- Он холоден? Он не любит тебя? Пожалуй, ты тоже не заметила, как он ревнует тебя к памяти Лермонтова. Одно имя нашего поэта выводит его из себя; с каким волнением тогда он смотрит на тебя, с какими пожирающими взорами следит за каждым твоим движением; да, он любит тебя страстно и ты это давно знаешь.
- Перестань, Сашенька; для меня главное достоинство Л[опу]хина и Лермонтова то, что они твои братья и дружба моя к тебе отражается в непринужденном, дружеском моем обращении с ними; особливо на Л[опу]хина я смотрю, как на хорошего приятеля и не имею притязаний на более неясное чувство с его стороны. Успокойся, ни тот, ни другой не могут полюбить меня, я старее их почти двумя годами.
- А кузина твоя разве не старее своего мужа? а ты гораздо ее моложавее; да это все пустые отговорки, я стою на своем: Л[опу]хин тебя любит, да и ты его любишь, может быть, ты еще не созналась и себе в этом чувстве.
- Да, кажется, я никогда не сознаюсь.
- Хорошо, только верь моему предчувствию; вы полюбите друг друга или, правильнее сказать, вы уже оба влюблены.
- Сашенька, по моему, любить и влюбиться две разные вещи; влюбляешься на время в хорошенькое лицо, отлюбуешься им, а потом и забудешь - а любить, любить можно только раз в жизни, но любить беспредельно, бесконечно, с самозабвением, не рассчитывая на взаимность, не давая себе отчета, почему и зачем любишь. Вот как я понимаю любовь, вот как я хочу любить.
Я не успела кончить последних слов, как вошел Л[опу]хин. Я вспыхнула при мысли, не слыхал ли он моих объяснений о любви и о влюбленности; мне было неловко, я имела вид виноватой.
Сашенька коварно улыбалась и, к довершению моего замешательства, ушла одеваться, препоручив мне продолжать с Л[опухи]ным мои прения о чувствах. Он смотрел на меня во все глаза и решительно не понимал, отчего я так сконфузилась.
- Что с вами? - спросил он с беспокойным участием.
- Мне грустно, - отвечала я едва внятно, и в самом деле слезы приступили мне к горлу и душили меня.
- Кабы вы знали, как мне то грустно; говорят, молодость - счастье, нет! Если бы мне было лет двадцать пять, я был бы счастливее; отец не противился бы моим желаньям, Сашенька не подшучивала бы надо мною, а теперь все меня попрекают моими девятнадцатью годами. А ведь мне скоро будет двадцать лет. Скажите, я еще очень молод?
- Как, разве вы в этом сомневаетесь?
- Нет, по несчастию, я знаю, что я молод, но слишком ли я молод, чтоб жениться?
- Конечно.
- Но ведь многие женятся в мои лета, вот, например, молодой, у которого мы познакомились на бале.
- Он был так влюблен!
- А я разве не влюблен? Разве я еще не могу любить? Неужели вы ничего не заметили.
Возвращение Сашеньки помешало Л[опу]хину продолжать разговор.
Между тем, Сашенька прямо заговорила о Лермонтове и дала мне две его пьесы, которые с 1830 года хранились у нее.
Еврейская мелодия.
Я видал иногда, как ночная звезда
В зеркальном заливе блестит.
Как трепещет в струях - и серебряный прах
От нее рассыпаясь бежит.Но поймать ты не льстись и ловить берегись -
Обманчивы луч и волна,
Мрак тени твоей только ляжет на ней.
Отойдет и заблещет она!Светлой радости так бесконечной призрак
Нас манит под холодною мглой,
Ты к нему - он шутя убежит от тебя,
Ты обманут, - он вновь пред тобой.1830 г.
Л[опу]хин читал стихи, Сашенька несколько раз повторила: "обманчивы луч и волна". Потом продекламировала сама следующую пьесу с большой напыщенностию, подчеркивая, если можно так сказать, некоторые выражения:
Романс.
Хоть бегут по струнам моим звуки веселья,
Они не от сердца бегут;
Но в сердце разбитом есть тайная келья,
Где черные мысли живут.Слеза по щеке огневая катится -
Она не из сердца идет;
Что в сердце обманутом жизнью хранится,
То в нем и умрет.Но смейте искать в той груди сожаленья,
Питомцы надежд золотых;
Когда я свои презираю мученья,
Что мне до страданий чужих?Умершей девицы очей охладевших
Не должен мой взор увидать;
Я б много припомнил минут пролетевших,
А я не люблю вспоминать!Нам память являет ужасные тени,
Кровавый былого призрак,
Он вновь призывает к оставленной сени
Как в бурю над морем маяк.Когда ураган по волнам веселится,
Смеется над бедным челном,
И с криком пловец без надежд воротиться,
Жалеет о крае родном.1831 г.
