Оккупация - Дроздов Иван Владимирович 42 стр.


Вдруг почувствовал, как мышцы мои наливаются энергией, в голове ясно и уверенно потекли мысли… Я надел белую рубашку, новенький галстук и лучший свой костюм – темно-коричневый, с красной ниткой. И пошел на остановку автобуса. Скоро я прибыл на метро Киевскую; здесь недалеко была первая моя квартира, – отсюда пешком через Киевский мост подался на улицу Арбатскую, а здесь свернул в Трубниковский переулок. Почему я в него свернул и, вообще, почему я сюда приехал, я не знал, и почему уверенно и бодро устремился в глубь этого тихого столичного уголка, сохранившего, как и многие другие закутки Москвы, свое старое имя, я и сейчас не могу объяснить, но только на самой середине переулка у себя за спиной я вдруг услышал громкий оклик:

– Иван!

Оглянулся. Ко мне с распростертыми руками идет Костя Самсонов, редактор журнала "Гражданская авиация". Улыбка до ушей, карие глаза слезятся – то ли от радости, то ли еще по какой причине. Стиснул меня в объятиях.

– Сколько же лет мы с тобой не виделись? Наверное, с того дня, когда тебя забрал к себе Сталин. И ведь ни разу не позвонил. Вот что значит дружба, если она не подкреплена взаимным интересом. Подвалился под бочок к сыну Владыки – и уж сам черт тебе не сват.

– Да бросьте вы, Константин Иванович! Я такими слабостями не страдаю. Вы редактор, а я рядовой журналист – не хотел мозолить вам глаза.

Он был старше меня лет на десять и в оные времена приходил к нам в "Сталинский сокол", и я готовил его статьи в печать, расцвечивал, старался делать их интересными, и они становились вдвое больше. Костя потом приглашал меня в ресторан, чтобы хоть таким образом поделиться гонораром, но я всегда отказывался. Писал он часто, писал скучновато и был рад, когда мы вместе с ним превращали его статью в очерк. Потом собрал их вместе и напечатал книгу. И подарил ее со словами: "Иван! Спасибо тебе. Ты сделал из меня писателя". И все хотел как-то отблагодарить, но я, конечно, решительно отверг все эти его посягательства.

Костя меня любил и просил, чтобы я его называл на ты, но я не хотел фамильярничать с таким важным и большим человеком.

– Где ты теперь? Устинов сказал, что демобилизовался и нигде не работаешь. Я на него насыпался: как же так! Дали затоптать лучшего журналиста? Надо же вернуть его в армию!

– Спасибо, Константин Иванович, за заботу, но я отказался. Хочу устраиваться в гражданской журналистике.

– В гражданской? Ты с ума сошел! У тебя фронтовой опыт, знания авиации, да "Сталинский сокол" – это же твоя стихия. Ну, а если к Устинову не хочешь – иди ко мне. Дам тебе высокую зарплату, лучшую должность; будешь писателем при журнале. А?… Соглашайся. И по рукам. Сегодня же подпишу приказ.

Я молчал. Проходили мимо двухэтажного особняка, на котором у входа на синем небесном поле красовалась вывеска: "Журнал ГУ ГВФ "Гражданская авиация"".

– Что такое ГУ? Ах, да: Главное управление.

Прошли на второй этаж – в кабинет редактора. Костя попросил секретаршу сварить кофе, принести конфет.

– Так что же ты молчишь? Беспривязное содержание: хочешь пришел на работу, хочешь нет. Бесплатный билет на самолет – лети куда угодно. И за границу – тоже. А?… Соглашайся!

– Нет, Константин Иванович, спасибо вам за сватовство, но я невеста плохая, порченая: я исключен из партии. Не хочу осложнять вам отношения с начальством, а главное – с партийными органами.

Костя сник; его, как горевшую спичку, вдруг потушили. Он-то, конечно, знал, что такое быть исключенным из партии. Глухо спросил:

– За что?

– Не объяснили. Более того, исключен был в год смерти Сталина, а сообщили три года спустя, как вернулся в Москву. Где-то документы завалялись, не прислали в Румынию, а то бы и там не дали служить.

