Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам бог любимой быть другим!
- Это совсем надо переменить; естественно ли желать счастия любимой женщине, да еще с другим? Нет, пусть она будет несчастлива; я - так понимаю любовь, что предпочел бы ее любовь - ее счастию; несчастлива через меня, это бы связало ее на век со мною! А ведь такие мелкие, сладкие натуры, как Л[опу]хин, чего доброго, и пожелали бы счастия своим предметам! А все таки жаль, что я не написал эти стихи, только я бы их немного изменил. Впрочем, у Баратынского есть пьеса, которая мне еще больше нравится, она еще вернее обрисовывает мое прошедшее и настоящее - и он начал декламировать:
Нет, обманула вас молва,
По прежнему я занят вами
И надо мной свои права
Вы не утратили с годами.
Другим курил я фимиам,
Но вас носил в святыне сердца,
Другим молился божествам,
Но с беспокойством староверца!
- Вам, Михаил Юрьевич, нечего завидовать этим стихам, вы еще лучше выразились:
Так храм оставленный - все храм
Кумир поверженный - все бог!
- Вы помните мои стихи, вы сохранили их? Ради бога, отдайте мне их, я некоторые забыл, и переделаю их получше и вам же посвящу.
- Нет, ни за что не отдам, я их предпочитаю какими они есть, с их ошибками, но с свежестью чувства; они, точно, не полны, но если вы их переделаете, они утратят свою неподдельность, оттого то я и дорожу вашими первыми опытами.
Он настаивал, я защищала свое добро - и отстояла.
На другой день вечером мы сидели с Лизой и маленькой гостиной, и как обыкновенно случается после двух балов сряду, в неглиже, усталые, полусонные, и лениво читали вновь вышедший роман г-жи Деборд-Вальмор "L’atelier d’un peintre". Марья Васильевна по обыкновению играла в карты в большой приемной, как вдруг раздался шум сабли и шпор.
- Верно Лермонтов, - проговорила Лиза.
- Что за вздор, - отвечала я, - с какой стати?
Тут раздались слова тетки: "мои племянницы в той комнате", и перед нами вдруг явился Лермонтов. Я оцепенела от удивления.
- Как это можно! - вскрикнула я, - два дня сряду! и прежде никогда не бывали у нас, как это вам не отказали! Сегодня у нас принимают только самых коротких.
- Да мне и отказывали, но я настойчив.
- Как же вас приняла тетка?
- Как видите, очень хорошо, нельзя лучше, потому что допустила до вас.
- Это просто сумасбродство, monsieur Michel, c’est absurde, вы еще не имеете ни малейшего понятия о светских приличиях.
Не долго я сердилась; он меня заговорил, развеселил, рассмешил разными рассказами. Потом мы пустились рассуждать о новом романе и, по просьбе его, я ему дала его прочитать с уговором, чтоб он написал свои замечания на те места, которые мне больше нравились и которые, по Онегинской дурной привычке, я отмечала карандашом или ногтем; он обещал исполнить уговор и взял книги.
Он предложил нам гадать в карты и, по праву чернокнижника, предсказать нам будущность.
Не мудрено было ему наговорить мне много правды о настоящем; до будущего он не касался, говоря, что для этого нужны разные приготовления.
- Но по руке я еще лучше гадаю, - сказал он, - дайте мне вашу руку и увидите.
Я протянула ее, и он серьезно и внимательно стал рассматривать все черты на ладони, но молчал.
- Ну что же? - спросила я.
- Эта рука обещает много счастия тому, кто будет ею обладать и цаловать ее, и потому я первый воспользуюсь. - Тут он с жаром поцаловал и пожал ее.