Сашенька обратилась ко мне с этими словами:
- Согласитесь, Catherine, что Лермонтов не только поэт, но даже пророк.
- Я не понимаю тебя.
- Видишь, он говорит об умершей девице, а ведь ты для него точно умерла, никогда не говоришь о нем, я это ему напишу.
- Напиши и поклонись ему от меня; ты пошлешь ему в одно время и клевету и опровержение.
Нам пришли сказать, что экипажи готовы, и мы все вместе поехали в Нескучное.
Погода была чудесная; театр, устроенный в саду под открытым небом, восхитил меня; декорациями служили вековые деревья, журчащий ручеек, дерновые скамьи и кусты махровых роз.
Во время антрактов дамы перебегали из ложи в ложу, в креслах тоже пестрели нарядные дамские шляпки, кавалеры подносили своим избранным и их безмолвным и неулыбающимся телохранительницам букеты, фрукты и мороженое. Л[опу]хин, конечно, не забыл меня; он дал мне букет из белых роз и незабудок, а Марье Васильевне изо всех возможных цветов и трав, и обе мы были довольны его выбором.
Нескучное очаровало меня, и если бы не Сашенька, которая своими насмешками о любви Л[опу]хина привила мне какую то неловкость, принужденность и робость в отношении моем с ним, я бы всегда вспоминала об этом вечере, как об одном из лучших в моей жизни.
Л[опу]хин, видя, как мне понравилось Нескучное, тут же предложил устроить пикник; даже и Марья Васильевна не восстала против этого намерения, кажется, потому, что он ей первой сообщил о нем. День пикника был назначен и все присутствующие приглашены. Я, царица торжества, чуть-чуть было не просидела дома, и вот по какой причине: накануне пикника был танцевальный вечер у тетки моей, Хитровой. Какой то глупенький Ваничка Т. удостоил меня своим вниманием; это еще не беда и - скромность в сторону - не новость; а вот в чем беда: Ваничка, танцуя со мной мазурку и усаживаясь на стул, клал ногу на ногу и болтал ею. Конечно, мне досталось, зачем я позволила своему кавалеру брать такие вольности, допустить до такого дерзкого обращения, и что если бы я с ним так охотно не разговаривала, он не посмел бы так явно мне манкировать. Я очень почтительно выслушала все последующие нравоучения, думая, что этим дело и кончится. Не тут то было!
На другой день, за утренним чаем, обычный семейный конгресс решил, что если вчерашний неуч будет на пикнике, меня под каким-нибудь благовидным предлогом оставят дома. На счастье мое, к вечеру Марья Васильевна устала, легла отдохнуть, а меня отправила к Сашеньке с Прасковьей Васильевной, наказывая ей, что если Ваничка будет в числе приглашенных, извиниться ее нездоровьем и увезти меня домой, чтоб читать ей вслух какой то новый роман, - но если Ванички не будет на пикнике, то, до приезда Марьи Васильевны прямо в Нескучное, препоручить меня покровительству Сашенькиной матери.
Легко угадать мое волнение, но трудно представить себе то, что со мною было, когда первая особа, стремглав бросившаяся снимать мое манто, был этот противный Ваничка; но и тут близорукость Прасковьи Васильевны оказала мне большую услугу: она не узнала его по обыкновению и тотчас осведомилась об имени этого бледного незнакомца.
- Это наш петербургский знакомый, - отвечала я, - но забыла его фамилию.
Так дело и обошлось. Вверяя меня Сашенькиной матери, тетка добродушно поздравила меня с отсутствием дерзкого мальчишки.
Нее мы весело отправились в Нескучное. Я рассказала Сашеньке и Лопухину, под каким глупым предлогом меня не хотели пустить на их пикник и, смеясь, мы все вместе благословляла близоруких. Когда же приехала Марья Васильевна, Лопухин поспешил сказать ей: "не вы одни пожаловали к нам прямо из дома, вот и Ваничка Т. тоже самое сделал".
Мы пили чай, ели фрукты, мороженое, бегали в горелки, долго гуляли все вместе, но кончилось как обыкновенно - все разбрелись в разные стороны. Я шла под руку с Лопухиным, дядя-жених вел Сашеньку. Мы заговорились, отстали и очутились в темной, неосвещенной аллее; я заметила это первая и вздрогнула при мысли о насмешках Сашеньки, о ворчаньи теток и силой повлекла назад Лопухина, говоря ему: "вернемтесь скорее, ради бога, скорее, где же наши?".
- Не тревожьтесь; видите, вблизи мелькают плошки, там виднеется главная аллея, мы догоним наших, лишь только захотим этого.
- Да я сейчас хочу соединиться с ними; вы знаете строгость теток, а Сашенька то? Как она будет подсмеиваться? Что она скажет?
- Она, как и другие, не заметит нашего отсутствия; я-же знаю, где стоят кареты; этой тропинкой мы дойдем до экипажей скорее всех, да еще будем подсмеиваться над запоздалыми.
- Ах, мне не до смеха, пойдемте скорее!
- Еще, еще минуту; если бы вы знали, как я счастлив, что вы теперь как будто под моим покровительством! Вы опираетесь на мою руку! Неужели вы так скупы, что захотите отнять у меня и это невинное счастье?
- Мы с вами часто были и будем вместе.
- Но будем ли еще раз так совершенно одни, как теперь? У меня толпятся столько мыслей, но я не нахожу слов вам их высказать, а здесь было бы так хорошо! Никто, кроме бога и вас, не услыхал бы их и Сашенька не смеялась бы надо мною.
- Разве она и над вами смеется? - спросила я необдуманно.
- Так вы понимаете, о чем я хотел говорить.
- Нет, я не знаю, но Сашенька все смеется над Лермонтовым и я думала…
- Думайте, что хотите, но не забудьте этот разговор; если бы я мог, если бы я смел, - продолжал он, оживляясь и сжав мою руку.
Я вздрогнула, Л[опу]хин встревожился.
- Вам холодно? спросил он.
- Очень, очень холодно, - отвечала я обрадовавшись, что разговор принял неожиданный оборот. Мы были уж у калитки; Л[опу]хин побежал за моим манто и неловкими, трепещущими руками укутывал меня в него.
- Этот вечер - первый счастливый в моей жизни, - сказал он.
- Да, кроме тех, которые ему предшествовали и за ним последуют.
- Вы вправе мне не верить, вы еще меня мало знаете, но со временем я надеюсь вас убедить, вам доказать, что вы для меня. - Ни слова Сашеньке, - продолжал он почти шепотом, - вот и она и все наше общество.
Я сказала тетке, что мне сделалось очень холодно, несмотря на июльскую ночь; все подумали, что я нездорова, стали ухаживать за мною.
Л[опу]хин совершенно растерялся, усадил меня в карету и обернул мои ноги своим плащем. Я точно была похожа на больную; лицо и руки были как в огне, но вся внутренность дрожала, как в лихорадке; от такого волнения и голос мой почти пропал.
Возвратясь домой, меня уложили в постель. Когда, наконец, меня оставили одну, я села на кровать, облокотилась на столик и долго, долго плакала, не знаю о чем, потому ли, что я чувствовала себя счастливой?
Я беспрестанно задавала себе вопрос: любит ли он точно меня? Люблю ли я его? Или даже буду ли когда любить его? И я утвердительнее отвечала за него, чем за себя. Зачем же сказал он, без вас Нескучное будет Прескучное?
С отъездом Сашеньки наши долгие беседы прекратились; мы только видались дома да на танцевальных вечерах у тетки Хитровой.
Сашенька звала меня к себе в деревню. Дядя Николай Васильевич очень желал, чтоб я вышла за Л[опу]хина и уговаривал тетку, чтоб отпустила меня с ним к Сашеньке в следующее воскресенье. Тетка отказала, говоря, что в этот день ни за что не пустит, потому что этот противный молокосос Л[опу]хин все праздники проводит у нее.
Ах, милая. Марья Васильевна, вы всегда давали мне сами против себя оружие; вы хотели, чтоб я проскучала сутки в деревне; вы не знали, что каждое утро я имею случай говорить с Леонидом, и в субботу он уже знал, что вторник будет наш день и что мы на свободе наговоримся!
Во вторник, по приказанию Марьи Васильевны, мы секретно с дядей отправились к Сашеньке, но дядя мне сказал, что он предупредил Л[опу]хина вчера же о нашем намерении.
Верст за пять от города, Л[опу]хин нас обогнал и потом то отставал, то обгонял и всякий раз раскланивался и бросал нам отрывистые фразы. Мы провели день приятно: гуляли, ездили в Средниково; мне было грустно на душе; воспоминание Лермонтова так и дышало, так и веяло вокруг меня, а о нем никто не говорил. После шуток Сашеньки на его счет, я не могла о нем заговорить первая; зачем также огорчать Л[опу]хина; он так был счастлив этим нежданным днем свободы и беспринужденности.
Перед отъездом, покуда Сашенька наливала чай на балконе, я сошла с Л[опу]хиным в цветник, нарвать букет для Марьи Васильевны.
- Мне надобно вам что то сообщить, - сказал он; - Я рад случаю, что мы одни. Знаете ли, я писал отцу о вас и он очень желает вас видеть.
- Ваш отец очень добр, но я боюсь, что оригинал не будет верен с описанием; я уверена, что я ему не понравлюсь, я всегда была так несчастлива, да притом всегда принужденна в словах, в движениях…
- Да, при тетках ваших, но кто не поймет ваше положение?
- Зачем вы писали отцу обо мне?
- Правда, зачем?.. он тоже говорит, что я еще очень молод.
Нас позвали пить чай и он не имел случая больше высказаться.
12 июля мы поехали в деревню; Лиза с Прасковьей Васильевной вскоре должна была отправиться к дедушке, князю Павлу Васильевичу Долгорукову в Пензу, и потому осталась у нее.
Я грустно распрощалась с Л[опу]хиным. Он был жалок, такой бледный и унылый. Дорогой я негодовала на себя, что так мало грущу по нем и мало вспоминаю.
Это лето в деревне я провела скучнее обыкновенного; соседи и соседки почти все были люди необразованные; даже и не было скучного моего преследователя, неудавшегося поэта; он покатил заграницу.
Мать его с удивлением мне рассказала, что он теперь живет в такой удивительной и ученой Земле, что даже и мужики то там все умеют говорить по-немецки, а некоторые даже и читают; конечно, я разделяла вполне ее удивление и почти спорила, что этого не может быть.
Вот и обращик образованности наших соседей. Другой наш сосед выходил из себя оттого, что он подписался на Энциклопедический Лексикон, получил уже три тома, а все еще стоит на букве А; "а кажется наш язык то богат, есть слова и с Б и с В, а они все заладили свое А, да А; не лучше ли им было начать со слова бог; только морочат людей, да обирают денежки наши!"
Я мало занималась соседями, запиралась на ключ в своей комнатке и на просторе читала, переводило, писала и все более и более сознавалась, что ничего пс знаю и что никогда не поздно учиться.
Осенью, возвратясь в Петербург, я ужасно страдала биением сердца; были дни, что я не имела силы сделать десяти шагов. У тетки обо всем были свои понятия: она не допускала возможности болезни у девушки, не позволяла мне лежать, одеваться без корсета, а напротив, насильно вывозила меня на балы, разорялась на румяна, чтобы скрыть мою страшную бледность, но я в карете тщательно вытирала свои щеки и являлась на бале бледною, как смерть, даже губы мои были совершенно белые. Марья Васильевна верила, что моя бледность съедала румяна и не могла довольно надивиться такому чуду. Она приневоливала меня танцовать; я едва передвигала ноги; в мазурке обыкновенно пропускала свой тур, но чем более я просилась домой, тем долее оставалась она на бале, говоря, что не нужно дать заметить мое изнурение - никогда не найду себе жениха.
Эта зима была для меня совершенною пыткой, а главное, Марья Васильевна хотела меня уверить, что нее это делалось для моего развлечения. Наконец, я решительно отказалась выезжать; я дошла до такого изнеможения, что все время была как в забытьи, все видела сквозь туман, часто не понимала, что делалось и говорилось вокруг меня и ничего не ела, кроме чаю и то без хлеба. Я просила позволения посоветоваться с доктором, но не с нашим домашним, вечно-пьяным Ш; мне этого не позволили, а напротив позвали Ш; он мне предписал три приема рвотного (его единственное лечение), которое меня так взволновало, что право удивительно, как я еще осталась в живых.
Тут моя бывшая гувернантка, Авдотья Ивановна, явилась мне еще раз спасительницей; я открыла ей всю спою душу; я ничего не просила, лишь бы меня оставили одну, позволили не одеваться и лежать в ожидании вечного успокоения. Авдотья Ивановна так напугала тетку, такими живыми красками описала ей, как в свете ее будут упрекать, что она запустила мою болезнь, и отрекомендовала ей доктора, за которым тут же и послали.
Этот почтенный и добрый человек, по имени Миллер, долго расспрашивал меня со всевозможной подробностью, осматривал, раздумывал, взял меня за руку и при тетке уколол мне палец: из него пошла чистая вода. Он сказал Марье Васильевне, что если бы меня оставили еще неделю без помощи, то тогда уже нечего было бы и делать, а еще бы раз закатили рвотного, то я от усилий могла бы тут ate и умереть.
Он принялся лечить меня: ровно три месяца я ничего не ела, питалась каплями, микстурами, пилюлями и зельтерской водой. Мне позволили лежать, бросить корсет, и я вздохнула свободнее.
Тетка не на шутку ухаживала за мной, так боялась она приговора света.