– Ясно, старичок. У нас на флоте в подобных случаях говорили: ша, братцы, не будем делать волну. Они тебя исключили, а мы восстановим. Поработаешь немного – восстановим. Я не из тех, кто отступает. На фронте хоть и не был, в гражданской авиации служил, но знаю: побеждают только те, кто наступает. Завтра пойду к маршалу, буду говорить с ним. А ты пиши заявление.

– Нет, Константин Иванович, не хочу эксплуатировать ваше хорошее ко мне расположение.

– Ну, а это разговор не мужской. Ты когда мне помогал, не считался ни со временем, ни со своими силами, а я, видишь ли, кого-то буду бояться. Нет, Иван, ты из меня бабу не делай, да я ради друга на все пойду. Люди мы русские, и ты об этом не забывай. Пиши заявление!

Двинул в мою сторону листок бумаги. Я написал.

– Ну, вот. Паспорт есть?… А служебное удостоверение?

– Еще не отобрали. И даже пропуск в ЦК партии есть.

– Клади на стол все документы, и я поеду к маршалу. Сейчас же поеду.

– А кто у вас начальник? Я что-то не знаю.

– Маршал авиации Жаворонков, мужик трусоватый, все на ЦК оглядывается, ну, да постараюсь его обломать. А не то скажу: "Тогда ухожу в отставку. Я не из тех, кто способен бросить товарища в беде".

На следующий день Костя мне рассказал, что вот эта его последняя фраза и решила все дело.

– Маршал никак не соглашался, говорил, что отношение к окружению Василия Сталина – это высокая политика, не подчиниться ей, значит, пойти против Хрущева. Я тогда поднялся и торжественно произнес эту фразу. Ну, маршал дрогнул, подошел ко мне, положил руку на плечо. Мирно, по-отцовски проговорил:

– Ну, ну – ты остынь, Костя. Я ведь тоже подлецом-то никогда не был. И к Васе относился хорошо. А что ты так бьешься за товарища, ценю. Я и сам такой, из той породы, что и Чкалов, Громов, Водопьянов. Зачисляй своего товарища, а если на нас бочку покатят – отобьемся. Летчики так и должны поступать.

Костя при этих словах даже прослезился; он был человеком сентиментальным, втайне пописывал стихи, любил музыку и был способен на крепкую мужскую дружбу. Вынул из стола приказ, подал мне. Я читал: "…назначить специальным корреспондентом журнала с окладом в 350 рублей".

– Будем ждать от тебя шесть очерков в год. И за каждый выплачивать по 400-500 рублей. В итоге зарплата, как у министра.

В сердце моем клокотала радость, мне хотелось обнять Костю, как во младенчестве я обнимал маму. Но я старался быть сдержанным, крепко пожал ему руку.

– Спасибо, Константин Иванович, такого подарка я еще не получал ни от одного человека.

По коридору второго этажа он повел меня в угловую комнату, тут строители производили ремонт.

– Твой кабинет. С месяц будут ремонтировать, а потом займешь его. Пока же… посидишь в гадюшнике.

И, наклонившись ко мне:

– Я так называю комнату, где сидит секретарь парторганизации и заместитель ответственного секретаря журнала – два главных демагога. Ты, конечно, с ними поосторожней, но и палец в рот не клади. Словом, побудь с ними и узнаешь, чем дышит моя оппозиция.

Спустились на первый этаж и вошли в просторную комнату. Здесь находились трое: за внушительным столом под портретом Маяковского, как важный начальник, восседал молодой плечистый атлет с красивой шевелюрой кудрявых волос. Редактор назвал его:

– Тимур Валерьянович Переверзев, заместитель ответственного секретаря, наш начальник штаба.

И пояснил:

– Ответственного секретаря у нас пока нет, так он, Тимур Валерьянович, за главного повара: рисует макет, располагает статьи, фотографии, – и, конечно же, редактирует.

У окна, выходящего на улицу, сидел дядя лет сорока, с большим лбом и сверкающей лысиной – сильно похожий на Чаадаева:

– Масолов Борис Фомич, секретарь партийной организации.

И уже тише, как бы для меня одного, добавил:

– Вы хотя и беспартийный, но собрания у нас почти всегда открытые, – приглашаются все сотрудники.

