в автомобиль и с места взяла большую скорость. Улетела еще одна розовая чайка, светлое облачко, сверкающий гребень волны. Будут бежать годы, гаснуть многие воспоминания, стираться лики людей, но и до сих пор не меркнет образ прекрасной благородной женщины, ринувшейся на защиту моего слабого, чуть было не попавшего в беду существа. Я еще долго буду получать от нее письма, они будут вспыхивать как лучи солнца и озарять мою смятенную душу, манить в какую-то прекрасную даль, но никогда я больше не увижу Елену, – одну из тех женщин, подаренных мне судьбой неизвестно за какие добродетели. Не побоюсь признаться, женщин, смутивших мой покой и сердце, будет еще много, я был влюбчив и в воображении своем часто создавал Дульциней, но все они, как и Елена, пройдут передо мной светлым видением, и ни к одной из них не возникнет и тени упрека. Я всех любил искренне и горячо, – и, может быть, в награду за мою святую бескорыстную любовь они дарили мне одно только светлое безмятежное счастье. Вас теперь нет, мои белые быстрые чайки, но судьба и на склоне лет подарила мне женщину, которая удивительным образом сочетает в себе все самые прекрасные достоинства, которые я встречал в других женщинах. Моя супруга Люция Павловна частенько говорит: "У нас нет детей, не тот наш возраст, но у меня есть твои книги. Они – мои дети". Да, Люция Павловна взяла на себя труд издавать мои книги, и за десять лет нашей супружеской жизни издала пять или шесть романов и несколько других книг. Я всегда верил женщинам, но того, что мне встретится еще и такая, которая будет рожать меня как писателя – такого чуда я и не мог представить.
Итак, Лена уехала. А через три года настанет день, когда военно-транспортный самолет, выделенный мне моим другом генералом Семеновым, поднимет меня, мою библиотеку и всю мою семью и доставит на Центральный аэродром в Москве, едва ли не к самому подъезду дома на Хорошевской улице, где мы тогда жили.
Кончился румынский период жизни. Снова Москва, океанский круговорот людей, который захватывает меня как щепку и несет куда-то. Куда?… Я задавал себе этот вопрос, но ответить на него мог один Создатель.
Глава четвертая
По приезде в Москву я два-три дня ходил по улицам, магазинам, наслаждался общением с москвичами, которые после трехлетней разлуки казались мне близкими, родными людьми. Вот уж истинно говорят: для того, чтобы понять, что такое для человека Родина, надо пожить на чужбине.
Румынию я покинул вместе с советскими войсками; Хрущев уже тогда действовал, как Ельцин: показал свою ненависть к Сталину и начал крушить армию; резал на металл боевые корабли, списывал на слом стратегические бомбардировщики, выводил войска из стран – бывших гитлеровских сателлитов. До Германии не дотянулся, видно, сильны еще были маршалы и генералы, добывшие Победу, жив был и здравствовал великий русский человек Георгий Жуков.
Офицеров, служивших в Румынии, демобилизовали – без пенсии и с мизерным выходным пособием. Многим не хватало месяца до пенсии – все равно: снимай погоны. У меня до пенсии с учетом фронтовых годов, каждый из которых засчитывался за три, не хватало три месяца – уволили. Ну, да ладно: о пенсии не думалось. Жизнь только еще начиналась. У меня была комната в Москве: вот это настоящее богатство. В Управлении кадров мне сказали: поезжай в Борзю ответственным секретарем армейской газеты, но комнату в Москве сдавай. Борзя далеко, на границе с Монголией – там и воды питьевой нет. Привозят в бочках – нечистую, вонючую; я отказался.
Уговаривать не стали – списали в запас.
И вот я брожу по улицам Москвы, жадно вдыхаю родной воздух, покупаю арбуз, дыню, виноград, иду домой. Дочки мои, Светлана и Леночка, играют во дворе и, если меня увидят, радостно подбегают, вместе идем домой. Тут Надежда и ее мама Анна Яковлевна прибирают комнату, наводят уют, порядок. Все у нас хорошо, все довольны, и только одна тревожная мысль омрачает нашу жизнь: врачи находят у Леночки врожденный порок сердца, ей предстоит операция. Но я еще в Румынии консультировал ее у профессора, он сказал: "У нее незаращение межпредсердной перегородки, такие операции успешно производят в России".