Я выдернула руку, сконфузилась, раскраснелась и убежала в другую комнату. Что это был за поцалуй! Если я проживу и сто лет, то и тогда я не позабуду его; лишь только я теперь подумаю о нем, то кажется, так и чувствую прикосновение его жарких губ; это воспоминание и теперь еще волнует меня, но в ту самую минуту со мной сделался мгновенный, непостижимый переворот; сердце забилось, кровь так и переливалась с быстрой, я чувствовала трепетание всякой жилки, душа ликовала. Но вместе с тем, мне досадно было на Мишеля; я так была проникнута моими обязанностями к Л[опу]хину, что считала и этот невинный поцалуй изменой с моей стороны и вероломством с его.
Я была серьезна, задумчива, расселина в продолжение всего вечера, но непомерно счастлива! Мне все представлялось в радужном сиянии.
Всю ночь я не спала, думала о Л[опу]хине, но еще более о Мишеле; признаться ли, я цаловала свою руку, сжимала, ее и на другой день чуть не со следами умыла ее: я боялась сгладить поцалуй. Нет! Он остался в памяти и в сердце, надолго, навсегда! Как хорошо, что воспоминание никто не может похитить у нас; оно одно остается нам верным, и всемогуществом своим воскрешает прошедшее с теми же чувствами, с теми же ощущениями, с тем же пылом, как и в молодости. Да я думаю, что и в старости воспоминание остается молодым.
Во время бессонницы своей, я стала сравнивать Л[опу]хина с Лермонтовым; к чему говорить, на чьей стороне был перевес? Все нападки Мишеля на ум Л[опу]хина, на его ничтожество в обществе, все, выключая его богатства, было уже для меня доступно и даже казалось довольно основательным; его же доверие к нему непростительно глупым и смешным. Поэтому я уже не далеко была от измены, но еще совершенно не понимала состояние моего сердца.
В среду мы поехали на бал к известному адмиралу Шишкову; у него были положенные дни. Грустно было смотреть на бедного старика, доживающего свой век! Он был очень добр и ему доставляло удовольствие окружать себя веселящеюся молодежью; он, бывало, со многими из нас поговорит и часто спрашивал: на месте ли еще ретивое? У него были часто онемения головы, и тогда он тут же в зале ложился на диван и какая то женщина растирала ему виски и темя; все ее звали чесалкой, - она, как тень, следила за Александром Семеновичем, который едва передвигал ноги. Я любила ездить к Шишкову и говорить с ним; меня трогали его доброта и гостеприимство. Он иногда шутил со мною и говорил, что чувствует, как молодеет, глядя на меня.
Мишель взял у меня список всех наших знакомых, чтобы со временем постараться познакомиться с ними. Я не воображала, чтоб он умел так скоро распорядиться, и очень удивилась, найдя его разговаривающим с былой знаменитостью. Я чувствовала, что Мишель приехал для меня; эта уверенность заставила меня улыбнуться и покраснеть.
По я еще больше раскраснелась, когда Александр Семенович Шишков сказал мне: "Что, птичка, ретивое еще на месте? Смотри, держи обеими руками; посмотри, какие у меня сегодня славные новички". И он стал меня знакомить с Лермонтовым; я так растерялась, что очень низко присела ему - тут мы оба расхохотались и полетели вальсировать.
Надобно ли говорить, что мы почти нее танцы вместе танцовали.
- Вы грустны сегодня, - сказала я ему, - видя что он беспрестанно задумывается.
- Не грустен, но зол, - отвечал он; - зол на судьбу, зол на людей, а главное зол на вас.
- На меня? Чем я провинилась?
- Тем, что вы губите себя; тем, что вы не цените себя; вы олицетворенная мечта поэта, с пылкой душой, с возвышенным умом, - и вы заразились светом! И вам необходимы поклонники, блеск, шум, суета, богатство и для этой мишуры вы затаиваете, заглушаете ваши лучшие чувства, приносите их в жертву человеку, неспособному вас понять, вам сочувствовать, человеку, которого вы не любите и никогда не можете полюбить.
- Я вас не понимаю, Михаил Юрьевич; какое право имеете вы мне все это говорить. Знайте раз навсегда, я не люблю ни проповедей, ни проповедников.