Я подошел к нему, протянул руку. Масолов, чуть привстав, сунул мне свою ладонь. Редактору сказал:

– Заранее-то не приглашайте; неизвестно еще, какие у нас секреты возникнут.

У стены рядом с дверью сидел мужчина непонятного возраста, небольшой ростом, ничем не примечательный.

– Киреев Антон Васильевич, – сказал приветливо и крепко пожал мне руку.

Два стола были свободны. Показывая на один из них, редактор сказал:

– Здесь сидит Василенко, литературный сотрудник.

И, показав на другой стол:

– А здесь пока ваше место.

Редактор вышел, но скоро вернулся и положил на мой стол подшивку журнала:

– Смотрите, изучайте; наш журнал пока суховат, здесь редки очерки, репортажи и уж совсем не частые гости рассказы, но с вашим приходом мы его надеемся серьезно оживить.

Едва закрылась дверь за редактором, как Масолов, повернув ко мне могучий лоб, заговорил тоном явного недовольства:

– Обыкновенно при поступлении к нам на работу приходят на беседу к секретарю партийной организации. В случае с вами почему-то этим правилом пренебрегли.

Я пожал плечами, не знал, что ему ответить. А он при сгустившейся тишине, все больше раздражаясь, продолжал:

– Секретарь райкома будет спрашивать о вас, а что я ему скажу? Дело-то ведь непростое, вы субъект необычный, – можно даже сказать экзотический. В райкоме-то уж, поди, прознали, что за птица к нам залетела. У меня непременно будут спрашивать всякие подробности.

– У меня секретов ни от кого нет, спрашивайте, что вас интересует.

Говорил я спокойно, но голова моя загудела, сердце набирало обороты; я знал, что голос мой будет дрожать, в нем появятся едва заметные противные свисты,– набрал полные легкие воздуха, сказал себе на манер еще не забытого жаргона беспризорников: "Ша, братишечка, не пыли, не сори словами и делай вид, что никого не боишься". И еще стороной шли мысли: "Фрукт этот вредный, с ним не заводись, не осложняй жизнь ни себе, ни редактору".

Масолов продолжал:

– Я вам не прокурор и не следователь – вопросы там задают, а здесь должна быть дружеская доверительная беседа.

– Я вас вижу в первый раз, но все равно: буду откровенен.

– То-то и оно, что первый раз! За вами оттуда тянется черт знает какой хвост, а и здесь вы начинаете с нарушения.

– Ну, ладно, хватит вам, Борис Фомич! – вмешался Переверзев. – Пригласите его в партбюро и там поговорите. А сейчас…

Он сгреб со стола кипу бумаг и принес мне:

– Бросьте вы читать старые журналы, вот мы подготовили новый номер, скоро сдавать будем. Посмотрите, что тут с вашей точки зрения хорошо, а что и не очень.

Я склонился над макетом, над статьями. Дышал тяжело, щеки пылали. Масолов бросил мне перчатку, и я понял, что наши с ним разборки впереди, что много он попортит крови за меня редактору, – и это вот последнее обстоятельство волновало меня больше всего. Я успел заметить, что вид у Самсонова усталый, лицо землистое, нездоровое, а руки мелко подрагивают – признак непрочной, расшатанной нервной системы. Ох, как не хотелось бы мне добавлять ему служебных огорчений!

Долго смотрю на обложку; здесь крупным планом дана девушка-стюардесса, сходящая по трапу самолета. Девушка стройная, красивая, но лицо ее теряется во множестве второстепенных деталей, и в целом обложка не производит сильного впечатления. Я подумал: "Хорошо бы лицо ее дать крупным планом, а рядом в сторонке или где-то в углу – показать ее сходящей по трапу. И подпись: "Из дальних странствий возвратясь…" Тогда понятен будет общий замысел снимка и ярко засветится изумительно красивое лицо".