К нам часто заходит Грибов, он отправил семью в Кострому, а сам пытает судьбу в Москве. Надеется на мою помощь, но я еще и сам только подумываю об устройстве. Пока еще в толк не возьму, где и как буду работать. Мне, конечно, проще: есть жилье, прописка – хомут найдется. Я себя знаю: мне бы лишь зацепиться. Грибову говорю:
– Попытаюсь защитить диплом в академии, ты тоже поступай в институт – хотя бы на заочное отделение. В гражданке нам без диплома не обойтись.
Он пошел в Областной педагогический институт, подал заявление. Пришел счастливый:
– Для меня льготы: фронтовик, имею среднетехническое военное образование. А к тому же – мужик. Там у них на нашего брата дефицит. Будь ты хоть идиотом – примут.
Жена моя, кажется, рада возвращению больше всех. Светлане в этом году в школу, Леночку положим в больницу; все дела устраиваются как нельзя лучше.
Наконец я начинаю определяться в новой жизни. Иду в райком партии встать на учет. Тут меня долго держат у окошка. Женщина искала мою учетную карточку, потом вертела ее в руках – и так посмотрит, и этак… Куда-то с ней ходила, потом как-то несмело, виновато проговорила:
– Вам придется пройти на третий этаж. Вас примет первый секретарь.
Слово "первый" проговорила тихо и как-то торжественно.
И вот я сижу в огромной приемной. Слева дверь и сбоку от нее за стеклом надпись "Первый секретарь райкома партии Корчагин Н. И." Это власть. Самая большая в районе. Районов в Москве тридцать два. И вот таких вот секретарей тоже тридцать два. В их руках судьба пятимиллионного города. И, конечно, моя судьба. Я у такого большого партийного начальника никогда не был. Зачем я ему понадобился?
Но вот секретарша открывает дверь кабинета:
– Проходите.
Я ступаю на зеленую ковровую дорожку и не смею идти дальше. Говорю:
– Здравствуйте!
Человек за столом молчит. И даже не кивнул мне.
– Чего же вы стоите? Проходите!
Я подошел ближе. Смотрю на секретаря, а секретарь смотрит на меня. С удовлетворением отмечаю: смотрит на меня весело, будто бы рад встрече. Я говорю:
– Слушаю вас.
– Это я слушаю вас. Три года служите за границей и никому не сообщаете, что исключены из партии. Что же это получается? Кого вы обманываете?
– Как исключен? За что?
– Он еще спрашивает – за что? За все хорошее, что вы там творили у сынка Сталина. Вас еще тогда, в пятьдесят третьем, всех близких к генералу холуев, выкинули из партии, а он – будто и слыхом не слыхал? Вы служили в Румынии незаконно, вы обманули партийные органы.
– Я ничего не знал и никого не обманывал. А ваш тон мне непонятен. Вы объясните, что случилось, в чем я провинился? Должен же быть какой-то разбор, мне должны предъявить обвинение.
– Секретарь поднялся, побагровел:
– Разбор ему нужен! Да ты скажи спасибо, что цел остался, за решетку не попал, как ваш дутый генерал-мошенник. А за то, что незаконно в Румынии должность в военной газете занимал, секреты разные вынюхивал, ты еще ответишь!…
Чувствовал, как кровь бьется в висках, сердце колотится как авиационный двигатель. Кулаки сжал до хруста в пальцах. Подумал: "Хорошо, что еще там, в Румынии, сдал оружие. Нельзя мне в гражданском мире ходить с пистолетом. Слишком тут много подлецов…". Вроде этого. Дрожащим, металлическим голосом проговорил: "А вы мне не тыкайте, я с вами чаи не распивал. А что до моего генерала – он летчик-истребитель, храбро дрался за Родину и оскорблять его я вам не позволю! А что касается меня – я право на жизнь и на службу в армии добыл в бою и прошу не оскорблять меня!"
Во рту все пересохло, я наклонился к секретарю и, наверное, в эту минуту был похож на петуха, готового броситься на соперника.
Секретарь сел и тоже дышал неровно. Ему, видимо, хотелось и дальше говорить мне гадости, но он, похоже, понимал, что и так зашел далеко. Сипло, как змея, прошипел:
– Положите на стол партийный билет.
– Партийный билет не отдам. Я получил его в боях на подступах к Сталинграду и не вам его у меня отнимать.
– Вы отдаете отчет своим действиям? Я же вас… в порошок сотру.
– Я танков немецких не боялся, а вас-то… как-нибудь…
Слова мои захлебнулись, и я, как в тумане, повернулся и нетвердой походкой направился к двери.
– Вернитесь! – закричал секретарь. – Вернитесь, я вам говорю!…
Я остановился. Глубоко вздохнул и сказал себе: "Иван! Успокойся! Ну, что ты кипишь, как самовар. Тебе и не такое встречалось в жизни, а тут разошелся".
Вернулся к столу. Подошел к секретарю ближе. Глядя ему в пылающие злобой глаза, тихо и теперь уже спокойно проговорил:
– Чему же вы радуетесь? Человека исключили из партии, у него беда, а вы – радуетесь. Ну, что вы за человек? Кто же вас поставил на такую высокую должность?
И я сел. И продолжал смотреть на него – и, кажется, смотрел с чувством жалости и сочувствия. Мимолетно думал: "Да если бы я был на такой должности, разве бы я так относился к людям?"
– Вы должны отдать мне партийный билет, – проговорил он упавшим голосом.
– Почему?
– У меня же спросят: как же я не взял у вас партийного билета? Так нельзя, не положено – так у нас не бывает.
– Ага, начальства боитесь. Понимаю. Ну, если так – вот вам, партийный билет.
Вынул из кармана, положил на стол перед носом секретаря и, вставая, сказал:
– Ну, пойду я. А глаза свои страшные не делайте. Не боюсь я вас, потому как нечего мне бояться.
И медленно, но твердой походкой, пошел к двери. Прощаясь с технической секретаршей, подумал: "Вот так и всегда надо: помни о своем достоинстве. В жизни твоей, – обращался к себе со стороны, – наверное, будут и впредь подобные случаи: это удары судьбы и принимать их надо спокойно".
Об устройстве своей жизни без партбилета я в ту минуту не думал.
Шел пешком про улице. Потом свернул куда-то в переулок. Куда я шел, зачем – не знал. Мне нужно было успокоиться. И бесцельная ходьба помогала мне собрать мысли и силы.
Спустился в метро, доехал до Киевской. И уж когда только поднялся наверх, вспомнил, что на Кутузовском проспекте я не живу, комнату свою в прекрасной квартире мы поменяли на большую в доме на Хорошевском шоссе. "Этак можно и с ума сойти", – вскочила в голову мысль, и я грустно улыбнулся, покачал головой. Стоял возле дома, в котором жил Фридман, – не сразу узнал этот дом, но, узнав, подумал: "Зайду-ка к нему, с ним можно посоветоваться".
Фридман жил в доме с подъездом, в котором днем и ночью дежурил швейцар. Спросил, дома ли Фридман.
– Только что сейчас поднялся на лифте с огромной дыней.
И все равно: я позвонил по телефону. Фридман радостно кричал в трубку:
– Ты же в Румынии! Или я не так говорю?
– Так говоришь, но ты же слышал: Хрущев шуганул оттуда всю группировку.
– Ну, заходи! Будем дыню есть.
Я зашел не сразу, а вышел из подъезда и купил арбуз килограмм на пятнадцать.
Фридман за три года изменился так, что встреть я его на улице, не узнал бы. Потучнел, огруз, шея стала короткой и не так уж бойко вращалась. И только ястребиный нос остался тем же и коричневые выпуклые глаза бегали по сторонам еще живее – так, будто рядом объявилась какая-то опасная тварь и он ее остерегался.
– Ты там прибарахлился, привез кучу ковров и тонкого сукна метров сто-двести – да?
– Сукна? А разве там есть хорошее сукно и если есть, зачем оно мне?