- Нет, вы меня понимаете и очень хорошо. Но извольте, я выражусь просто: послезавтра приезжает Л[опу]хин; принадлежащие ему пять тысяч душ делают его самоуверенным, да в чем же ему и сомневаться? Первый его намек поняли, он едет не побежденным, а победителем; увижу, придаст ли ему хоть эта уверенность ума, а я так думаю и, признаюсь, желаю, чтоб он потерял и то, чего никогда не имел; - то-то я поторжествую!
- Я думаю тоже, что ему нечего терять.
- Как? Что вы сказали?
- Не вы же одни имеете право говорить загадками.
- Нет, я не говорю загадками, но просто спрошу вас: зачем вы идете за него замуж; ведь вы его не любите?
- Я иду за него? - вскричала я почти с ужасом. - О, это еще не решено! Я вижу, что вы все знаете, но не знаю, как вам передали это обстоятельство. Так и быть, я сама вам все расскажу. Признаюсь, я сердита на Л[опу]хина: чем он хвастается, в чем так уверен? Сашенька мне писала по его просьбе, что если сердце мое узнает и назовет того, кто беспрестанно думает обо мне, краснеет при одном имени моем; что если я напишу ей, что угадала его имя, то он приедет в Петербург и будет просить моей руки, - вот и весь роман; кто знает, какая еще будет развязка? Да, я решаюсь выдти за него без сильной любви, но с уверенностью, что буду с ним счастлива, он так добр, благороден, не глуп, любит меня, а дома я так несчастлива. Я так хочу быть любимой!
- Боже мой! Если бы вы только хотели догадаться, как вас любят! Если бы вы хотели только понять, с какой пылкостью, с какой покорностью, с каким неистовством вас любит один молодой человек моих лет.
- Я знаю, что вы опять говорите о Л[опухи]не; я именно и вверяю ему свою судьбу, потому что уверена в его любви, потому что я первая его страсть.
- Вот прекрасно, вы думаете, что я хлопочу за Л[опу]хина?
- Если не о нем, так о ком же вы говорите?
- Положим, что и о нем. Но отвечайте мне прежде на одни мой вопрос: скажите, если бы вас в одно время любили два молодые человека, один - пускай его будет Л[опу]хин, он богат, счастлив, все ему улыбается, все пред ним преклоняется, все ему доступно, единственно потому только, что он богат! Другой же молодой человек далеко не богат, не знатен, не хорош собой, но умен, но пылок, восприимчив и глубоко несчастлив; он стоит на краю пропасти, потому что никому и ни во что не верит, не знает, что такое взаимность, что такое ласка матери, дружба сестры, и если бы этот бедняк решился обратиться к вам и сказать вам: спаси меня, я тебя боготворю, ты сделаешь из меня великого человека, полюби меня и я буду верить в бога, ты одна можешь спасти мою душу. Скажите, что бы вы сделали?
- Я надеюсь не быть никогда в таком затруднительном положении; судьба моя уже почти решена, я любима и сама буду любить.
- Будете любить! Пошлое выражение, впрочем, доступное женщинам; любовь по приказанию, по долгу! Желаю вам полного успеха, но мне что то не верится, чтоб вы полюбили Л[опу]хина; да этого и не будет!
Возвратясь домой, я еще больше негодовала на Л[опу]хина; ведь это его необдуманная откровенность навлекла мне такие неловкие разговоры с Лермонтовым, сблизила меня с ним.
Проучу же я его, помучаю, раздумывала я. Понятно, что я, хотя бессознательно, но уже действовала, думала и руководствовалась внушениями Мишеля. А между тем, все мои помышления были для Лермонтова. Я вспоминала малейшее его слово, везде видела его жгучие глаза, поцалуй его все еще звучал в ушах и раздавался в сердце, но я не признавалась себе, что люблю его. Приедет Л[опу]хин, рассуждала я сама с собой, и все пойдет иначе; он любит меня, хотя и без волнения, но глубоко; участие его успокоит меня, разгонит мои сомнения, я ему расскажу подробно все, что мне говорил Лермонтов; я не должна ничего от него скрывать.