Стал листать статью; большая, очевидно, пойдет на открытие журнала. Несколько раз прочел заглавие "Первые всполохи соревнования". Слово "всполохи" показалось странным, неточным. Удивился: неужели никто не поправил? И Самсонов пропустил. Но нет, редактор еще статью не подписал. Статью готовил Масолов, а подписал Переверзев. "Батюшки! – бросилось мне в голову. – Как же они глухи к языку. Не слышать такой нелепицы!…"

Снова и снова читаю заголовок: слово претенциозное, вроде бы свежее, но оно явно не на месте. Что значит – всполохи соревнования? Проблески, предвестники, первые сигналы, признаки?… Ничего подобного тут не слышится. Все эти синонимы далеки от логики и здравого смысла. Но вдруг я чего-то не понимаю? Вдруг как ошибаюсь?… Готовил-то ее Масолов! Судьба словно нарочно сталкивает меня с этим человеком. И все-таки наверху легонько карандашом написал свой заголовок: "Дорогу осилит идущий".

Начинаю читать статью. Тема скучная, тянется как бесцветный прокисший кисель: о том, как в одном далеком авиаотряде "ширится", "развертывается" соревнование. Называются профессии, фамилии, перечисляются показатели налета, экономии горючего… Господи! Да что же они тут печатают?…

Подошел Переверзев, склонился над столом. Я поднимаю голову и вижу, что в комнате кроме нас никого нет.

– Заработались, товарищ капитан. Пора обедать.

– Я был капитаном. Теперь-то в запасе.

– Вы молодой, вас по имени-отчеству как-то и называть неудобно.

Показал ему свой чертеж обложки:

– Я бы вот так подал эту тему. Лицо бы высветлил, показал крупным планом. Очень уж хороша девица.

– Мысль интересная. Будем думать. Ну, а статьи как?

– Написаны грамотно. Правда, скучновато, но это уж, наверное, стиль журнала таков. Я сужу, как газетчик.

– А вы поправьте их. К примеру, эту вот.

Извлек из пачки статей масоловскую. Я возразил:

– Нет, эту править не стану. Разве что вот эту.

Показал на статью инженера Раппопорта.

– Ладно, поправьте эту. И эту вот… подборку мелких заметок.

Я взялся за дело, которое журналисты особенно не любят и считают самой черной работой: править, переделывать. Над статьей просидел до конца дня, а заметки оставил назавтра.

В редакции уж никого не было, когда я вышел на улицу. До станции метро шел пешком, на Киевском мосту остановился. Свесившись через перила, долго смотрел на темную грязную воду Москва-реки. Так счастливо начавшийся день испортился. Масоловская атака оставила горечь на сердце. Будет интриговать, вредить, – он, видно, конфликтует с редактором, имеет связи в райкоме. Станут придираться и, чего доброго, добьются увольнения, а редактору из-за меня останутся одни неприятности.

И все-таки купил коробку конфет и дыню. Дети запрыгали от радости, а Надя, пришедшая домой почти в одно время со мной, постелив на стол новую скатерть, умыв и расчесав детей, заделав им в волосы новые бантики, весело проговорила:

– Будем считать, что у нас сегодня праздник.

Не спросила, с чего это я так расщедрился. Чувствовала какие-то перемены, но, что случилось, понять не могла. Вопросов не задавала, ждала, когда я сам обо всем расскажу. Я же сообщать свои новости не торопился; боялся, что забью в колокола раньше времени. Вдруг как из райкома или, того хуже, из ЦК партии потребуют отстранить меня, уволить из журнала, что же я тогда скажу Надежде? Нет уж, лучше я помолчу.

Наконец, Надя заговорила:

– С чего ты сегодня такой щедрый?

Я слукавил:

– Дыни скоро отойдут, надо покормить детей.

– А-а… Ну, ну. Ты вообще-то у нас мот известный, но в последнее время стал денежки прижимать.

И в этот самый момент, – а говорят еще нет чудес на свете! – раздается стук в дверь и звонкий голос Панны Корш:

– Тут живет мой старый приятель по "Сталинскому соколу"?

Панна вошла не одна; ее сопровождал рослый парень, водитель мужа. Он нес огромный куль винограда, арбуз и еще какие-то коробки конфет, печенья. А мы, изумленные и обрадованные, освобождали места для гостей, усаживали за стол. Надя знала Панну, подшучивала надо мной: "твоя симпатия", к ней же относилась тепло, почти по-родственному.