– Вот чудак! За ковер ты там отдашь двести лей, а тут получишь семьсот рублей. Есть разница? Да?… А сукно?… Только в Румынии умеют делать такое тонкое и мягкое сукно. На нем можно иметь хорошие деньги. Ты разве не знал?
– Я там покупал книги. Туда за границу посылают самые лучшие – я их и покупал.
– Ну, ладно. Если привез книги, тоже хорошо. Главное, не промотать деньги, а что-нибудь купить. За границу тебя не часто будут посылать, а, может быть, и не пошлют совсем. Только там офицерам платят хорошие деньги. Но ты офицером остался или нет?
Я рассказал Фридману свою печальную историю, и о встрече с Корчагиным тоже рассказал.
– Да, я слышал: ваших там из округа Сталина человек пятьдесят выгнали из армии и из партии, а многих и совсем… – на Колыму. Ты еще легко отделался. Но вот что грубо говорил с Корчагиным – это плохо. У него ведь и свои есть мальчики в зеленых фуражках. Он им кивнет, и… ночью заявятся, скажут: "Пошли".
– Ну ты тоже страху нагоняешь. Я и так оттаять не могу. Корчагину черт знает что наговорил.
– А это я тебе скажу прямо: ты дурака свалял. Корчагин – власть. И такая, что выше и нет никого. Тебя, я вижу, выручать надо, а то сегодня же загремишь вслед за своим шефом, Сталиным. Да хоть знаешь, где он? Во Владимирской тюрьме сидит. Корчагин-то и тебя туда сунуть может.
У меня снова холодок побежал по спине, я уж пожалел, что зашел к Фридману, думал о нем: что же я мог хорошего от него ожидать?… А Фридман вдруг кинул якорь: "Придется тебя выручать, Иван. Дело твое швах – это уж как пить дать. Я сейчас ему позвоню, Корчагину".
– Ты его знаешь? – удивился я.
– Я – нет, но другие знают. И они знают не его, а его супругу Зосю. Супруга Зося просить не станет, потому как она ему надоела. У нее слоновые ноги и сто тридцать килограмм веса, а он, как ты видел, молодой мужик, и ему подсунули Симу. Сима – младшая сестра Зоси, ей шестнадцать лет, и она так хороша, что ты можешь облизать пальцы. Но я Симу не знаю, а ее знает Роман Свирчевский – вот я ему сейчас позвоню, и он все устроит.
Набрал номер телефона.
– Роман? Это я, Фридман. Есть дело, и ты его сейчас же обкрути. Нет, сейчас! Я говорю, а ты делай. Найди Симу, и пусть она позвонит Корчагину. Сима рядом? Хорошо, ты ей передай: у него сегодня был человек из Румынии, он нам нужен. Не запомнил, ну запиши. Бери карандаш, записывай. Сделайте это сейчас, и мне позвони.
Мы ели арбуз, дыню, – и, кажется, не прошло двадцати минут, как раздался звонок. Фридман наклонился ко мне так, что трубка оказалась и у моего уха. И я услышал:
– Сима звонила. Корчагин сказал, что оставит в покос этого глупого Ивана – ну, того, который у него был. В партии его восстановить не может – исключал горком по указанию ЦК, а сажать его никто не собирается. Фрид, как ты живешь? Говорят, ты в "Красной звезде" заделался шишкой. Райкомовский босс обрадовался, что Симочка ему звонила. Ему и невдомек, что Сима сидит у него на коленях, а спать приходит ко мне. Ха-ха!… Старые козлы! Так им и надо. Сима народит ему детей, а он пусть думает, что это его дети. Они, гои, не знают, как поступают наши женщины: живут с гоем, а детей рожают от своих. Ха-ха!…
Фридман от меня отклонился. Видимо, в его расчеты не входили такие откровения его дружка Ромы.
Я оживился. Бог с ним, с партбилетом! Хорошо, что оставляют на свободе. В партии-то восстановят. Буду хорошо работать, и – восстановят.
Поблагодарил Фридмана, стал расспрашивать о возможностях устроиться на работу.
Мой собеседник не церемонился, рубил с плеча:
– Иллюзий не строй. Помнишь кино "Партбилет". Потеря его равносильна самоубийству. В газету тебя не возьмут – это уж поверь. Да и в контору какую, даже на завод… Все пути закрыты. Сам посуди: приходит человек в редакцию и говорит: я исключен из партии. Да там все со стульев попадают. У нас система: исключен – значит, враг!
– Да ладно тебе! – возвысил я голос. – Какой же я враг?
– А это ты им скажи, всем, с кем говорить будешь. Да если тебя исключили из партии, значит, против шел, контрик какой. Или уж разложился – так, что пахнет от тебя. Кому же нужен такой человек? А если ты скажешь, со Сталиным работал, тут и вовсе труба. Вася-то где теперь? В тюряге сидит, как самый опасный преступник. А ты рядом с ним был, планы всякие вынашивал. Нет, тут и думать нечего: у тебя одна дорога – стать невозвращенцем.
– Как это?
– А так: поехать по турпутевке во Францию, а там попросить убежища. Там как узнают, что ты был помощником Сталина…
– Не был я помощником! Ты же знаешь.
– А ты говори: был. Он тебя просил помочь ему написать книгу, и ты писал ее – об этом все знают, ну, и говори так. Да тебе там цены не будет! Лекции читать в университет пригласят, а если статью для газет напишешь… – по всей Франции звон пойдет. Деньги лопатой грести будешь. И в Англию пригласят, и в Америку… Тут и думать нечего. Пиши заявление, и я тебе помогу достать путевку. Напишешь, что беспартийный, а таким-то проще. Не надо характеристик из райкома.
Я поднялся.
– Ладно. За совет спасибо. Думать буду.
– Думай и звони. Я тебе всегда рад помочь. Помнишь, как ты мне тогда помог? Мы таких вещей не забываем.
И уже у двери, провожая меня, добавил:
– Если поедешь, от меня будет задание: там, видишь ли, есть небольшая газета на русском языке, так ее редактор немножко бешеный. Деньги от наших людей получает, а печатает не то, что надо. Хорошо бы внедриться в нее и немножко делать такое, что нужно нам, а не этому глупому редактору.
Я охотно согласился:
– Ну, это по нашей части. Конечно, конечно.
Из элитного дома, в котором жил Фридман, выходил одушевленный: все-таки я свободен и мне нечего бояться. Да и перспектива жить во Франции хотя и казалась невероятной, почти утопической, но все-таки светила огоньками пристани, к которой в случае уж совсем безвыходного положения можно будет причалить. Думал о Тургеневе, Герцене, Куприне и Бунине… Они ведь тоже любили свою Родину, но случились такие обстоятельства, что жить в России они не могли. И уехали за границу. Да еще счастливы были, что унесли ноги целыми.
Но потом я думал о семье. У меня ведь четыре человека, и все на моем иждивении. Да еще мама живет в Сталинграде, ей тоже посылаю деньги. Впрочем, и оттуда, наверное, можно посылать. Ну, а уж как их заработать?… Фридман говорит, там будет легче. Там и Елена. Подскажет, поможет…
Однако мысли эти были мимолетными, они тотчас отлетели, как я только подумал о том, что надо будет расстаться со всем привычным – с семьей, Москвой, со всем, что дорого сердцу и называется одним словом – Родина. Тургенев, Герцен были дворянами, имели капитал в банках, – они знали язык, были знаменитыми писателями, а я что за птица? Кому нужен, где жить буду? – наконец, и денег нет даже на первые расходы.
И тут же отбрасывал всякие мысли о загранице. Буду искать работу, пойду на завод – токарем, учеником слесаря; наконец, чернорабочим. Кем угодно, но только дома, в России, на Родине.
Надежду застал в радостном возбуждении от того, что комната приобрела почти дворцовый вид; без совета со мной купила новый диван, красивые стулья, шторы и на пол большой китайский ковер. Я все это оценил, похвалил, но про себя подумал: "Трясет наши сбережения, а их ведь немного".
Сели обедать, я похвалил Надежду, но как бы между прочим заметил:
– Нам бы поскромнее жить надо. Неизвестно, когда я устроюсь на работу.