Так думала я, так хотела поступить, но вышло иначе.
Вечером приехал к нам Мишель, расстроенный, бледный; улучил минуту уведомить меня, что Л[опу]хин приехал, что он ревнует, что встреча их была как встреча двух врагов и что Л[опу]хин намекнул ему, что он знает его ухаживанье за мной и что он не прочь и от дуэли, даже и с родным братом, если бы тот задумал быть его соперником.
- Видите ли, - продолжал Лермонтов, - если любовь его к вам не придала ему ума, то по крайней мере придала ему догадливости; он еще не видал мена с вами, а уже знает, что я вас люблю; да, я вас люблю, - повторил он с каким то диким выражением, - и нам с Л[опу]хиным тесно вдвоем на земле!
- Мишель, - вскричала я вне себя, - что же мне делать?
- Любить меня.
- Но Л[опу]хин, но письмо мое, оно равняется согласию.
- Если не вы решите, так предоставьте судьбе или правильнее сказать: пистолету.
- Неужели нет исхода? Помогите мне, я все сделаю, но только откажитесь от дуэли, только живите оба, я уеду в Пензу к дедушке и вы оба меня скоро забудете.
- Послушайте: завтра приедет к вам Л[опу]хин, лучше не говорите ему ни слова обо мне, если он сам не начнет этого разговора; примите его непринужденно, ничего не говорите родным о его предложении; увидя вас, он сам догадается, что вы переменились к нему.
- Я не переменилась, я все та же, и все люблю и уважаю его.
- Уважаете! Это не любовь; я люблю вас, да и вы меня любите, или это будет непременно; бойтесь меня, я на все способен и никому вас не уступлю, я хочу вашей любви. Будьте осторожны, две жизни в ваших руках!
Он уехал, я осталась одна с самыми грустными мыслями, с самыми черными предчувствиями. Мне все казалось, что Мишель лежит передо мной в крови, раненый, умирающий; я старалась в воображении моем заменить его труп трупом Л[опу]хина; это мне не удавалось и, несмотря на мои старания, Л[опу]хин являлся передо мной беленьким, розовым, с светлым взором, с самодовольной улыбкой, я жмурила глаза, но обе эти картины не изменялись, не исчезали. Совесть уже мучила меня за Л[опу]хина; сердце билось, замирало, жило одним только Лермонтовым.
На другой день, часов в двенадцать, приехал к нам Л[опу]хин; это первое свидание было принужденно, тетка не отходила от нас; она очень холодно и свысока приняла Л[опу]хина; но по просьбе дяди Николая Васильевича пригласила его в тот же день к себе обедать. Дядя желал от души, чтоб я вышла замуж за Л[опу]хина, и лишь только он уехал, он начал мне толковать о всех выгодах такой партии, но и тут я ни в чем не призналась ему: как ни добивался он откровенности, но на этот раз я действовала уже по расчету. С первых моих слов, он бы выгнал Лермонтова, все бы высказал Л[опу]хину и устроил бы нашу свадьбу. А мне уже казалось невозможным отказаться от счастия видеть Мишеля, говорить с ним, танцовать с ним.
За обедом Л[опу]хин сидел подле меня; он был веселее, чем утром, говорил только со мною, вспоминал наше московское житье до малейшей подробности, осведомлялся о моих выездах, о моих занятиях, о моих подругах.
Мне было неловко с ним. Я все боялась, что он вот сейчас заговорит о Мишеле; я сознавалась, что очень виновата пред ним, рассудок говорил мне: "с ним ты будешь счастлива", - а сердце вступалось за Лермонтова и шептало мне: "тот больше тебя любит". Мы ушли в мой кабинет, Л[опу]хин тотчас же спросил меня:
- Помните ли, что вы писали Сашеньке в ответ на ее письмо?