– У меня для тебя сюрприз, – заговорила Панна. – Помнишь, ты давал мне почитать рассказ?

– Помню, но это было так давно.

– Рассказ прочли в отделе, и главный редактор его подписал в номер. Я привезла гонорар.

Вынула из сумочки конверт. На нем значилась цифра: "500".

– Рассказ-то еще не напечатан. – Я попросила бухгалтера, а он, ты знаешь, мне отказывать не умеет.

Я знал, что бухгалтер по уши влюблен в Панну и едва скрывает свое чувство от шефа.

– Спасибо, но – одно условие: хочу подписаться псевдонимом.

– Это еще зачем?

– А так надо. Я и вообще теперь буду подписывать псевдонимом.

– Хорошо. Я завтра же это устрою.

Панна, как всегда, была одета просто, но во все дорогое и очень стильно. В ее черном костюме в сочетании с ослепительно белой кофтой и выпущенным поверх костюма кружевным воротничком было что-то от старомодных, но очень элегантных молодых дам или девушек; и заколка в виде алой розы в волосах, и золотые часики с бриллиантами, и брошь на кофте – все было исполнено вкуса, достоинства и не броской, но чарующе привлекательной красоты. Я вспомнил, как Надежда после первой встречи с Панной сказала: "Я понимаю мужиков, которые по ней сохнут". Я тогда не очень тонко пошутил: "Ты на кого намекаешь?", на что Надежда спокойно ответила: "Не думаю, что таким простаком, как ты, она могла увлечься. Ей нужно что-нибудь экзотическое, необыкновенное – вроде Печорина или Байрона".

Четырехлетняя Леночка, сидевшая с бабушкой, во все глаза смотрела на Панну. Потом она слезла с колен бабушки и стала потихоньку приближаться к таинственной и такой нарядной гостье. И мы не заметили, как она уже приблизилась настолько, что Панна могла протянуть к ней руку и привлечь малютку. Гладила девочку по головке, что-то шептала ей на ухо, а потом и посадила к себе на колени. Лена испытывала неземное блаженство и гордо оглядывала нас торжествующим взглядом. А Панна пододвинула к ней блюдце, громоздила на нем конфеты и печенья, большую гроздь винограда. Когда же мы пошли провожать гостей к машине, Лена не хотела расставаться с такой ласковой, нарядной, благоухающей тончайшими духами тетей. Когда же та, помахав нам ручкой, уехала, Лена расплакалась и не хотела идти в дом.

Дети быстрее других, глубже и тоньше чувствуют добро и готовы откликнуться на зов сердца. Панна к тому времени уже устроила в разных журналах три моих рассказа и таким образом обеспечила моей семье безбедное существование на целый год, – может быть, самый трудный год в моей жизни.

В тот день и Надя прониклась к Панне чувством глубочайшего уважения, и когда вскоре, через несколько лет, мы услышали о неожиданной и совершенно невероятной смерти Панны Корш от какой-то редкой и неизлечимой болезни, мы были глубоко потрясены и опечалены. Передо мной же и до сих пор стоит образ этой женщины, как светлое и негасимое явление, посланное мне в подарок от Бога неизвестно за какие добродетели.

Проводив Панну, мы с Надей пошли в кино, и по дороге я рассказал ей о встрече со старым знакомым еще по "Сталинскому соколу" Костей Самсоновым и о том, что он предложил мне сотрудничать в журнале, писать для них очерки.

– Ты получил должность, зачислен в штат?

– Пока нет, – уклонился я от прямого разговора, – но потом, если сложатся благоприятные обстоятельства, зачислят и в штат. Но пока…

– Что ж, – прервала меня Надежда, – и на том спасибо твоим друзьям, но могли бы и должность предложить. Подумаешь, исключен из партии! Я вот в ней и не была ни одного дня, а ничего, живу. И у меня нет вот таких, как у тебя, неприятностей. А, кстати, какой черт тебя дернул вступать в эту партию? Без нее что ли не мог летать на самолете или стрелять из пушки? Я вообще не понимаю, зачем она нужна была тебе, эта партия? Никогда не думала, что из-за нее могут быть такие неприятности.

Назад Дальше