- Конечно, - отвечала я, - это было так недавно.
- А если бы давно, то вы бы забыли или переменились?
- Не знаю и не понимаю, к чему ведет этот допрос.
Могу ли я объясниться с вашими родными?
- Ради бога, подождите, - сказала я с живостью.
- Зачем же ждать, если вы согласны?
- Все лучше; постарайтесь понравиться Марье Васильевне, играйте с ней в вист и потом…
- Неужели она может иметь на вас влияние? Я стараюсь нравиться только вам, я вас люблю более жизни и клянусь все сделать для вашего счастья, лишь бы вы меня немного любили.
Я заплакала и готова была тут же высказать все Л[опу]хину, упрекнуть его в неограниченно-неуместном доверии к Лермонтову, сообщить ему все наши разговоры, все его уверения, просить его совета, его помощи. Едва я вымолвила первые слова, как дядя Николай Сергеевич пришел, предложил ему сигару и увел его в свой кабинет. Четверть часа прошло, а с ним и мое благое намерение, мне опять представился. Лермонтов с своими угрозами и вооруженным пистолетом.
Л[опу]хин был очень весел, уселся за вист с Марьей Васильевной, я взяла работу, подсела к карточному столу; он часов до девяти пробыл у нас, уехал, выпросив позволение приехать на другой день посмотреть на мой туалет, - мы собирались на бал к генерал-губернатору.
Лишь только Л[опу]хин от нас уехал, как влетел Лермонтов. Для избежания задушевного разговора, я осталась у карточного стола; он надулся, гремел саблей, острил без пощады, говорил вообще дурно о светских девушках, и в самых язвительных выражениях рассказывал громогласно, относя к давно прошедшему, мои отношения к Л[опу]хину, любовь свою ко мне и мое кокетство с обоими братьями.
Наконец, эта пытка кончилась; взбешенный моим равнодушием и невмешательством моим в разговор, он уехал, но, однако же, при всех пригласил меня на завтрашнюю мазурку.
Я задумала остаться дома, упрашивала об этом, мне не позволяли, называя меня капризной. Итак, все было против меня и против моего желания остаться верной Л[опу]хину.
Собираясь на бал, я очень обдумывала свой туалет; никогда я не желала казаться такой хорошенькой, как в этот вечер; на мне было белое платье и ветки репейника на голове, такая же ветка у лифа. Л[опу]хин приехал, я вышла к нему с дядей Николаем Васильевичем, который очень любил выказывать меня. Л[опу]хин пришел в восторг от моего сиянья, как он выразился, и поцеловал мою руку; - какая разница с поцалуем Лермонтова! Тот решил судьбу мою, в нем была вся моя жизнь, и я бы отдала все предстоящие мне годы за другой такой же поцелуй!
Мы уселись; он спросил меня, как я окончила вчерашний вечер.
- Скучно!
- Кто был у вас?
- Никого, кроме Лермонтова.
- Лермонтов был! Невозможно!
- Что же тут невозможного? Он и третьего дня был!
- Как! В день моего приезда?
- Да.
- Нет, тысячу раз нет.
- Да, и тысячу раз да, - отвечала я, обидевшись, что он мне не верит.
Мы оба надулись и прохаживались по комнате.
Тут я уже ничего не понимала, отчего так убежден Л[опу]хин в невозможности посещений Мишеля. Я предчувствовала какие то козни, но я не пыталась отгадывать и даже боялась отгадать, кто их устраивает; я чувствовала себя опутанной, связанной по рукам и по ногам, но кем?..
Вошла Марья Васильевна, и мы поехали на бал.
Лермонтов ждал меня у дверей; протанцовал со мной две первые кадрили и, под предлогом какого то скучного вечера, уехал, обещаясь возвратиться к мазурке. С его минутным отсутствием, как глубоко поняла я значение стиха графа Рессегье: